Фото: Corpus/АСТ
Фото: Corpus/АСТ

Перевод с английского Леонида Мотылева

Боян думал, что горе должно делать людей менее суетными. Зал ожидания при крематории, однако, не отличался от прочих мест: такое же рьяное желание опередить, как на базаре или на фондовой бирже, и такое же подозрение, что тебя нечестно обошли. Мужчина, которому зачем-то понадобились несколько экземпляров бланка, оттеснил его плечом, чтобы их взять. Ты ведь одно тело сжигаешь, усмехнулся себе под нос Боян, и мужчина свирепо посмотрел на него, как будто личная утрата давала ему особые права. Женщина в черном, вбежав, стала оглядывать пол в поисках белой хризантемы, которую уронила раньше. Служащий, старый человек, смотрел, как она прикалывает ее обратно к воротнику, а потом улыбнулся Бояну.

— И чего они все так торопятся, — заметил он, отвечая Бояну, который посочувствовал его нелегкой жизни. — День за днем, день за днем. Забывают: кто летит за всяким сладким плодом жизни, тот и к смерти летит.

Не исключено, подумал Боян, что служащий, с которым никто не хочет повстречаться и который, если не удалось избежать встречи, становится частью тягостного воспоминания, черпает в этих словах утешение; может быть, и удовольствие получает от мысли, что те, кто обошелся с ним невежливо, вернутся в более холодном виде. Боян испытал к нему прилив симпатии.

Когда старый служащий допил чай, он прошелся с Бояном по документам на кремацию Шаоай: свидетельство о смерти, причина — легочная недостаточность вследствие острой пневмонии; пожелтевшая карточка регистрации по месту жительства с официальным штампом об аннулировании; ее общегражданский паспорт. Служащий проверял документы, включая паспорт Бояна, неторопливо, тщательно, ставя карандашом под цифрами и датами, которые вписал Боян, крохотные точечки. Бояну подумалось: заметил ли он, что Шаоай была на шесть лет старше?

— Родственница? — спросил служащий, подняв глаза.

— Мы дружили, — ответил Боян, воображая разочарование старика из-за того, что Боян, оказывается, не овдовел в свои тридцать семь. Он добавил, что Шаоай болела двадцать один год.

— Хорошо, что все кончается рано или поздно.

У Бояна не было иного выбора, как согласиться с неутешающими словами старика. Боян был рад, что уговорил Тетю, мать Шаоай, не ездить в крематорий. Он не сумел бы оградить ее ни от жалости чужих людей, ни от их недоброжелательности, и ее горе сму-

щало бы его.

Служащий сказал Бояну, чтобы он вернулся через два часа, и он вышел в Вечнозеленый Сад. Шаоай презрительно фыркнула бы при виде кипарисов и сосен — символов вечной юности у стен крематория. Она высмеяла бы и скорбь матери, и задумчивую печаль Бояна, и даже свой бесславный конец. Кто-кто, а она могла бы прожить жизнь на полную катушку. Она терпеть не могла все робкое, скучное, заурядное, она была беспощадно остра; какое лезвие затуплено, подумал в очередной раз Боян. Распад, тянувшийся так долго, превратил трагедию в тягомотину; когда смерть наносит удар, лучше, чтобы она покончила с первой попытки.

На вершине холма под охраной старых деревьев стояли изысканные мавзолеи. Несколько крикливых птиц — вороны, сороки — копошились так близко, что Боян мог попасть в какую-нибудь сосновой шишкой, но без зрителей это мальчишеское достижение пропало бы зря. Будь здесь Коко, она бы показала, что ее повеселил его бросок, и изобразила бы интерес, когда он раскрыл бы шишку и дал бы ей рассмотреть семечки, хотя на самом деле ее мало занимают такие вещи. Коко исполнился всего двадцать один, но она уже была нелюбопытна, как будто прожила долгую жизнь; слишком жадная для своего возраста или слишком ограниченная, она интересовалась только ощутимым, материальным, комфортабельным.

В конце дорожки под крышей беседки был установлен бронзовый мужской бюст. Боян постучал по столбам. Довольно крепкие, хотя дерево не лучшего качества, краска потускнела и местами лупилась; согласно надписи на табличке, беседке было меньше двух лет. Букет пластиковых лилий выглядел скорее мертвым, чем искусственным. Время с тех пор, как экономика рванула вверх, казалось, шло в Китае с нереальной скоростью, новое быстро делалось старым, старое погружалось в забвение. Когда-нибудь и он сможет — если пожелает — оплатить свое превращение в каменный или металлический бюст, купить себе малое бессмертие людям на смех. Если чуточку повезет, то Коко или другая, кто придет ей на смену, может быть, уронит слезинку-другую перед его могилой, горюя если не о мире без него, то о своей зря растраченной молодости.

