Иллюстрация: Wikipdeia
Иллюстрация: Wikipdeia

Я бы желал, — сказал он, — чтобы, не учившись, я всегда знал урок свой, какой мне ни задали.
Черная курица, или Подземные жители

1

Я сел на стул, закрыл глаза и стал слушать радио.

Потом мне захотелось есть, и я стал думать про голубцы, как хорошо их, наверное, умела готовить Анюта. Наверное, с этих-то голубцов все у них и началось. Интересно, не в этой ли комнате у них с Николаем «бывало»? А где ж им еще?

Наверное, она однажды дала ему голубца, просто так, угостила по-соседски. Он ел, а она смотрела, как двигается его кадык, ходят туда-сюда желваки и немножко шевелятся уши. А под челочкой вспотело.

Вот как это у них начинается, вот за что они любят, ага! Мы-то думаем, что за душу, что хороший человек, надежное плечо. Но для них это ничего. А когда под челочкой вспотело — вот что главное, по-женски это взволнует всякую!

И тогда она, наверное, засмеялась. Немножко злобно, чтобы приоткрыть зубы. Он сначала не понял, посмотрел на нее с удивлением — мол, чего это? — а потом сообразил: а-а, мол... Сказал «спасибо, отличные голубцы» и вышел, отводя глаза. И она тоже не смотрела на него. Как будто они уже согрешили, а всего-то: голубец.

Он пришел к ней попозже, часа через два.

В те времена никто не говорил «трахаться», еще не было такого слова. Как у них все это происходило? Не у них конкретно, у Анюты с Николаем, а вообще — в те времена, как? Наверное, просто, все в одной позе, упорно и безгрешно, без всяких там.

Потом он, наверное, выглянул в коридор: нет ли кого? — и пошел гулять во двор. А она поправила высокие подушки и стала смотреть в окно — как Николай гуляет по двору. Смотрела и презирала Наташу, ведь жен в таких случаях презирают.

И назавтра он к ней пришел, Николай. Она, конечно, сказала, что вообще-то она не давалка, чтобы он не думал себе. А он сказал, что и не думал, что давний, мол, к ней интерес, и подарил ей газовый платочек.

Тот самый, который считался Наташей украденным. Я нашел его среди прочего хлама, оставшегося от Анюты, в чемодане, стоявшем в углу.

Я сидел на стуле и слушал радио.

Репродуктор не делался ни тише, ни громче, его нельзя было выключить, на ночь он замолкал сам. И это было плохо, потому что тут же начинало звенеть в голове и тревожные мысли лезли в голову всю ночь, пока не наступало утро.

Радио висело на гвозде под самым потолком, так, видно, было еще при Анюте.

Я сидел на стуле и слушал русские народные песни. Про то, как старого мужа обмануть, что своя жена нерадивая, а чужая работящая; про молодого мужа, он на постельке сидит, над постелькою плеточка висит, будет он ею бить-стегать, молодую жену уму-разуму учить; про то, как выдавали молоду на чужую сторону, и что отец жениться не велит, а матушка насильно замуж отдает, что свекровь попрекает, а теща бранится, что зять любит взять, что тесть хмурится, что деверь усмехается, что невестка не ласкова, что сестра разлучница, что брат твой давно уж в Сибири, а жены — пушки заряжены. И в конце куплета повизгивают.

Склочные какие-то песни, ей-богу! Но я вырос под колыбельную. «У Кота-Воркута была мачеха люта, она била Кота поперек живота», я этот полосатый живот кота, весь в синяках от побоев, пережил еще в детстве, так что — кому как, а мне эти песни нравятся.

— А вот этот чемодан в углу, я выброшу его, ничего? — спросил я у Кати в первый же день.

— Без проблем, — ответила она.

— А что, собственно, в нем?

— Открой, посмотри. Разная дрянь от Анюты осталась.

— Я его просто так выкину, не открывая, ладно?

Катя даже не ответила — не лезь, мол, с ерундой, делай что хочешь.

Этот чемодан я все-таки открыл. Действительно, всякая дрянь, но выкидывать ничего не стал.

2

Я сидел у Наташи в комнате, пил с ней чай. Она проворно поймала мой взгляд, отследила за его ходом, повернула голову к окну.

