Фото: Виктор Васильев
Фото: Виктор Васильев

Любой текст ко дню рождения, особенно если это круглая, юбилейная дата, смахивает на тост. Но наш герой свои дни рождения отмечать не любит, предпочитая скрываться в неизвестном направлении, заблокировав все средства связи. Так что и поздравить его толком едва ли удастся. Но с другой стороны, когда еще будет повод? Все-таки 75 бывает не каждый день!

Когда думаешь о Льве Абрамовиче Додине, то представляешь сразу его благородную седину, очки в профессорской оправе. Слышишь его тихий голос. Так оперные певцы говорят перед спектаклем, стараясь максимально снять всякие нагрузки на связки. Додин предпочитает в повседневном общении не особо напрягаться. Вот уж кого не представляю себе бегущим, спешащим, опаздывающим, пребывающим в растрепанных чувствах. Абсолютная невозмутимость во всех обстоятельствах, вельможная снисходительность, библейская величавость.

Тут недавно в фейсбуке всплыла фотография сорокалетней давности, где Додин вместе с Аркадием Кацманом в окружении своего первого выпуска 1979 года: юный Игорь Скляр, ликующая Наталья Акимова, задумчивый Сергей Бехтерев... Сам Додин еще молодой, чернявый, жгучий, похожий разом на всех молодых интеллигентов тех лет. Тут для таких, как он, не было других перспектив, кроме как пить горькую и прозябать на нищих ставках мэнээсов в ожидании, когда старичье перемрет и, может, тогда какие-то места освободятся. Но Додин никуда тогда не уехал. Он даже в Москву не стал перебираться по примеру своих ленинградских коллег — С. Юрского, Г. Яновской, К. Гинкаса. Хотя возможности были. Так и остался в своем городе, «знакомом до слез». С его вечным льдом и непреклонной строгостью, с этой северной чухонской непроницаемостью и как бы даже подчёркнутым равнодушием к любым лицедейским шалостям и забавам. В Питере, как ни в каком другом месте на земле, чувствуешь непреходящую тоску по имперскому параду, по балетной выправке и безупречным линиям. Питер — это беломраморный зал Филармонии, где худой как смерть Игорь Мравинский дирижирует великой музыкой. Это бестелесные тени белой ночи из третьего акта «Баядерки», это рвущий душу голос Иннокентия Михайловича Смоктуновского в «Идиоте»: «Вы что ее ножичком, ножичком?» Кем надо быть, чтобы вписаться в этот ряд? Как не потеряться среди всех этих питерских колоссов и колонн? Как выдержать соперничество с первым и лучшим театром страны, располагающимся всего в 15 минутах ходьбы от Малого драматического? И вообще, что такое быть Малым, когда есть Большой, когда есть Г. А. Товстоногов?

Фото: В.Захарьева
Фото: В.Захарьева

Лев Абрамович сам мне рассказывал, что первое его театральное впечатление-потрясение было пережито в БДТ на «Пяти вечерах», куда привела его мама. Места у них были в самом последнем ряду. И видно было не очень. То есть почти ничего. И он, словно под гипнозом, взобрался на спинку кресла, благо никого сзади не было. Так и просидел весь спектакль, как на жердочке, очнувшись, только когда волна аплодисментов подняла на ноги всех зрителей.

Через много лет Товстоногов сразу распознает опасность, которая таилась в лице застенчивого бородача в очках. Для начала он сам пригласит его к себе в БДТ, в знаменитый кабинет с белыми кожаными креслами. Учтиво поинтересуется планами, угостит сигаретами Marlboro, зорко приглядываясь сквозь дымчатые стекла очков. Он тогда вычислял, прикидывал, подойдет ли новый кандидат на роль кронпринца? Он же думал, не мог не думать о своем наследнике. Тогда сговорились на Достоевском.

А потом была «Кроткая» с Олегом Борисовым и Натальей Акимовой. И стало понятно, что продолжение романа не получится. Спустя сорок лет я буду стоять в Музее БДТ перед витриной с цилиндром и сюртуком Борисова, и сам Эдуард Степанович Кочергин, старый человек, народный художник СССР, все повидавший, всех переживший, будет восклицать рядом: «Это был великий спектакль! Понимаете, великий!» И даже что-то похожее на слезы заблестит в его голубых, холодных, никогда не плачущих глазах. Ну как это было Товстоногову стерпеть, как простить?