Какая-то женщина, поднимаясь на холм, увидела Бояна и повернула назад так резко, что он едва успел взглянуть на ее лицо, обрамленное черно-белым узорчатым платком. Рассмотрев сзади ее черное пальто и дизайнерскую сумочку на руке, он подумал, что она, может быть, вдова богатого человека или, лучше, бывшая любовница. На секунду пришла мысль нагнать ее и обменяться парой слов. Если они понравятся друг другу, можно остановиться где-нибудь на обратном пути в город и выбрать чистый загородный ресторанчик ради меню с сельским оттенком: ямс, запеченный в высокой металлической бочке, курица, тушенная с так называемыми «органически выращенными на месте» грибами, глоток-другой крепкого ямсового напитка, который развяжет обоим языки и поспособствует тому, что обедом дело не ограничится. В городе они могут, если будет настроение, встретиться потом еще раз — а могут и не встретиться.

В назначенное время Боян вернулся к стойке. Служащий сказал ему, что придется еще немного подождать: одна семья настояла на том, чтобы все проверить во избежание загрязнения. «Загрязнения чем — чужим пеплом?» — спросил Боян, и старик, улыбнувшись, сказал, что если есть место на земле, где прихоти людей исполняются, то оно здесь. Щекотливое дело, заметил Боян, а затем поинтересовался, не приходила ли одинокая женщина кремировать кого-нибудь.

— Женщина? — переспросил служащий.

Боян подумал было описать женщину старику, но решил, что с человеком, у которого внушающее доверие лицо и мягкое чувство юмора, надо поосмотрительнее. Он сменил тему и порассуждал о новых городских правилах, касающихся недвижимости. Позднее, когда служащий спросил, не хочет ли он взглянуть на останки Шаоай, еще не измельченные до пепла (одни семьи, объяснил служащий, требуют измельчения, а другие просят отдать им кости, чтобы попрощаться как следует), Боян отклонил предложение. Мысль, что все пришло к такому концу, давала облегчение столь же блеклое и неубедительное, как солнце, которое освещало приборный щиток Бояна на обратном пути в город. На электронные адреса Можань и Жуюй он уже послал сообщения о смерти. Можань, он знал, живет в Америке, а где Жуюй, ему не было известно точно; скорее всего тоже там, но не исключено, что в Канаде, или в Австралии, или где-нибудь в Европе. Он сомневался, что они поддерживают между собой связь; на его имейлы они ни разу не ответили даже простым подтверждением. Первого числа каждого месяца он писал им по отдельности, информируя — напоминая, — что Шаоай жива. Он никогда не сообщал о чрезвычайных ситуациях — однажды была легочная недостаточность, несколько раз сердечная; ограничивая объем информации, он избавлял себя от ожидания ответа. Шаоай всякий раз выкарабкивалась, цепляясь за мир, который в ней не нуждался и где ей не было места, и краткие послания, которые он отправлял, давали ему ощущение постоянства. Верность прошлому — основа некой жизни внутри жизни, которой не кладет конец ни стечение обстоятельств, ни твоя собственная воля. Его упорство сохраняло эту альтернативу нетронутой. Их молчание, он верил, подтверждало это по-своему: молчание, которое хранится так подчеркнуто, может значить лишь то, что они верны прошлому, как он.

Когда врач констатировал смерть Шаоай, Боян почувствовал не приступ горя и не облегчение, а злость — злость на то, что он обманулся, что ему отказано во встрече, на которую, он считал, он имеет право: они — он, Можань и Жуюй — были в этой его фантазии старыми людьми, даже древними, мужчиной и двумя женщинами, почти прожившими земную жизнь и сошедшимися напоследок у озера своей юности. Можань и Жуюй, возможно, сочли бы этот приезд домой естественной, если не триумфальной, эпитафией. Но он бы привез на празднество Шаоай, чье присутствие превратило бы их десятилетия накопления — замужество, дети, карьера, богатство — в смехотворную коллекцию барахольщика. Лучшая жизнь — жизнь непрожитая, и Шаоай одна из всех была бы вправе олицетворять эту истину.

Их глупость, однако, была и его глупостью, и он нуждался в них, помимо прочего, для того, чтобы посмеяться над нелепостью своей собственной жизни: смеяться в одиночку еще более невыносимо, чем горевать одному. Может быть, они не увидели в электронной почте сообщение о смерти — ведь, в конце концов, сейчас только середина месяца. Интуиция подсказывала Бояну, что имеющиеся у него электронные адреса Можань и Жуюй — не те, которыми они пользуются каждый день, он и сам завел для сообщений им отдельный адрес. То, что Шаоай умерла, когда он меньше всего ждал, и что ни Можань, ни Жуюй не подтвердили получение его письма, делало ее смерть нереальной, словно он репетировал один нечто такое, для чего требовались и две другие — нет, все три; Шаоай тоже должна была провожать себя в последний путь.

