Коллаж: Сноб
Коллаж: Сноб

Оливки

В день, когда мир умер, я ем оливки. Изначально планировалась пицца, но когда я вошел в супермаркет и увидел пустые полки, стало ясно, что о тесте для пиццы и о томатной пасте можно забыть. Я попытался поговорить с пожилой кассиршей на быстрой кассе, которая в это время держала перед собой телефон и разговаривала с кем-то по скайпу на испанском, — но она ответила мне, даже глаз на меня не подняв. Она выглядела совершенно убитой. «Все купили, — пробормотала она, — остались только прокладки и соленья». 

На полке с соленьями была только одна банка оливок, начиненных сладким перцем, — тех самых, которые я люблю больше всего. 

Когда я вернулся к быстрой кассе, пожилая кассирша уже рыдала. «Он как теплая булочка, — сказала она, — мой сладкий внучек. Я его больше не увижу, запах его не почувствую, не смогу обнять этого малыша больше никогда». 

Вместо ответа я поставил банку с оливками на конвейер и достал из кармана купюру в 50 шекелей. «Все нормально, — сказал я, когда понял, что она не собирается брать у меня купюру. — Сдачи не надо». 

«Деньги? — усмехнулась кассирша. — Мир рушится, а ты мне деньги предлагаешь? Что, по твоему, я должна с ними сделать?»

Я пожал плечами: «Я правда очень хочу вот эти оливки. Если пятидесяти мало, я готов больше заплатить, сколько бы это ни стоило…»

«Обняться, — перебила меня кассирша, всхлипнув. — Это стоит обняться». 

Сейчас я сижу на балконе, смотрю телевизор и ем сыр и оливки. Непросто было вытащить сюда телевизор, но если это конец, то как же хорошо встретить его со звездами на небе и ужасной аргентинской теленовеллой на экране. Это 436-я серия, и я не знаю никого из персонажей. Они красивые, беспокойные, они кричат друг на друга на испанском. Перевода нет, так что трудно понять, что именно они кричат. Я закрываю глаза и вспоминаю женщину из супермаркета. Когда мы обнялись, я постарался стать маленьким, стать теплее, чем я есть на самом деле, пахнуть так, как будто я только что родился.

Женщина-скала

С тех пор, как разразилась эпидемия, я наконец-то могу вообразить себе собственную смерть. Не то чтобы я и раньше не пытался. Но каждый раз, когда я лежал в кровати, закрыв глаза и пробуя вообразить себе свой последний вздох, что-то шло не так. Если, например, я представлял себе, что моя машина теряет управление на шоссе Аялон и летит с полосы на полосу с заблокированными колесами на скорости сто километров в час, пока другие автомобили вокруг гудят в ледяной ярости, — в самом конце, за секунду до катастрофы, машина выворачивала с шоссе на обочину, и хотя во всем этом было полно драмы и раскрывшихся подушек безопасности, я каким-то образом всегда оставался в живых. И речь не только о дорожных авариях. Так во всем: теракты, скандалы с агрессивными соседями, инфаркт в прямом эфире во время передачи о культуре на общественном канале. Как бы я ни пытался вообразить, что все плохо, — я в конце концов всегда выживал. Некоторые видения заканчивались интервью со встрепанным мной в центральном выпуске новостей. Другие включали в себя пробуждение в больнице, и мой сын набрасывался на меня с объятиями. Но, так или иначе, весь сюжет заканчивался, вопреки моим искренним усилиям, без человеческих потерь. 