Вообще Додин и успех — особая и болезненная тема для Петербурга. Проще всего объяснить это лютой завистью: ни у кого ничего не получилось в те годы, а ему удалось создать свой Театр. Все ждут подачек от Минкульта и жалуются на судьбу, а Додин — никогда. И все его спектакли — нарасхват. Бесконечные заграничные гастроли, и не по каким-то затрапезным дырам, а по главным театральным столицам и фестивалям мира. А там и разные награды пошли, и статус «Театра Европы», которого до сих пор нет ни у одного российского театра. Как это ему удалось?

И в чем только его не обвиняли? И в непомерном хронометраже спектаклей («Бесы» шли восемь часов, «Братья и сестры» — шесть), и в излишнем натурализме, и в обилии наготы на сцене, и в невыносимом прессинге режиссерского метода, который не выдерживала слабая актерская психика. Все шло в ход, чтобы развенчать миф о МДТ, все сгодилось, включая даже больничные листы его артистов. Главное было убедить себя и всех, что спектакли Додина — сплошная физиология и надрыв, противоречащие сути русского театра. Конечно, сам режиссер не снисходил до полемики, но горький осадок недоброжелательства оставался в его отношениях с питерской критикой еще долго.

Конечно, не стоит сводить все к одной только зависти и ревности, непременным спутникам успеха. Тут было и другое. По российским меркам, настоящим гениям полагается страдать, бедствовать и бороться с «кровавым режимом», а тут сплошное преуспевание, Госпремия, отели пять звезд. Гению надо быть блаженным и немного не от мира сего, а тут — западная прагматичность, дорогие бархатные пиджаки, насмешливый ум, вежливая отстраненность. А еще культ хорошо сделанного спектакля, сработанного надолго, предусмотрительно рассчитанного на многолетний прокат и беспрерывные гастрольные маршруты, как последняя модель Mercedes. Это тоже почему-то особенно раздражало недоброжелателей.

Но и это не все. Додин опередил российский театр лет на десять-пятнадцать. Первым бесстрашно заглянул в самую бездну человеческой натуры, где ему открылось что-то абсолютно темное, страшное, то и дело вырывавшееся наружу с жутким хрюканьем, как в «Повелителе мух», или бесстыдно заголившееся, как в «Чевенгуре» и «Пьесе без названия». Это был театр уже совершенно другой сборки и технологии, другой степени свободы и правды, к которой не все оказались готовы. Даже самые просвещенные зрители и критики, воспитанные на нервных вибрациях режиссуры А. Эфроса, на прямолинейных аллюзиях и метафорах Ю. Любимова, на стопудовой классике Г. Товстоногова, поначалу при встрече с Театром Додина ощутили странный зажим и даже какой-то стародевический ужас. Пугал эмоциональный напор, идущий со сцены, вызывающая раскованность актерского существования, пугала новая жизнь на грани или за гранью всех представлений о том, что можно и нельзя на театре. И еще этот плотный, душный, обжигающий воздух, где, кажется, не было ни одной пустой секунды, ни одного необжитого сантиметра.

Только и слышишь, как колотится твое сердце, когда Татьяна Шестакова берет ноту такой высоты и силы, чтобы без пауз выговорить огромный монолог Лебедякиной в «Бесах» или прочитать письмо матери Штрума в «Жизни и судьбе», или прошептать, почти пропеть финал «Молли Суини». Женский голос, шепчущий что-то из непроглядной тьмы или отчаянно кричащий из-под всех завалов и глыб. Голос, стойко и кротко противостоящий всеобщей глухоте и немоте вокруг, — вот лирическая тема Татьяны Шестаковой, первой актрисы Театра Льва Додина, его жены, соратницы, героини почти всех его спектаклей. Я не знаю, как играла великая Пелагея Стрепетова. Остались только легенды и портрет Крамского в Третьяковке. Но когда я вижу Татьяну Шестакову, то думаю, что, наверное, какое-то тайное сходство, какая-то внутренняя перекличка между двумя великими актрисами есть.

А рядом с ней, в унисон или, наоборот, контрапунктом, роскошный, бархатный баритон Сергея Курышева. Тут уже другой какой-то мхатовский, какой-то качаловский обертон. Грандиозный солист на все чеховские роли — от Войницкого до Тригорина. На весь классический репертуар — от Расина до О’Нила. Голос, гудящий как могучий орган, как симфонический оркестр, способный заполнить собой любое пространство, которому, конечно, тесно в маленьком зале на улице Рубинштейна. Но об этом сам Курышев предпочитает молчать. Уж ему-то грех жаловаться на нехватку ролей! А то, что среди них нет Эдипа или Сида, — так, значит, не судьба.