— Круглый год цветут. Прямо как бешеные, — сказала. — Прямо безостановочно, как бешеные.

Вертеть головой ей было неприятно, сказывалась привычная боль в шее. «Все заткнула, все отверткой протыкала, все щели. Где результат? Все бесполезно, имей в виду».

Это она отвлеклась. Разговор наш был о другом.

— Так вот этот Николай, — продолжала Наташа. — Все было хорошо, просто приятно вспомнить. Дарил мне газовые платочки, когда женился. Вон в шкафу до сих пор два висят, остальные украли.

Я отвел глаза.

— Так вот этот Николай. Потому что снег сошел, я и помню. Наступила уборка территории, двора и прилегающих. Я говорю: «Ты иди, Николай, а я следом выйду, чтобы посуду не оставлять». И он пошел. Вот я выхожу. А его нигде нет. Все есть, а его нет. Я спрашиваю, а они говорят — ушел. Жили хорошо, ничего такого, а вот ушел. И не пришел больше никогда.

Я засмеялся.

— Так не бывает. Значит, что-то было. А вы не знаете. Встал-ушел и все — так не бывает. Тут какая-то история.
— Ничего не было. Я вышла, а его нет.
— Ну вы как-то это себе объяснили? Его уход?
— Он на Турксиб поехал.
— Откуда вы знаете?
— Не знаю. Я так подумала: наверное, на Турксиб поехал.
— Чего же не сказал? Он что, без вещей поехал?
— Ничего не сказал. Я же в положении была.
— А он знал?
— Секретов у нас не было. Вон сын Боря, вылитый. Потом все спрашивал, где, мол, отец? Я сказала: ушел. Соседки своим детям говорили, что, мол, летчик, самолеты испытывал, полетел и упал. Прямо все дети летчиков, получается. А я говорю: ушел.
— Ну хоть бы про Турксиб сказали.
— А откуда я знаю? Я же сама придумала.
— А почему он ушел, Боря не спрашивал?
— А что я ему скажу? Горькая, мол, тайна?
— А в чем тайна-то?
— Да ни в чем. Это я так. Какая мне разница? Поехал строить Турксиб, строил-строил, потом как-то выпили с мужиками, легли на рельсы, уснули. А тут паровоз.
— Так он пил?
— В рот не брал. Не уговоришь.
— Почему вы думаете, что он с мужиками выпил?
— Я так одной соседке сказала. Что, мол, выпил, уснул и погиб. Она и говорит: «Вот оно что!» А то никакого покою мне от нее не было — где да где? Я сказала, она отстала.

И тут я понял, что разговор этот давно ей наскучил. Но я долго не мог потом успокоиться. Так мне все это не понравилось. Я лежал на полу и спрашивал в потолок: «Почему Турксиб? Почему она так равнодушна? Как было на самом деле? Что же она до сих пор не догадалась, где этот самый Николай? Или не хочет говорить? Зачем скрывать, когда тебе вот-вот помирать? Не все ли равно?»

Лежа на полу, я затих. А чего, собственно говоря, меня так заел этот Николай?

Там, на полу (кровати у меня тогда еще не было), глядя в потолок, я думал о Николае. Потом посмотрел в темное окно и понял, что никакой тайны здесь действительно нет. Ушел, и все, и ничего больше.

3

А ночью он мне приснился, Николай.

Оказалось, что у него белобрысая челочка на лбу. Николай быстрым шагом пересек двор и, воровато оглянувшись, нырнул в арку. Я осторожно двинулся за ним. Он нервничал и убыстрял шаг, но я не отставал. Я вел его до самого дома, что в конце переулка. Проследил, как вошел он в парадное. Очень хитрый этот Николай, но я его разгадал! Обогнул дом, смотрю, а он выходит черным ходом. Скользнул по мне равнодушным взглядом и пошел дальше.

Стемнело. Он вошел под арку, и его поглотила тьма. Я осторожно, слушая его шаги, двинулся следом.

На самом выходе из арки он и поджидал меня.

— Ты чё, сука, за мной ходишь? — он схватил меня за ворот и тряхнул так, что голова моя резко качнулась назад и больно защемило шею. Он поволок меня обратно через арку и вытащил на улицу.

