Вот какая со мной случилась история.

Мне было 18, кажется, лет, и я училась в музыкальном училище и работала няней. Или пиарила какое-то кафе на ВДНХ. Или писала пресс-релизы для какой-то косметической фирмы. Я сейчас уже не помню точно последовательность этих всех великих работ.

А мой папа в тот момент стал работать на сайте POLIT.RU вместе с Кириллом Роговым, и это было круто.

Редакция находилась в крошечном, как принято говорить в таких случаях, «покосившемся» (но он, справедливости ради, и правда был совсем не жилец) особнячке за Консерваторией.

И папа мне вдруг говорит: «А теперь пиши нам про классическую музыку». Я говорю: «Ты чего, я же не умею!» Он говорит: «Вот и научишься».

Так я стала великим и ужасным музыкальным критиком Варварой Туровой, на которую обиделся и, как гласит легенда, чуть не подрался с Андреем Васильевым Башмет, которую грозился чуть ли не задушить собственными руками режиссер Дмитрий Бертман, которую подозревал в получении денег от госдепа/Башмета/масонской ложи/иных темных сил Спиваков и которой даже один раз на пресс-конференции покойный теперь уже пианист Николай Петров запретил размножаться — «а то нарожаете таких же моральных уродов, как вы сами».

Работать музыкальным критиком в нашей стране очень сложно. У нас отсутствует система взаимоотношений между критиком, пиарщиками, артистами и публикой. У нас нет агентов, которым можно позвонить и задать интересующий тебя вопрос про музыканта. Интервью, даже не с самыми великими, прямо скажем, с совсем не великими, ты должен вымаливать. Журналист, даже умница — вовсе не я, а какой-нибудь ужасно образованный, прекрасный, замечательный журналист, — изначально поставлен в какую-то дико унизительную позицию. Мы тут с Богом разговариваем на сцене, а почему-то должны на твои дурацкие вопросы отвечать.

Нет-нет, что вы! Мы вовсе не против критики! Мы ее очень любим! Просто она должна быть конструктивной и аргументированной, а не вот так, как у этой ужасной Туровой!

Жаль, я не считала, сколько раз я слышала что-то подобное за несколько лет работы критиком.

И знаете, что самое смешное?

Я совершенно искренне была помешана на способе как-то аргументировать свое мнение. Это сводило меня с ума. Как объяснить, почему этот пианист играет гениально, а вот этот — чудовищно? Каким образом можно сформулировать ощущение, что ты не сидишь в кресле Большого зала Консерватории, а летишь в кромешной темноте ночного неба, слушая, как играет, например, пианист Майзенберг? Как такое аргументировать? Как можно найти слова для того, чтобы описать, в чем разница между Гидоном Кремером и Владимиром Спиваковым? Я имею в виду такие слова, которые можно было бы в газете напечатать, нематерные какие-то слова.

И вот ты сидишь, пытаешься все-таки эти слова найти, и это правда довольно тяжело. Это довольно сложная работа. И вот, например, ты эти слова находишь. Как тебе кажется. Тебе кажется — о'кей, со мной кто-то согласится, а кто-то — никогда, но по крайней мере это конструктивно и аргументированно.

А на следующий день тебе звонят от знаменитого дирижера и грозят ноги переломать, как, например, было с моей подругой и коллегой Юлей Бедеровой.

Музыканты искренне убеждены в том, что ты просто схалтурил. Тебе просто наплевать. Ты просто бревно. Им не приходит в голову, что ты тоже занимаешься музыкой всю жизнь. Что ты тоже, например, что-то слышишь, что-то чувствуешь и, черт побери, не всегда можешь это точно сформулировать даже внутри себя — что уж говорить о газетной статье.

Мы с Богом разговариваем, а ты козел. И разговор этот, с Богом, совершенно не помешает нам устроить вам, суки, проблемы. Не помешает нам угрожать вам. Не помешает нам выгнать с работы вашу маму, надавив на директора музшколы, в которой она всю жизнь преподает. Не помешает нам со сцены сказать что-то вроде: «Пока этот козел в зале, я играть не буду».

А Бог — ну что Бог, Бог подождет, пока ты встанешь, выйдешь на глазах изумленной публики из зала и пойдешь домой.

Я работала, работала и с каждым днем понимала яснее и яснее, что не надо мне работать на этой работе. Что она меня разрушает. Что я не понимаю пафоса, с которым некоторые из моих коллег, сидя в театре, говорят друг другу: «Нет, ну это вообще не уровень, почему я должен это смотреть?» Что я вижу очевидную (простите) разницу между теми, кто на сцене, и теми, кто в зале, несмотря ни на мудизм (иногда) первых, ни на талант (порой) вторых. Что даже самый талантливый критик, типа той же самой Юли, статьями которой я восхищаюсь до сих пор, все равно пишет про кого-то другого. А мне этого мало. Вот лично мне — мало.

А потом случился в Большом театре спектакль «Евгений Онегин», я на него сходила, на другой день уволилась, пошла учиться петь и больше никогда музыкальным критиком не была. И пока что ни разу не пожалела об этом.

Надо сказать, что сейчас я гораздо лучше понимаю те эмоции, которые испытывали мои так называемые ньюсмейкеры. Я понимаю, как это обидно — не когда тебя ругают, нет. Когда вообще не понимают. Какое ощущение одиночества и отчаяния наступает, когда делаешь что-то годами, а потом приходит девочка, студентка музучилища, 18 лет, работала няней, и пишет, что ты неправильно все играешь. Я читаю сейчас про себя, и мне иногда ужасно хочется позвонить критику и сказать: «Мы тебе, сука, ноги переломаем. Не за то, что ты нас ругаешь, а за то, насколько ты не понимаешь ничего». Я, правда, очень хорошо теперь понимаю эти эмоции. Но я не звоню. Не только потому, что я понимаю, какая это тяжелая работа — писать об искусстве. Просто справедливость, которая всегда была для меня ужасно важна, прямо пунктик какой-то (мама всю жизнь говорит: «Я тебя этому не учила, где ты подцепила эту пошлятину, нет никакой справедливости») — она таки есть. Просто есть.

Башмету я, кстати, написала какое-то время назад смс: «Юрий Абрамович, мне понадобилось много лет, чтобы понять, что я должна перед вами извиниться. Не потому даже, что я теперь отказываюсь от своих слов о том концерте. А просто потому, что не надо было мне работать критиком. Простите меня, если можете. Я никогда не хотела вас обидеть». Ну, как-то так.

Ответа не получила. Занят, наверное.