Или Игорь Иванов — еще один исполин МДТ, Monster Sacre, священное чудовище, масштаб дарования которого стал особенно очевиден после его Джеймса Тайрона в «Долгом путешествии в ночь» Юджина О’Нила. Сколько там было яда, великолепного презрения, головокружительной актерской эквилибристики от скетча к трагедии, от мелодраматических завываний к подлинному раскаянию. Все сыграл, выскреб до донышка, отполировал до блеска, так что засверкал его Джеймс Тайрон как настоящий бриллиант. Залюбуешься! И тут же Игорь Черневич, полная противоположность театральная грандам МДТ. Ни поставленного громкого голоса, ни яркой, запоминающейся внешности. Человек-тень, человек-фикция в мятом пальто и велюровой шляпе. Но почему-то у Додина именно он становится Клавдием в «Гамлете», Гаевым в «Вишневом саде». Не злодей, не герой, самое обычное среднестатистическое существо с банкой анчоусов, болтающейся в авоське. Но достаточно один раз увидеть, с каким тихим, застенчивым сладострастием он поедает рыбку за рыбкой в третьем акте «Вишневого сада», чтобы оценить всю беспросветность истории, рассказанную в МДТ. Могут гибнуть царства-государства, вырубаться под корень вишневые сады и вековые леса, а кто-то при этом обязательно будет уплетать в углу на газетке свои анчоусы. И никакие пламенные речи, никакие потрясения и революции не смогут прервать их вкусненький ужин. Собственно, в этом и есть весь Чехов! Черневич как никто умеет услышать невозмутимую интонацию анекдота, рассказанного в прозекторской, или вкус последней папиросы, выкуренной перед расстрелом. Обыденность зла и неизбежность смерти, с которой бессмысленно сражаться и от которой никак не спастись. Можно, правда, попытаться на какое-то время втихаря договориться, как и попытается сделать его Клавдий. Впрочем, без всякой надежды на успех.

Разбирать роли ведущих актеров МДТ — особое удовольствие для театроведа. Тут не то что статьи, а нескольких диссертаций не хватит! Надеюсь, что они кем-то сейчас пишутся и где-то защищаются. Потому что про что же еще писать, что изучать? От театра мало что остается. Даже самого великого. Я вот сейчас вспомнил голоса актеров Додина, а ведь его спектакли — это совсем не театр у микрофона. Их надо видеть. В них все построено на непрерывном движении, на безупречном чувстве ритма, на мускульной активности. Они очень пластичны, телесны. Даже самые неподвижные, самые статичные, запертые в тесном пространстве, как «Долгое путешествие в ночь», все равно поражают тем, как искусно выстроены мизансцены, где все переплетены неразрывно: отец, мать, сыновья. Или блестящий выход леди Мильфорд в «Коварстве и любви» — чистая шагистика, балетный номер тамбур мажора на военном параде. Или метания нагого Эдгара под громы и молнии в «Короле Лире». Потрясающий body art на русской сцене.

Это вообще тема додинского театра — голый человек на голой земле. Покинутый всеми, забытый, брошенный, он оживает, обретает волю к борьбе и вкус к жизни, когда чувствует над собой всевидящую длань Бога-отца, Бога-режиссера. Собственно, в этой системе координат Лев Додин и есть этот Бог, Учитель, седовласый патриарх, прародитель другой реальности, всевластный распорядитель чужих судеб. Все его актеры, особенно первый призыв, — прирожденные стоики, готовые к абсолютному повиновению. Поразительно, как им удалось сохранить свою веру, свой Дом. Как вопреки всем трендам и модам они продолжают держаться одной стаей, одним картелем. Конечно, кто-то не выдержал, сорвался, кто-то осмелился даже на бунт против жесткого устава МДТ. Но в выигрыше мало кто остался. На моей памяти, так просто никто.

Сложнее с артистами нового, «непоротого» поколения. Додин первым угадал будущую сверхзвезду российского экрана в упрямом крепыше из кадетского училища, не знавшем, что такое менуэт, зато отлично умевшем танцевать «яблочко» и читать задиристые стихи «Никто нас, кроме смерти, не сможет победить». Данила Козловский — это, конечно, полностью его создание. Его Лопахин, его Гамлет. И Ральф в «Повелителе мух», и Виктор в «Варшавской мелодии», и много других главных и неглавных ролей. Безудержная страстность Данилы — один из главных источников энергии поздних спектаклей Додина. Кажется, отключи ее на миг — и что-то в них безнадежно погаснет. Появляется Данила, и сразу вспыхивает сто тысяч ватт одновременно. От чего это зависит? Знает только Додин.