— Иди! — грубо сказал он. — Прямо по улице иди, не оборачивайся. Еще раз увижу, ноги переломаю!

Я шел быстро, не оглядывался, зная, что он стоит и смотрит мне вслед. Ухмыляется, наверное. Наверное, сплевывает наземь, цыкает слюной, руки в карманах.

В конце улицы я хотел было оглянуться, но девочка с молочным бидоном заметила это и закричала: «Ты чё, ничё не боишься, что ли?»

— Боюсь, — сказал я и проснулся.

Было утро. Я оглядел пустую мою комнату. Жить сюда привела меня Катя, бывшая моя однокурсница. Соседки-старухи заискивали перед ней, восхищались лисьей шубкой, за глаза звали ее Катя-Жилплощадь.

— Жилплощадь перспективная, — сказала мне Катя. — Комнатки скоро очистятся, все будет наше.

И она сделала мне, непонятливому, большие глаза.

Так что я здесь недавно. На полу лежит матрац, у стены стоит чужое пыльное трюмо, посередине комнаты стул, а в углу чемодан с барахлом Анюты. Больше здесь нет ничего.

«...Здравствуй, дорогой Николай! — торжественно произнес я. — Пишет тебе далекий твой приятель по имени Алексей. Как ты живешь? Как текут твои молодые денечки на строительстве Туркестано-Сибирской жел-дор? Что там реки Чу, Или, Аксу и Аягуз, построены ли через них уже мосты? Самое главное — что сыпучие пески?

Видишь ли, Николай, длина уложенного рельса имеет большое значение. Чем длиннее рельс, тем меньше на пути стыков, которые являются слабым местом в смысле сопротивления давлению колес, способствует износу, а кроме того, нарушается плавность хода колеса, что очень неприятно для пассажиров. Жена твоя Наташа, родившая сына Борю, волнуется из-за этих самых стыков. И правда, их должно быть поменьше.

Знаешь, Николай, ведь я развелся с женой, вот такие дела. Оказалось, что я не знал ее как человека и предположить, что она такая, не мог. Сейчас все довольно хреново, но постепенно жизнь встает на ноги. Вот получил комнату. Помнишь, по правую руку вторая по счету? Где жила Анюта, она еще отлично готовила голубцы. Так вот, Николай, она недавно умерла. Хорошо, что в больнице, а не дома, а то сам понимаешь. Теперь в этой комнате живу я. Вставать по утрам мне не хочется, не хочется думать ни о чем, если бы ты знал! Сергей уехал строить Магнитку, Федор — Днепрогэс, Сашка — метро, один я остался. Напиши хоть ты мне, Николай!

Обнимаю, крепко жму твою руку, Алексей»

Я помолчал, дал возможность письму уйти куда-то в жаркие пески. Представил, как белобрысый молодой мужик отер грязные руки о штаны, прочитал письмо, а теперь грызет карандаш, сочиняет мне ответ.

«...Здравствуй, далекий Алексей! Привет тебе из Талды-Курганских краев!

Ты спрашиваешь про сыпучие пески? Дело, конечно, дрянное, но и тут выход из положения имеется — корни тамариска и саксаула удерживают на месте пески барханов, так что и тут побеждена природа.

Я рад, что теперь у тебя комната, хотя и огорчен смертью Анюты. Хорошая была бабенка, и у нас с ней бывало... Но теперь об этом молчок! То, что родился у меня сын, это хорошо. Жаль, конечно, что все так получилось с Наташей. Я и сам не пойму, как это вышло? Дело прошлое, ушел, и все.

Кладем мы теперь полотно возле Уш-Тобе. Отсюда что до Семипалатинска, что до Луговой — хрен доберешься. Четвертый месяц ковыряемся, а конца что-то не видно. Мужики попивают, но я — ты же знаешь! — в рот не беру, не уговоришь.

Есть тут у меня и одна история, Зоя называется. Мы с ней душа в душу. Вот только невзлюбила она одного моего напарника, мы с ним вместе на шпалоподбойнике стоим. Вообще-то она у меня без характера, Зоя, но тут — камень! “Вот гад, — говорит, — гадская рожа. Не водись ты с ним, близко к нему не подходи!“ “А чего?“ —  спрашиваю. “А по тому, что гад и гадская рожа и что за баба такая с ним живет, безразличная ко всему?“

И я ушел от него на другой участок, от гадской этой рожи.

