Фото: Hanna Postova/Unsplash
Фото: Hanna Postova/Unsplash

В июне в Бостоне солнце встает в 5:10. Я это знаю потому, что была такая неделя, когда я ни одной ночи не ложилась вплоть до этой самой минуты. Не очень помню, чем я тогда занималась — может, ходила по кухне туда-сюда, перемещалась между диваном и кроватью, начинала смотреть фильмы, надеясь, что усну, а следом, когда уснуть не получалось, бросала их. У меня нет бессонницы. Отнюдь — мне всегда удается оторвать десять часов сна, когда нужно. Моя неделя бодрствования — и еще несколько бессонных ночей между тогда и теперь — случилась оттого, что я боялась. Боялась я кое-чего очень конкретного: что в мою квартиру на первом этаже залезет мужчина — через окно, которое можно вскрыть ножом для масла, — и удушит меня в моей же постели.

И важно, и совершенно не имеет значения то, что я вам сейчас скажу: до этого несколько месяцев я потребляла исключительно криминальную документалистику. Важно это потому, что да, страх мой вылепился десятками историй, что я прочла и посмотрела: они отражали мою фобию, эти истории наглядно показывали, до чего обыденно и легко это — убить девушку. Можно поспорить (и многие спорили), что, не читай я этих историй, я б не держала окна запертыми посреди лета в квартире без кондиционера.

В то же время эта моя одержимость статьями в СМИ не имеет значения, потому что даже без нее страх мой подтверждался бы вновь и вновь очень подлинными, очень ощутимыми переживаниями. Я как раз впервые в свои восемнадцать жила одна, когда какой-то незнакомый человек увидел меня на улице, вычислил мой адрес и начал оставлять записки у меня под дверью, в которых настаивал, что нам судьба быть вместе. Был мужчина, который фомкой пытался вскрыть окно у моей соседки по квартире, пока она спала. Мужчина, сидевший в задних рядах на моих выступлениях и смеявшийся всякий раз, когда я упоминала о смерти женщины. Мужчина, насильно открывший дверцу моей машины у меня на подъездной дорожке и навалившийся на меня, пока я пыталась выбраться наружу. Американские пацаны в чужой стране, которые делали ставки на то, кто из них переспит со мной первым, пока провожали меня домой, и как я бросила их на перекрестке посреди ночи, чтобы они не узнали, где я остановилась. Да и все эти мужчины прежде, в промежутке и после того — их имена мне известны, этих мужчин я любила и доверяла им: они надругались над моим телом, над телами моих подруг, телами своих дочерей и, я уверена, над телами бессчетных женщин, с которыми я не знакома. 

Люди часто рассказывают мне, что я слишком много времени расходую на страхи всякого такого, что статистически менее вероятно, чем автокатастрофа. Но всякий раз, когда я читаю новости, меня заваливает историями о пропавших девушках, убитых девушках, женщинах, убитых своими мстительными бывшими дружками, и мне становится все труднее считать убийство женщин «редким». Невозможно называть мой страх «иррациональным».

Я хочу верить, что мотив любого произведения криминальной документалистики — пролить свет на эпидемию убийств женщин по всему миру, посредством документального рассказа пролить свет на отчетливую закономерность. Да только я в это не верю. Если б оно было правдой, не сосредоточивались бы они так на преступлениях, совершенных случайными чужаками, а показали бы лучше преступников куда более обычных: мужчин, которых женщины эти раньше знали и — часто — любили. Если бы криминальная документалистика действительно выполняла подобную миссию, она показывала бы не такие случаи, что отъявленно извращенны и шокирующи, а те, что знакомы, сиюминутны и происходят дома. Если бы криминальная документалистика стремилась иметь дело с реальностью насилия против женщин, она бы так сильно не опиралась на сюжеты с цисгендерными белыми девушками, а отображала бы истории трансгендерных женщин, которых убивают что ни месяц не по одной и не по две, или на бессчетных черных и смуглых женщинах, на женщинах из коренных американок, чьи пропажи даже не расследуются. Язык криминальной документалистики — это шифр: он сообщает нам, что степень нашей скорби зависит от истории жертвы. Студентов и спортсменов часто вспоминают по их регалиям и внешности, а работницы секса или женщины, борющиеся с зависимостью, сведены до этих ярлыков в оправдание совершённого против них насилия, — если их истории вообще освещаются. По правде же так: если ваше тело ищут — это уже привилегия. Многие женщины полагаются на криминальную документалистику как на вывихнутую валидацию, но жанр этот вместе с тем — постоянный источник женоненавистничества, расизма и сексуального насилия, и все это сосредоточено вокруг единственной обожаемой мертвой девушки. В этом жанре творят преимущественно мужчины. Этот жанр усложняет то, как нас сближает любовь к нему: мы часто не уверены, кто отождествляется с жертвой, а кто — с преступником.

Криминальную документалистику я отыскала из-за своего страха. Из-за страха, что так долго ощущался нелепым, шумным и целиком и полностью моим личным. Криминальная документалистика объяснила мне, что я не единственная, кого пожирает эта тревога. Не у меня одной такая реакция — потребить как можно больше криминальной документалистики, подпитать и победить ее. Но та криминальная документалистика, какую хочу я, написана женщинами. Та криминальная документалистика, что мне нужна, заходит дальше звезды спорта. Я желаю историй, которые чтят девушек, а не устраивают вокруг них шумиху. Та криминальная документалистика, какая нужна мне, признает, что более половины убитых женщин в мире гибнет от рук их партнеров или членов семьи. Я несгибаемый потребитель криминальной документалистики всех жанров — очерков, документальных фильмов, подкастов, телепрограмм — и сама писательница, а потому начала задаваться вопросом, какова ставка у поэзии в таком разговоре. Что происходит, когда мы рассматриваем нашу одержимость смертоубийством и говорим: «Вот каково мне от этого. Вот что со мной это творит по ночам».

