И все-таки дети обаятельны не наивом широко распахнутых глаз, не щек округлостью, не движений неточностью.

В отличие от лисят и котят, человеческие дети умеют проговариваться - они говорят о желаниях своих, не зная еще, что их надо скрывать.

Если в дождь, синеющим вечером едва не сбивает с ног уверенная девица лет десяти, если на ногах ее не только джинсы, но и роликовые коньки (сумерки, дождь), если катит она, лягушонком раскидывая ноги, по палой скользкой листве, если рукой одной она сильно машет, чтобы сохранить равновесие, а другой рукой удерживает возле уха телефон, если громко говорит она что-то неразборчивое, выражая лишь уверенность и устремленность, то ведь понятно же безусловно, что хочет сказать девица предположительных десяти лет, о чем сообщает - кричит - всей собой.

Понятно и радостно.

Она рада конькам, она исполняет свою мечту: катиться на роликах куда-нибудь, и ни дождь, ни слякоть не помеха ей, никто и ничто не способен испортить ее своевольное счастье: она хочет лететь на своих коньках и, скорей всего, никогда не узнает, что похожа на растопыренного лягушонка.

Умение говорить о самом важном, - о своих желаниях - с возрастом уходит, оно проливается, как свет сквозь пальцы: он только в детстве такой яркий, а дальше может только тускнеть.  Растопырьте пальцы, если вы стары, посмотрите на свет, вы ведь не видите золотого песка, что сыплется меж суставов?

Не видите. То-то.

Уже в семнадцать или восемнадцать девушке, стоя на перроне в метро, можно изо всех сил не хотеть садиться в вагон, который прибыл вместе со всем поездом, который остановился, распахнув двери перед самым носом, но знает девушка, что нельзя, стыдно выражать желание свое прямо - блестя глазами, понемногу отступает она или, если подталкивают сзади, делает неуверенные шажки вперед и вбок, уступая дорогу, она не хочет уходить, уезжать, оставлять, но ведь не может разрешить себе взять за руку своего юношу, который улыбается неуверенно и жалко, отойти с ним в сторону, к одной из колонн, договорить, наговориться - или вовсе подняться наверх и ходить с ним под дождем, разговаривать и (или) целоваться.

Уже в семнадцать или восемнадцать (я старею, я утрачиваю способность давать подсмотренным девушкам точный возраст) не может она желать - упрямо, самоуверенно, целеустремленно.

Я хочу, мне надо, лечу – в сумрак на роликовых коньках.

Но “час пик”, но толпа, но людям надо домой, и переполненный поезд уходит, не оставляя ей места, остается она со своим юношей на перроне, она выдыхает радостно, облегченно – я подсмотрел, стоя у одной из колонн - она вернула себе право желать. 

А ведь дальше – все хуже. Потом ведь совсем становится грустно.

Иногда - спьяну ли, сдуру, от тоски - говоришь, чего хочешь, и где тот наив? где та естественность? где уверенность в праве своем желать и хотеть?  

Не смешна разве та, лет сорока, в юбке дочери? Не нелепы ли разве те новые, - красные, желтые, черные - волосы взамен прежних, - черных, красных, желтых, - помечающие женскую драму? Не пошляк ли мужик, который глядит вслед молодой, выдавая – тут нежданная рифма – себя с головой? Разве ж нервность завтрашней бабки, ряженной в вечернее, голое, не может не вызвать усмешки? Куда пошла? Чего вырядилась? Что ж, молодая?

Взрослые не говорят о себе - они о себе проговариваются, им неловко быть серьезными - испытывать трепет, восторг, вожделение. И случайность, с какой они выдают себя, вынуждает краснеть.

Если видишь на голове ее, - немолодой, принаряженной, - на затылке, ровную полоску седины, то знаешь, что прежде, чем прийти сюда, в театр, она красила голову черным - и никто не помог ей, никто не сказал, что разложена краска неровно. Она пришла с одиночеством на своей голове, она кричит о своем одиночестве, хотя сама о том не знает.

И стыдно, стыдно знать. 

Или так бывает неловко, когда - например, после спектакля - застреваешь с бокалом вина, в баре, случайном, попавшемся, со знакомой, и с мужем ее, когда слушаешь их, когда сам говоришь, и вынужден все время смотреть и в сторону и поверх нее, знакомой, потому что у нее, в гладком надуманном платье, на лице ее, немолодом и умном, на родинке, на каждой, - а родинок много, - по длинному светлому волосу, и волос не виден, если смотришь на него прямо, как в зеркало, но каждый он, волос, длинный и белый, поблескивает, подмигивает тебе, чужаку, со стороны; он глумливо мурчит, что мужу знакомой, который так вежлив, приятен, хорош, нет и дела, что лицо у жены в волосах. Он не видит, ему наплевать.

Это грустно, конечно. Мне грустно.

Это осень - и девочка на коньках. Докричалась.