А тут прихожу как-то, а ее нет, пропала. И гад этот тоже пропал, гадская рожа. Мужики говорят: где, мол, твоя Зоя? Я им и говорю: Зоя моя и этот гад вместе пропали, потому что они вредители. Хотели полотно наше подорвать, да, видно, не дождались, когда мы его кончим. Вот и ушли на другую диверсию. А что со мной жила, так это маскировка, чтобы того гада не выдавать.

Ну конечно, тут же приехали (дело серьезное!), все подробно с моих слов записали. Мужики от меня отстали, не говорили больше: где твоя Зоя?

А Толик (есть у меня дружок мой и напарник) сказал мне так:

— Все ты, Николай, выдумал про вредительство на жел-дор! Просто она его полюбила. Это, друг Николай, никакое не вредительство. Это, дурацкая твоя голова, называется — любовь!

Я заплакал и обнял его как лучшего моего друга, дороже которого у меня нет теперь никого.

— Давай, — говорю, — напьемся, что ли, Толик!

Стали мы пить, сапоги скинули, майки сняли. Рельсы горячие и гудят, в песках ветер воет. Мы ведь оба, что он, что я, непьющие, в рот не берем, не уговоришь. Он попил немного, голову на полотно положил, и уж не растолкать его.

— Вот и полежи, — говорю я ему, — не будешь больше говорить “любовь”. Я-то с полотна сползти сумею, а уж тебя мне не растолкать.

Руками-ногами двигаю, а они никак, им хоть бы что! Рельсы горячие и гудят, в песках ветер воет, и что мне теперь делать, не знаю, вот такая история со мной получилась.

Все, Алексей, писать кончаю, потому что паровоз идет. Передай от меня привет Федьке, Сашке и Сергею, молодцы они, что дома не сидят, строят пятилетку. Все, Лёха, у меня тут паровоз.

Жму руку, с горячим приветом, Николай»

— Вот оно что! — протянул я удовлетворенно. Жаль Николая, но теперь хотя бы все ясно. 

4

Район, где я теперь живу, называется Шарик, потому что здесь расположен Первый государственный шарикоподшипниковый завод. Это другая Москва, и москвичи здесь другие, они работают на Шарике и любят свой район. Магазины здесь дешевые, хоть и плохо вымыты в них полы, пахнет рыбой, а в кассе за стеклом спит толстая кошка.

Высокий сталинский дом номер 6/14 расположен углом, одной стороной (моей) по Шарикоподшипниковской, а другой но Новоастаповской улице. На четвертом этаже этого дома и находится квартира номер одиннадцать.

Возле кнопки звонка на табличке — фамилии жильцов, они давно стерлись, зато везде указано: 1 зв., 2 зв., 3 зв., 4 зв. На «3 зв.» можно прочитать: Шубины. Но никакие Шубины здесь не живут, никто не помнит, чтобы Шубины здесь жили хоть когда-нибудь.

В коридоре четыре выключателя для одной лампочки, и так всюду — у туалета, у ванной, на кухне, всюду по четыре.

Красным фломастером я поставил крестики над моими выключателями, и только после этого перестал путаться и жечь чужой свет, хотя за электричество во всей квартире платила Катя.

Мусоропровод здесь находился прямо на кухне, возле раковины. Если он забивается, то нужно вылить туда несколько ведер горячей воды. Сначала результата никакого, но потом, через полчаса вдруг раздается глухой удар где-то внизу, а потом грохот скопившегося вверху мусора, свободно летящего вниз, потому что хитрость удалась: мусорная пробка размокла и провалилась под своей же тяжестью.

В коммуналке много своих хитростей и секретов, которые, честно говоря, постигаешь быстро. Чья очередь мыть плиту? Когда кухня бывает пуста и можно спокойно сварить кофе? Когда можно пойти в ванную в одних трусах, а когда нужно надеть для этого брюки? Через несколько дней я знал все это так хорошо, как будто прожил здесь всю свою жизнь.

Квартира действительно была перспективная.

