Иллюстрация: Wikipedia Commons
Иллюстрация: Wikipedia Commons

На столе скопилась пыль. Я сгреб ее ладонями и отряхнул руки. Потом, придерживая край стола, начал медленно раскачиваться на стуле — старая привычка. Деревянные ножки слегка поскрипывали.

— Ты не видел мою расческу? — сестра появилась так неожиданно, что я едва не упал, но, удержав равновесие, вернул стул в вертикальное положение. — Красную, с металлическими зубьями.

Я нарочно не смотрел в ее сторону. Сестра постояла еще немного и, не дождавшись ответа добавила:

— Да, кстати… Я завтра переезжаю.

Я ждал этого со дня на день. Когда мир начинает рушиться, только Бог может это остановить. Но я — не бог. Поэтому я просто наблюдал, стараясь побороть страх. Пускай. Одна выдернутая карта, первая трещинка, мелкая червоточинка — верные предвестники конца. Вроде смотришь на них — кажется, ерунда, да и только. А мир тем временем рушится. Незаметно, неудержимо. Мир стягивается в точку, как будто его и не было.

Я прожил здесь всю жизнь. На последнем, шестнадцатом этаже дома из желтого кирпича, в самом конце улицы Космонавтов. Поначалу в квартире жили четверо: мама, папа и мы с сестрой.

Вера родилась на пять лет раньше меня. В детстве эта небольшая разница в возрасте казалась огромной. Было время, когда я слушался Веру беспрекословно, и чуть что — сразу просил у нее совета. Она выглядела так, словно никогда не ошибалась. Я вопрошал ее, как оракула: «Что мне надеть на прогулку?» Родителей не было дома. Взобравшись на табурет и деловито взглянув на градусник, Вера отвечала: «Еще холодно. Пожалуй, зимний костюм, свитер с оленями и зеленые носки». Я с радостью делал все так, как она сказала, и ответственность не давила мне на грудь тяжелым камнем. Я был беспомощен перед обыденной жизнью. Будучи вынужден решать этот нелепый вопрос — что надеть на прогулку? — я чувствовал себя так, словно попал в капкан. Зато я помогал сестре с математикой и писал за нее сочинения, тщательно подделывая почерк, прямо на чистовик.

Сестра не любила учиться, а я — любил. Знание давало мне опору, направление и равновесие. Взять хотя бы новые стулья, которые купили для нас родители, когда Вера пошла в пятый класс. Я не мог сесть на свой стул, пока не узнал, что он из себя представляет. Квадратные в сечении ножки, сиденье, обитое тканью, винты и маленькие гвоздики, две поперечные перекладины на спинке, покрытая лаком древесина. Только тщательно изучив устройство стула, я смог доверить ему свое тело. А сестра плюхнулась сразу, как ни в чем ни бывало, и, глядя на меня свысока, усмехнулась:

— Трус.

— Вот поймаю паука, — пригрозил я, — и посмотрим, кто из нас трус.

Впрочем, тогда я был уверен, что сестра боится пауков, просто потому что ничего о них не знает. Желая помочь, однажды я объяснил ей, что эти крошечные животные из отряда членистоногих питаются мелкими насекомыми.

— Но ты-то — не насекомое! — убеждал я Веру. — Значит, бояться нечего.

— С чего ты взял, что я — не насекомое?

Едва заметив паука, сестра до сих пор вскрикивает и зовет на помощь.

Родители достроили коттедж три года назад. Мне тогда исполнилось шестнадцать, а сестре — двадцать один. По плану, я должен был переехать за город вместе с ними, а Вера — остаться в квартире за хозяйку. Но, когда родители приказали собирать чемоданы, я заперся у себя в комнате и начал переставлять вещи на письменном столе: лампу на тонкой ножке, подставку для книг, стаканчик с карандашами, стопку учебников, спичечный коробок с огрызками ластиков, баночку с мелкими монетами, сломанный будильник, погнутый гвоздь, серый камень, засохшую ветку… Мне казалось, если найти верную комбинацию и расставить предметы в единственно правильном порядке, то все будет как прежде, и мы никуда не переедем. Нужно только найти точку равновесия, положить камень — слева, а коробок — справа, слегка перемешать карандаши, чтобы красный, самый длинный, высился строго по центру, не опираясь на край стакана…

Я не знал, как объяснить маме с папой, что люблю дом больше, чем их — так, чтобы родители не обиделись. Про дом я знал все, а про них — по-прежнему слишком мало. Ни факты биографии, ни годы совместной жизни не дают права утверждать, что действительно знаешь человека. Он всегда как бы запеленат в тайну, всегда неприступен, особенно если кажется прозрачным.