А Лиза Боярская! Именно он разглядел и почувствовал в избалованной дочери всероссийского д’Артаньяна абсолютную подвижницу, человека, фанатично преданного Театру, готового браться за любую роль, входить в любой спектакль, чтобы доказать всем и себе самой: она лучшая, первая. Гонерилья в «Лире», Офелия в «Гамлете», Ирина в «Трех сестрах», Варя в «Вишневом саде», Луиза в «Коварстве и любви». Кто из современных актрис может похвастаться таким списком ролей? Но, похоже, ей и этого мало. Хочется большего. Низкое, грудное контральто Боярской, ее гордая неприступность, ее отчаянное нетерпение, ее красота, которая с каждым годом становится все ярче, — это ведь тоже Театр Додина. Его героиня, актриса, вокруг которой стихийно выстроился огромный репертуар МДТ. Или Ксения Раппопорт. Она не была его ученицей и, считай, ничем не обязана. Она вообще из породы «кошек, которые гуляют сами по себе». Есть такие непостижимые женщины, неуправляемые артистки. Но даже ее Додин сумел приручить. Задолго до всех западных продюсеров и режиссеров увидел в ней типаж, которого раньше не знала российская сцена: трагическую диву, заставляющую вспомнить легендарный профиль Алисы Коонен — Федры или бездонные глаза Анны Маньяни. И роли подберет для нее соответствующие: Раневская, леди Мильфорд, королева Гертруда. Кажется, только играй, пленяй и радуйся! Но жизнь диктует свои правила. И даже великий Додин вынужден им подчиняться.

Москва, куда он в свое время не перебрался, остается притягательным магнитом для его ведущих артистов. Тут слава, медиа, новые проекты, другие гонорары. Есть возможность развернуться и заработать, каких нет в Петербурге. А что же родной МДТ? Это их «Вишневый сад», «детская, где я спала, когда была маленькой», далее по тексту чеховской пьесы. Конечно, они возвращаются. Потому что тут их дом, тут их спектакли, а на вешалках в гримерных висят их отутюженные костюмы. Но поставь их завтра перед жестким выбором — Театр или та другая жизнь, куда они завтра умчатся на «Сапсане», совсем не факт, что выберут Театр. И Лев Додин это знает. «Коварство и любовь» — на них испокон веков строится вся театральная жизнь. Ничего нового тут не скажешь. Одно утешает, что ведь и любовь, и любовь…

Ровно пять лет назад в МДТ состоялась знаменательная премьера «Вишневого сада». По этому случаю был устроен банкет с тостами, актерским капустником, задорными песнями. Не за горами маячил семидесятилетний юбилей Мастера, который он, как обычно, не собирался отмечать. Поэтому это был повод и его поприветствовать, и поздравить с премьерой, и сказать слова благодарности. Премьера удалась, а пережитый успех только повышал градус всеобщего веселья и радости. Но звучала и тревожная нота: все присутствующие знали, что недавно у Льва Абрамовича была тяжелая операция на сердце. Поэтому один из первых тостов был за гениального хирурга Михаила Леонидовича Гордеева, который в тот вечер не смог прийти на «Вишневый сад». Впрочем, на то были уважительные причины: речь шла о сложной трансплантации, о спасении чужой жизни. Ну какой тут может быть театр?

Тогда я подумал: как вдруг все сошлось в одной пульсирующей точке, в пространстве одной пьесы, написанной больше ста лет назад тоже врачом и ставшей чем-то вроде главного театрального манифеста ХХ века, который уже несколько поколений толкуют по-своему. И каждая постановка «Вишневого сада» как кардиограмма: сердечные сбои, подъемы, тайные шумы. Все видно, все слышно. И страшно безумно, хотя знаешь текст наизусть, и чем все закончится. Ведь впереди, ничего не ждет, кроме финальных ударов топора и прощальной реплики Фирса: «Эх, недотепа!»

…А потом, как всегда, поклоны, аплодисменты. Значит, никто не умер, никуда никто не уехал. Все улыбаются, все счастливы. Цветы для режиссера. С днем рождения, дорогой Лев Абрамович! Живите долго.