Я хочу заглянуть дальше криминальной документалистики, чтобы понять, отчего мне так, а не иначе. Хочу взглянуть на собственную жизнь, на жизни тех женщин, кого я люблю, женщин, которых я потеряла, женщин в моей общине и за ее пределами — и начать понимать, что страх у меня внутри есть попросту плод того, что я живу.

Да, я в ужасе от того, что меня могут убить. Я в ужасе от того, что мужчина, угрожавший мне в интернете, явится на какое-нибудь мое выступление с пистолетом. Я в ужасе, когда приходится жестко отказывать мужчинам: за этим может последовать ответная реакция. Я в ужасе не потому, что мне это повелела криминальная документалистика, а в ужасе я потому, что пробыла здесь достаточно долго и теперь знаю: мне следует быть в ужасе. Это ощущение диктует мне то, как двигаться: на закрытых парковках, в барах, в своем собственном доме. И это чувство я уже узнала так близко, что к тому же переживаю необходимость его защищать — понимать, где оно родилось, именовать его и произносить это вслух. 

Это книга стихов о криминальной документалистике. Но еще это книга стихов о множестве мелких насилий, каким может противостоять человек. Это книга о памяти и девичестве. Книга эта, по большей части, — воспоминания о моем страхе и о том, как он прорастал во мне с детства, как его подпитывали всю мою взрослую жизнь. Эта книга помнит, как у меня на глазах дорогие мне женщины разрушались в руках у мужчин, которым доверяли, помнит девушек найденных и не найденных, и, в итоге, как я излечилась тем, что сохранила некую необходимую часть этого страха в неприкосновенности. Вам, читающим я не могу обещать, что, перевернув последнюю страницу этой книги, вы станете меньше бояться, но я надеюсь, что вам будет проще поименовать то, что живет у вас внутри. 

Выше я задавалась вопросом, какова ставка у поэзии в этом разговоре. 

Единственный ответ у меня такой: помогать нам чувствовать себя не так одиноко во тьме.

Издательство: Эксмо
Издательство: Эксмо

I

Иногда девчонок, ушедших одних,
Ищут много дней и недель.
— Трейси Чэпмен

Девчонка

подражание Аде Лимон

не думаю, что перестану ею быть,
даже когда десяток сединок даст побеги
в виске моем, укрепится и расползется
серебристый грибом по всему черепу,
даже когда кожа у меня на руках рыхло,
как плед, повиснет у меня на костяшках,
даже когда я узна́ю все, что можно знать
о разбитом сердце или зависти, или о смертности
моих родителей, я думаю, даже тогда я захочу
зваться девчонкой, из какого бы рта ни
донеслось это или что б ни имели в виду,
девчонка, вьющийся дымок после шутихи
плещется во тьму, девчонка, сладкая ложка кристаллов сахара
на донышке моего кофе, девчонка, полный рот
взбитых сливок на дне рожденья, скажи девчонка,
я думаю, что никогда не умру, никогда не брошу бежать
под газонными поливалками или вылезать через окно,
я никогда не пройду мимо банки с бесплатными леденцами
никогда не перестану срывать заусенцы зубами
я славная девчонка, мерзкая девчонка, девчонка мечты, печальная,
соседская девчонка, что загорает на дорожке
я хочу быть ими всеми сразу, хочу я быть
всеми девчонками, кого любила,
гадкими, робкими, громкими, моими девчонками
все мы злимся у себя на верандах,
табак из самокруток прилип нам к нижней губе
тела наши — единственное, чему хозяйки мы,
не оставим нашим деткам ничего, когда умрем
мы и тогда все же останемся девчонками, хорошенькими,
все еще будем любимы, еще мягки на ощупь
губы розовы, нос напудрен в гробу
десяток рыдающих мужчин в жестких костюмах
да, даже тогда мы девчонки
особенно тогда девчонки мы
безмолвные и мертвые и тихие
душа любой компании.

Если девушка кричит посреди ночи

и некому это услышать
вот что происходит. Я вам расскажу.
Если она в лесу, крик палит
из дула ее горла
и бьется о ветку, закручивается
вокруг нее, как тетербол.
если она ничком во мху,
крик сочится в поры лесной подстилки
и всякий раз, когда проходит турист
днями после ее расплёта
и наступает на зеленую губку-почву,
из-под ног его веером бьется тоненький вой.
если девушка в городе,
крик ее застревает
в норке соседского уха,
не дает ему спать по ночам
и потому, естественно, он его продает в лавку ношенного.
подносит к стойке закупа
в шкатулке от украшений и говорит:
не знаю, чей он был,
но больше он мне не нужен,
и хотя вся проколотая и крашенная продавщица
не рвется его принять, она видит лиловые
мешки под глазами соседа,
как гниющие фиги, поэтому предлагает кредит в лавке,
и чтоб не пугать клиентов,
на шкатулку клеится ярлычок
гласящий «Крик», и всякий раз, когда кто-то
приоткрывает ее, трескучий язык девушки растряхивается
по магазину. Так происходит месяц за месяцем, но никто
не желает его покупать, не желает беречь его. Все хотят
послушать его разок, чтобы что-то почувствовать, а затем
возвращаются по своим спокойным домам, и магазин
бросает его в помойку на задах, где мусоровоз
забирает его и давит своими
гидравлическими кулаками. Крик похоронят
на свалке где-то в Нью-Джерси
а свалку потом затянет травой,
где бродячая детка увидит холмик,
кинется на него всем своим телом
и до дна провопит это холм.