В первой комнате по правую руку жила Наташа. Иногда заходил ее сын Боря, рожденный от пропавшего Николая. Боря пил запоем, но был очень тихий. Жил он с женой в Орехово-Борисове.

Во второй комнате по левую руку жила Ольга Дмитриевна. К ней приходил Козлик, ее внук. С дочерью своей (Козликовой матерью) она не разговаривала, а внук забегал часто, просил денег. Ольга Дмитриевна назло дочери деньги Козлику давала всегда.

По левую руку в первой комнате жила Муся, которую я никогда не видел, она была безумна, соседки ухаживали за ней по очереди. Муся Татаринова была безумна лет двадцать, она вполне освоилась со своим безумием, и соседки к ней привыкли. Родственников у Муси не было, и Катя полностью оплачивала расходы на ее существование, это были копейки.

А во второй комнате по правую руку, где раньше жила Анюта, жил теперь я.

5

Зашла Ольга Дмитриевна, оглядела меня критически и спросила, умею ли я чинить свет.

— А что у вас со светом? — спросил я.

Откуда я могу уметь чинить хоть что-нибудь? Обычно это делала моя жена, и мне всегда казалось это подозрительным: слишком многое она умела. Опасения оказались не напрасными, и жизнь показала мне это. Я хотел было сказать, что не умею вообще ничего, но она сунула мне в руку отвертку: «Сначала раскрутишь, — сказала, — а там видно будет».

Черная коробочка выключателя и была тем, что называла она «свет», и я послушно развинтил его. Никогда не мог понять, отчего не горит вдруг лампочка и почему не запирает больше замок. Я знал мужчин, которые умели чинить даже краны, и относился к ним с опаской.

— Вон оно что! — обрадовалась Ольга Дмитриевна, шумно дыша мне в спину. — Плевое дело: контакта нет! Сейчас я пробки выкручу, а ты проводок на место поставишь.

Она говорила, а я делал, и в результате у нас все получилось: выключатель щелкнул, свет загорелся. «Какая же это простая наука!» — с разочарованием подумал я.

Свет был починен, и Ольга Дмитриевна принялась со мной разговаривать. Я узнал, что комната, где я живу, никудышная, очень дует из окна, всякая борьба бесполезна. Что до меня в ней жила Анюта, и жизнь ее была «гроб с музыкой», она много болела и каталась по курортам, на что неизвестно откуда брались деньги. После этих слов была сделана значительная пауза.

Что у самой Ольги Дмитриевны неприятности с дочерью, что внук Козлик хоть и бестолковый, но в жилплощади не нуждается, так что комната ее достанется Кате, пусть та не сомневается. «Только надо терпение иметь», — добавила она с особой интонацией.

Ольга Дмитриевна рассказала мне всю свою жизнь, показала и тяжелый альбом с фотографиями.

Особо она указала мне на фотографию сестры Туси на первомайской демонстрации. Две девушки с одинаково толстыми косами, с волевыми личиками, в плечистых пиджаках, с бумажными цветами на палке — Туся и ее сестра Лёля (она потом стала Ольгой Дмитриевной), а с ними молодой человек Шульц. Стоят в колонне и весело ждут, когда их пустят наконец на Красную площадь.

Вкратце история такова.

Сестры Лёля и Туся (Лёля старшая, Туся младшая) очень любили друг друга, делились всем, в том числе и самым сокровенным. Когда у Туси завязались отношения с молодым человеком, которого звали Шульц, первой об этом узнала Лёля.

— Он был немец? — спросил я.

Туся была комсомольским секретарем, и ей за это дали отдельную комнату на Соколе, так что сестры жили раздельно. Однажды она привела Шульца в гости к Лёле.

Лёля и Шульц ели вафли и, раскрыв настежь окно, сидели на подоконнике. Лёля показывала ему грампластинки и гербарий, собранный ею в пионерском лагере. Было так весело, что Шульц без конца говорил Тусе: «Еще полчасика!» «Еще полчасика!» — говорила Тусе и Лёля. «Я не тороплюсь», — спокойно отвечала им Туся.

Когда они ушли, Лёля была в чудесном настроении, она и сейчас помнит, как пела в тот вечер детским голосом:

Это Вовка выдумал, что болтунья Лида, мол!
А болтать-то мне когда? Мне болтать-то некогда! Драмкружок, кружок по фото...