В конечном счете, мне разрешили остаться с сестрой. В отличие от матери, Вера никогда не мыла полы и окна, не варила суп с фрикадельками, не протирала стол скомканным лоскутком ткани. Она не оставляла в кресле раскрытую книгу, как это делал отец, уходя спать.

Отсутствие родителей было слишком навязчивым и очевидным. Я ощущал его то как открытую рану, то как пугающую пустоту, которая непременно должна заполниться чем-то новым. Чем-то таким, о чем я ничего не знаю. Иногда я представлял невидимые силуэты родителей, шагающие из комнаты в комнату, и ненадолго спасался иллюзией их присутствия. Но вот вилка падала у меня из рук, хлопала дверь, пищала микроволновка — и воздушные формы расплывались. Дрожала пустота. И дрожь, похожая на озноб, передавалась моему телу. Но это было только начало.

Потом у сестры появился парень. Они познакомились в университете и начали встречаться, когда учились, кажется, на третьем курсе. Вера собиралась стать орнитологом и открыть птичий заповедник. Ее парень, похоже, мечтал о том же. Он появлялся у нас после обеда и всякий раз садился именно на мой табурет. Он пил из моей кружки, пока я не унес ее в свою комнату. Сестра удивлялась:

— Почему ты не любишь Виктора?

— Он вытирает руки моим полотенцем…

— Переезжай к родителям.

— Если у человека вырезать из груди сердце и пересадить в цветочный горшок, как думаешь, что прорастет?

— Акация, — засмеялась Вера. Она подумала, это какая-то шутка.

— Я никуда не перееду.

Несколько раз Вера принималась рассказывать мне про лирохвоста — странную птицу из отряда воробьиных. Сестра где-то прочитала, что эта птица умеет в точности копировать голоса людей и другие звуки, вплоть до включенной бензопилы или автомобильной сигнализации.

— Нам бы пригодился лирохвост, — сказал я сестре. — Он мог бы говорить голосами родителей и шуметь, как дождь.

Если честно, я никогда не чувствовал себя свободным — отъединенным от действительности границами своего тела. Все, что меня окружало, постепенно становились частью меня самого — необходимой частью, как рука или нога, лишившись которых, непременно становишься инвалидом. Я крепко врос в реальность. Корни вырастали по всему телу и со временем становились все тверже и длиннее. Я пророс в свой дом и бился внутри него, как живое сердце, сгорбившись за письменным столом, натачивая карандаши перочинным ножом и без конца меняя местами предметы. Школьные коридоры, серый корпус университета, чужие квартиры, куда приглашали меня друзья, кинотеатры, торговые центры — безликие здания, помещения без души. Я не мог укорениться в них, сколько ни старался, и, выходя из дома, становился словно бы не собой — текучим, лишенным опоры, практически бестелесным. Я тек по городу, не оставляя следов, и лишь вернувшись, лишь закрыв за собой дверь, вновь становился цельным и плотным, подлинным человеком.

— Тебя с места не сдвинешь, — как-то заметила Вера. — Надо бы выбросить старый шкаф, но я пока не трогаю. Знаешь, почему? Мне кажется, ты завопишь от боли. Выходит, уйти должна я, а не ты. На днях поговорю с родителями.

— Я тебе мешаю?

— Нет. Но все меняется...

— Неправда.

— Все каждую секунду становится не таким, как прежде.

Она переехала к Виктору, как только окончила университет, а перед этим — разобрала-таки старый шкаф и выбросила доски. На полу, где он стоял, остались четыре вмятины от ножек.

В квартире стало одним невидимым силуэтом больше. Теперь — трое. Они уже не расплывались в воздухе. Нет, они плавали в нем, как раны, которые нужно зашить, как пустые полости, которые должны быть заполнены. Но я не мог. Когда мир начинает обваливаться, как ветхое здание, только Бог может вернуть все на свои места и расставить в верном порядке.