На шоссе его обогнал серебристый «порше», и он подумал, не женщина ли это, которую он видел на кладбище. Мобильный телефон завибрировал, но он не стал отцеплять его от пояса. Все встречи, назначенные на сегодня, он отменил, и звонила, скорее всего, Коко. Как правило, он не сообщал ей, где будет находиться, так что ей приходилось ему звонить и быть готовой к переменам в последнюю минуту. Держать ее в подвешенном состоянии было приятно тем, что давало ощущение контроля. Папик — это позаимствованное за границей словцо она, вероятно, употребляла, говоря о нем с подругами у него за спиной, но когда он однажды, полупьяный, спросил Коко, так ли она о нем думает, она засмеялась и ответила, что нет, он слишком молодой для этого. Старшенький братик — так она, подмигнув ему, сказала о нем потом подруге по телефону, и позднее он поблагодарил ее за великодушие.

Место для парковки у жилого комплекса, построенного задолго до того, как машины стали частью жизни его обитателей, он нашел не с первого и не со второго захода. Мужчина, протиравший ветровое стекло своего автомобильчика — судя по виду, китайского производства, — бросил на Бояна, когда он выходил из машины, недружелюбный взгляд. Как этот человек, подумал Боян, жестко сцепившись с незнакомцем глазами, поступит с его BMW, когда он отойдет? Поцарапает — или хотя бы заедет ногой по колесу или бамперу? Такие предположения о других людях, ясное дело, отражали его собственное неблагородство, но человек не должен позволять своему воображению плестись в хвосте у окружающего мира. Боян гордился своим презрением и к другим, и к себе. Этот мир, как и многие живущие в нем, неизменно обходится с тобой лучше, если ты не слишком разбрасываешься своей добротой.

Не успел он отпереть квартиру своим дубликатом ключа, как Тетя открыла дверь изнутри. Она, должно быть, плакала, веки красные и распухшие, но была хлопотлива, чуть ли не оживлена, заварила Бояну чай, хотя он сказал, что не надо, подвинула к нему блюдце с фисташками, справилась о здоровье родителей.

Боян был бы рад никогда не знать эту квартиру с одной спальней, уже имевшую запущенный вид, когда Тетя и Дядя только въехали туда с Шаоай, и мало изменившуюся за двадцать лет. Мебель старая, шестидесятых и семидесятых: дешевые деревянные столы и стулья, кровати с давным давно потускневшими железными каркасами. Единственным дополнением стали подержанные металлические ходунки, купленные по дешевке в больнице, где Тетя работала медсестрой, пока не ушла. Боян помог Дяде отпилить колеса, подогнать ходунки по высоте и прикрепить к стене. Три раза в день Шаоай подводили к ним и побуждали стоять самостоятельно, чтобы мышцы не атрофировались.

Старые простыни, обернутые вокруг подлокотников, за годы обветшали, небесно-голубая краска сильно облупилась, открывая взгляду грязный металл. Больше не придется, подумал Боян, соблазнять Шаоай конфетой, чтобы не упрямилась и постояла, — но будет ли ему лучше в этом новом мире без нее? Как река, обтекающая препятствие, время шло мимо этой квартиры и ее обитателей, чьи жизни и смерти были окаменелостями, принадлежащими к оставленному позади прошлому. Родители Бояна четырежды за минувшее десятилетие покупали жилье, все просторней и все лучше; сейчас они жили в двухэтажном таун-хаусе, куда без устали приглашали друзей, чтобы те оценили мраморную ванну, хрустальную итальянскую люстру и сверкающее немецкое оборудование. Боян все четыре раза надзирал за ремонтом, три квартиры родители сдавали, и он вел все связанные с этим дела. У него самого было в Пекине три квартиры; первую, купленную к женитьбе, он, делая жест великодушия и укоризны, оставил бывшей жене, когда человек, с которым она изменяла Бояну, решил, вопреки обещанию, не разводиться ради нее со своей женой.

Рядом с фотографией Дяди, который умер пять лет назад от рака печени, теперь висел черно-белый увеличенный снимок Шаоай в черной рамке. Перед фотографиями стояла тарелка со свежими фруктами: четвертушки апельсинов, ломтики дыни, яблоки и груши — все нетронутое, все восковое и нереальное на вид. Тетя робко показала на это Бояну, словно давая понять, что горюет в самую меру — не так сильно, чтобы быть обузой, и не так слабо, чтобы можно было заподозрить пренебрежение.