Потом Туся вдруг исчезла, и Лёля поехала к ней на Сокол. Младшая сестра сказала ей: «Я тебя ненавижу!» — и захлопнула перед ней дверь. Бедная Лёля села не на тот номер трамвая, уехала неизвестно куда, где грубо отвечала ей женщина-кондуктор, а Лёля на нее кричала.

Тогда Лёля поехала к одной девушке, с которой Туся обычно делилась. И там, у этой подруги, все стало ясно, как будто ей разложили на ладони и сказали: вот и вот.

Этот Шульц шел к Лёле с неохотой, ему хотелось гулять с Тусей вдвоем. Но, увидев Лёлю, он больше не обращал на Тусю никакого внимания, а когда та пыталась вступить в их разговор, он оглядывался на нее с недоумением — ах, мол, и ты здесь?

Тусе было стыдно, что она ревнует молодого человека к своей же сестре, поэтому она решила ничего не говорить Шульцу. Но когда они встретились на следующий вечер, то он сказал: «Пойдем к Лёле?»

У Туси характер был тяжелый и принципиальный, как у всех девушек того времени. Она сказала ему все, сцена получилась безобразная, и он ушел.

К тому времени отношения их были серьезными, они уже построили совместные планы. Туся хотела поговорить с ним снова, чтобы он дал ей хоть какую-то возможность простить его. Но он ушел навсегда. А тут еще открывается дверь и входит Лёля! Вот что наделал этот Шульц!

— Так он был все-таки немец? — спросил я.

Лёля пришла к Шульцу и потребовала, чтобы он немедленно шел к Тусе, чтобы все вернулось на свои места: чтобы сестры любили друг друга как прежде.

Это была их последняя встреча. Он стоял к ней спиной, смотрел в окно, опершись руками на подоконник. Он был крайне рассеян и, казалось, думал совсем о другом. Она тоже смотрела в окно, как и он, они долго молчали. Потом он спросил: «Зачем вам это нужно?» «Что?» — не поняла Лёля. «Зачем? — пожал плечами Шульц. — Сестра ненавидит вас, как и вы ее. Я сразу это понял, как только увидел вас вместе»

Лёля просто обомлела, услышав такую чушь, и очень рассердилась. Вообще, этот Шульц сыграл плохую роль в ее жизни. Она всегда потом любила лишь тех мужчин, на которых сердилась, которые были глубоко виноваты перед ней. Мужчины не выдерживали подолгу ее любви, и личная жизнь ее была гроб на колесиках, а виной всему этот Шульц.

— Так он немец? — спросил я.

— Нет, — ответила Ольга Дмитриевна, — так называли его друзья, а на самом деле он обыкновенный Шура.

Характер у Лёли был твердый, в духе того времени, так что с сестрой она больше не виделась. А потом она умерла, эта Туся.

Я разглядывал карточку, где были сняты Туся и Лёля с молодым Шульцем на первомайской демонстрации. Странно, но внимание мое привлекло лицо совершенно постороннее. Сзади сестер, чуть левее, стояла одна хорошенькая девушка в беретке, она внимательно смотрела прямо в объектив, и было ощущение, что вот всем весело, а она кое-что знает, но не скажет.

— А это кто? — спросил я, ткнув пальцем в беретку на голове хорошенькой девушки.

И Ольга Дмитриевна ответила:

— Это Римма.

Интонацией она дала понять, что лицо это второстепенное и серьезного интереса вызывать не может.

— А вот это, — торжественно сказала она, — это Николай, наш сосед. У Наташи был такой муж, она родила от него сына Борю, он потом ушел. Так вот это он тут с нами стоит.

Я прилег грудью на стол и ревниво рассмотрел Николая. Молодой чернявый парень с узкими глазами, с оспинками на лице... «Где же белобрысая челочка, которая падала на лоб? — лихорадочно думал я. — Значит, ее нет? Значит, все неправда?»

— Николай? — спросил я, не веря ни одному ее слову.

— Николай, — ответила Ольга Дмитриевна. — Сказали, на Турксиб, мол, уехал.

— А что? — осторожно спросил я.

— Неправда все это, — ответила Ольга Дмитриевна.

1996