Я научился варить суп и каждое воскресенье устраивал генеральную уборку. Бережно стирая с поверхностей пыль, я возвращал всему первозданный облик. Мокрой тряпкой исследовал квадраты линолеума, один за другим, огибая ножки стульев и столов... Закончив, отдыхал, подолгу стоя на балконе, облокотившись на раму распахнутого окна и созерцая свою Вселенную — точнее, все то, что от нее осталось. Пять берез и ржавые карусели, пологую детскую горку, дома, плотной стеной обступившие двор, подвижные ветви ивы, десять фонарей и низкие красные ограды, вдоль которых по вечерам выстраивались автомобили.

Двор начинал оживать в шесть утра. Девушка с рыжими волосами шла выгуливать таксу; бородатый старик вел на поводке дряхлого немецкого дога с длинными, выгнутыми колесом ногами. Мужчина, жилец соседнего дома, открывал на балконе окно и курил, неподвижно уставившись вдаль. Дворник скреб лопатой снег или царапал асфальт метлой. Потом, когда восходило Солнце, стайка голубей летала над двором по кругу, неизменно против часовой стрелки. Чаще всего я смотрел не на птиц, а на их тени, скользящие по земле. В двенадцать звонила мама, а вечером, около восьми — сестра. Отец не звонил никогда.

По воскресеньям Вера приходила в гости. Она смотрела на меня, как на больного. Она приносила апельсины и вафли с шоколадной начинкой. Мне хотелось взять ее за плечи и встряхнуть что было сил. Вытряхнуть из ее взгляда это жалкое сочувствие.

Вера открывала форточки, поливала цветы и заваривала чай с мелиссой. Мы садились по разные стороны стола и говорили о мелочах. Она рассказывала про лирохвостов и свиристелей, про Виктора и своих подруг, про то, как искала себе туфли и в конце концов купила их в магазине, возле которого щебетали воробьи. Порой она пыталась дать мне какой-нибудь совет. Но я уже не был тем мальчиком, который слушается беспрекословно. Я спрашивал:

— Чего ты добиваешься?

— Ничего, — Вера смотрела на меня, чуть наклонив голову вбок, как глупая птица.

Я размешивал в чае сахар, стараясь делать это так, чтобы ложка ни разу не стукнулась о край кружки.

— Ты не умеешь левитировать, — заявила сестра.

— Вот так открытие! — я выпустил ложку из рук, и она громко звякнула, коснувшись прозрачного дна. — Ты, можно подумать, умеешь?

— …Живешь, как птенчик, замурованный в скале. Ни одного взмаха сделать не можешь. Каждая вещь видится тебе мертвой. Ты как будто хочешь изучить ее от и до, раз и навсегда закрепить каждый атом на своем месте, а потом где-то между ними умудряешься втиснуть еще и себя. Ты убиваешь вещи… Я знаю, так спокойней. Но ведь это не жизнь.

— А что же, по-твоему, жизнь?

— Не знаю. И ты тоже. Иногда, хотя бы изредка разрешай себе ничего не знать о мире. Попробуй уважать его тайны. Не препарировать — доверять.

— Ненавижу, когда меня учат.

— Глупенький, — Вера улыбнулась своей подкупающей, наивной улыбкой и, помолчав, добавила: — Так учатся левитировать.

— Что, летать без крыльев?

И снова звонила мать, и снова уезжали с парковки автомобили. Тени голубей летели против часовой стрелки…

За исключением невидимых, плавающих пустот, моя Вселенная, казалось, работала без сбоев, как отлаженный, навсегда заведенный механизм — но это только казалось. То и дело я замечал те самые мелочи, с которых все начинается. Вмятины в линолеуме на месте бывшего шкафа, сломавшуюся дверную ручку, наспех задернутую и перекрученную штору. Я расправлял ткань и старательно чинил дверь, но меня не покидало ощущение подвоха и какой-то подлой, скрытой неисправности.

В четверг, я точно помню, что это был четверг, во двор так и не прилетели голуби. Я долго ждал их на балконе. Мужчина из дома напротив четырежды вышел на перекур, но голуби так и не прилетели. Стоя у окна с чашкой кофе, я машинально искал глазами их тени на земле — и не было никаких теней.

Последней каплей стал кусок обоев. Глядя в потолок, я тихо лежал на кровати, когда один из обойных листов с неясным шорохом, похожим на шелест перьев, мягко отошел от стены и свернулся в маленький свиток.

