Перед нами не просто расшатанный мир, а мир, где нет ничего, кроме грязи. Это не метафора: сцена засыпана ровным слоем земли, которую герои периодически поливают из шланга, чтобы добиться нужной консистенции гадости.

Гамлет Шекспира – чувствительный юноша «сносной нравственности», который поначалу слишком подавлен, чтобы мстить; сквернословие – все, на что его хватает. Гамлет Остермайера, которого играет Ларс Айдингер, вгоняет в страх всех окружающих в первые же минуты спектакля, когда швыряет горсть земли с отцовских похорон в материнскую тарелку со свадебным угощением. Это Гамлет-истеричка, Гамлет-скандалы-интриги-расследования, Гамлет-клоун, Гамлет-я-сделаю-вашу-жизнь-невыносимой.

Справедливости ради следует сказать, что симпатии здесь не вызывают не только он сам и те, чью жизнь он заслуженно портит, но и все остальные. Даже Горацио вводится в действие через то, как неопрятно и жадно он поглощает еду на свадьбе Гертруды и Клавдия. А сама Гертруда, которой Шекспир не дает возможности как-то объяснить свое поведение (за нее это делает Гамлет: «О женщины, вам имя вероломство»), у Остермайера так хищно тянется языком к уху Клавдия за свадебным столом, что становится ясно – это настоящее дитя порока. И только Офелия, вся в белом, несколько портит общую статистику – за что бывший учтивый кавалер Гамлет с наслаждением вываливает ее в грязи.

Парадоксально, но самым светлым пятном в этом кромешном ужасе му-датского бытия становится рефлексирующий монолог Клавдия – просто из противоречия. Просто потому что люди здесь настолько лишены морали, что в последнюю очередь будут сокрушаться о невозможности раскаяния. По смыслу в спектакле этому монологу просто нет места.

Но «Гамлет» за исключением выброшенной линии Фортинбраса довольно точно следует букве Шекспира – вернее, в нашем случае, то букве Пастернака, то букве Лозинского. Поэтому усиливать эффект от происходящего (что необходимо, поскольку во времена Шекспира ввиду отсутствия телевидения зрителя было элементарно легче огреть искусством по голове) приходится сценическими методами.

Поэтому на сцене все время что-то брызжет и лопается, за шиворот льется кровь, шуршит полиэтилен, в который заворачивают трупы, Гамлет периодически берет в руки камеру и снимает участников действия трясущимися руками – изображение проецируется на большой занавес из блестящих полосок. А пьеса «Убийство Гонзаго» вообще решена в крайне разнузданном тоне – «король» скачет по сцене в трусах, подставляя бока (и если бы только бока) под нежные поглаживания «королевы», которую изображает обнаженный по пояс Айдингер в желтом парике.

Это Гамлет действия, а не Гамлет мысли, обилие текста его тормозит, и потому режиссеру приходится делать чуть ли не цирковые вставки, чтобы встряхнуть зрителя. Во время одной из них Гамлет вскакивает на стол и принимается изображать ди-джея, пытаясь раскрутить зал на то, чтобы он скандировал: «Hey, we want some pussy!» Зал смущенно молчит.

Шекспировский «Гамлет» был не только про месть, но и про расплату за грехи, про то, что «все тайное становится явным». Остермайер выдернул из него мораль, как чеку из гранаты, и именно поэтому никто не уцелел. Шекспир тут уже ни при чем.