Я ждал, что случится что-то еще. Может быть, по стене побежит трещина, или провалится пол, или прозвучит взрыв… Но нет: ничего. Ни взрыва, ни мерзкого шелеста. Плотная тишина, в которой, казалось, ходит кто-то невидимый. Казалось, я вот-вот услышу шаги невидимых ног или тот мягкий звук, с которым скользит по стене ладонь. Я узна́ю в этих звуках родителей и Веру, которые мне врали, все время врали. Они говорили, что переехали, и напоказ собирали свои чемоданы. Они уверяли, что я — один, а на самом деле всегда оставались рядом, шелестели, скользили, шуршали своими ладонями, исподволь разбирая мою Вселенную, как скрипучий шкаф. Еще секунда — и она разлетится вдребезги... Нет, нет. Все тихо.

Я не мог больше ждать и отыскал в кладовке жидкость для розжига. В прошлом году Вера купила ее на пикник, но с собой так и не взяла. Я отвинтил присохшую к бутылке крышку и вылил содержимое на бежевый диван, стоявший, как прежде, в углу гостиной. Затем я нашел спички. Они тоже лежали на месте — возле плиты, в коробке из-под плавленого сыра. Все было на своих местах, но — слишком поздно.

Диван горел мирно, без сожалений. Так мог бы умирать человек, который превратил свою судьбу в шедевр. Я смотрел на него, сидя в углу комнаты, пока не начал задыхаться от дыма. Потом, зашнуровав ботинки, вышел на лестничную клетку и позвонил соседям. Две двери открылись синхронно по обе стороны от меня. Две полных женщины, одетые в домашние халаты, втянули носом воздух и поняли все без слов. Но на всякий случай я сказал им:

— Уходите. У меня в квартире пожар.

— Боже мой, дети! — всполошилась первая. — Бегите скорее на улицу!

— Ты вызвал пожарных? — осведомилась вторая.

— Нет, — разумеется, я не вызвал пожарных. Мой дом должен успеть сгореть, прежде чем они приедут. Он должен исчезнуть вместе с рыжеволосой девушкой и таксой, и немецким догом, вместе с голубями и курильщиком, который распахивает на балконе окно. Все должно исчезнуть. Невидимые пустоты должны наполниться огнем. И я, даже выбежав из дома, не сбегу от этого пламени, ведь я — сердце дома. Сердцу доверять нельзя — так говорил отец. Наверное, поэтому он так ни разу и не позвонил мне.

— Иди, я сама вызову… Да иди же!

Я спустился по лестнице и, едва оказавшись во дворе, увидел, что голуби вернулись. Почему теперь, почему не полчаса назад? Как ни в чем не бывало они копошились у клумбы. Какая-то девочка кормила голубей семечками подсолнуха, бросая их из горсти, как сеятель. В соседнем доме хлопнуло, закрывшись, окно. Я прошел мимо четырех берез и, остановившись возле пятой, стал смотреть себе под ноги. Где-то рядом без конца пищал домофон. Люди выходили из дома один за другим и переговаривались между собой. Я поймал себя на том, что не понимаю их языка. И грудная клетка наполнилась дымом. Я не мог дышать ни ртом, ни носом, и поэтому, казалось, делал это всем телом. Не разрешая мне умереть, воздух просачивался сквозь кожные поры. Где-то внутри стремительно вырастало горящее дерево. Оно должно было испепелить меня. Ведь тот, кто не удержался от зла и уничтожил все, что любил, не может быть спасен. Он должен сейчас же искупить свою вину смертью. Я почувствовал, что вот-вот умру, и, по правде говоря, очень этого хотел. Но в тот самый момент, момент самой сильной боли, горящее дерево вдруг куда-то пропало.

Мое тело стало тихим и легким. Я взглянул себе под ноги и заметил, что стою в воздухе, в нескольких сантиметрах над землей, так, словно подпрыгнул и не вернулся. Прежняя Вселенная развеялась бесшумным пеплом, и на ее месте уже дышал другой мир, где все вещи и люди, планеты и атомы стояли на своих местах и в то же время двигались — и вправо, и влево, и вверх, и вниз, и... Каким-то чудом они двигались во все стороны одновременно, летели по часовой стрелке и обратно, замирали и кружились волчками, падали и взлетали, и, подобно лирохвосту, говорили всеми голосами разом.

— Я дома, — то ли сказал, то ли подумал я. И кто-то ответил мне:

— Да.