И тут появился коронавирус и все расставил по местам. Теперь я каждую ночь могу закрыть глаза перед сном и увидеть, как меня доставляют в больницу с затрудненным дыханием. Несколько измотанных врачей в забитом приемном покое уже совершенно не в себе. Моя жена вежливо просит молодого подслеповатого врача и объясняет, что я астматик и отношусь к группе риска. Врач смотрит на нее невидящим взглядом. Он думает о чем-то другом. Может быть, о том, как будет выглядеть его собственная смерть, когда придет черед. Или о походе в душ. Я пытаюсь улыбнуться, — я читал однажды, что улыбающиеся люди пробуждают эмпатию и с ними лучше идентифицируются и что именно из-за этого мерзавцы так часто улыбаются, — ну, вот она, моя очаровательная улыбка. Если бы только этот малолетний врач смотрел в мою сторону, он бы сразу заметил мою человеческую сущность, и улыбка на фоне бледности напомнила бы ему какого-нибудь дядю, которого он любил ребенком и который погиб во время дайвинга. Но он не смотрит. Он смотрит совсем на другое. Он смотрит на волосатого лысеющего гиганта, который стоит у регистратурной стойки и орет, как ненормальный. Из его воплей я понимаю, что он ждет тут с отцом уже больше трех часов и что до сих пор никого не проверили. Пожилая медсестра за стойкой просит его успокоиться. Волосатый гигант вместо ответа закуривает сигарету. Низенький охранник, лишенный шеи, быстро подходит к нему и просит потушить ее, а волосатый гигант отвечает, что потушит сигарету, когда врач посмотрит его отца и ни секундой раньше. Моя жена пытается привлечь к себе внимание малолетнего врача, но тот игнорирует ее и направляется к гиганту и его отцу. Я чувствую, что, — несмотря на все мои усилия, — я не могу набрать воздуха в легкие. Пытаюсь и не могу. Как будто толкаю запертую дверь. Это чувство знакомо мне с детства, я помню эти моменты недостатка дыхания в малейших подробностях. Но тогда немножко воздуха все-таки проходило. Врачи слушали и пытались помочь. Я поднимаю взгляд на жену. Она плачет, и это выбешивает меня. Моя смерть в одном плевке от меня, это я уже усвоил. Еще несколько минут — и меня нет. Но вот эти слезы — это что? Почему я должен покидать мою прекрасную жизнь вот так, — без солнца, без неба, с волосатыми гигантами, курящими мне в морду, и плачущей любимой женой? Смерть должна быть как финальный эпизод в сезоне жизненного сериала, только вот ты мертв и новый сезон никогда не наступит. А кто хочет заканчивать сезон кадром с плачущей семьей в забитом и галдящем приемном покое? Я говорю «семьей», хотя моего сына тут нет. Сейчас он играет в Fortnight. По крайней мере, играл, когда меня увезли в больницу. Я попросил, чтобы он не ехал с нами, потому что боялся, что он подхватит что-нибудь в приемном покое. Дни коронавируса — не самые лучшие дни для того, чтобы болеть, даже если ты ребенок. Я рад, что его тут нет и он не видит, как я кончаюсь. Если бы он был тут и моя жена плакала, он бы сразу тоже начал плакать, а когда доходит до эмоций, он немножко слишком втягивается. И вдруг все становится очень тяжело. Я хочу сказать что-нибудь жене, что-нибудь, что ее развеселит, что-нибудь, что отвлечет ее, что заставит ее перестать лить слезы. Но я уже не могу говорить. Я умер. После этого я всю ночь не могу заснуть. 

Я признаюсь во всем жене. Я знаю, что эпидемия коронавируса — не лучшее время для каких бы то ни было признаний, но вся эта история терзает меня, как геморрой, и требует прояснения. «Все? — спрашивает она. — Это то, что тебя мучило? Не то, что ты умрешь молодым или оставишь после себя жену, ребенка и кролика, — а только то, что я плачу?» Я пытаюсь объяснить ей, что коронавирус, мои больные легкие, крах медицинской системы, волосатый гигант, курящий в приемном покое — все это данность. С ними ничего не поделаешь. Но ее слезы — это результат выбора. И что с моей точки зрения речь здесь идет об очень неприятном и раздражающем выборе. «Ок-кей, — говорит моя жена своим якобы все терпящим тоном, который она всегда применяет к собакам в намордниках, лающим на нее на улице. — То есть ты пытаешься сказать, что в рамках приготовления к наиболее ужасным из возможных событий ты просишь меня над этим поработать? Прийти к ситуации подготовленной, чтобы когда ты будешь умирать рядом со мной в приемном покое, я не плакала?» Я взволнованно киваю. Это редкий момент. В большинстве случаев она не понимает, чего я от нее хочу. «А если я сейчас пообещаю, что что бы ни случилось, я не буду плакать, а вместо этого… ну, не знаю, — на прощанье просто подмигну тебе?» — спрашивает она, и я объясняю, что она не обязана подмигивать, она может просто держать меня за руку и быть хладнокровной и мужественной. Как эти сдержанные матери, которые приходят в телепередачи и требуют, чтобы мы не поддавались требованиям террористов. Видно, что им трудно, что внутри у них сердце разрывается, но они источают силу, держат лицо. Гораздо легче уходить, когда ты оставляешь позади женщину-скалу. «Нет проблем, — кивает жена, — Если тебе так легче, я согласна. Никаких слез. Договорились». 

Той же ночью я лежу в постели. Жена уже спит, я слышу ее ровное дыхание, и когда я закрываю глаза, все уже здесь, поджидает меня: боль, мигающие флуоресцентные лампы над кроватью, на которой я распростерт, воздух, отказывающийся проникать в легкие. Я слышу, как неподалеку орет волосатый гигант и как пожилая медсестра пытается его успокоить. Я пытаюсь впустить внутрь воздух, толкаю дверь изо всех сил, но она заперта. Надо мной возвышается моя красавица-жена, ищет взглядом врача, — она знает, что шансов никаких, но все-таки пытается. У меня нет воздуха, и она это чувствует. Она смотрит на нее, и по ее глазам я понимаю, что это конец. Она берет меня за руку и приближает свое лицо к моему. Она сильна, как сдержанные матери из выпуска новостей, но гораздо спокойнее их. Ее взгляд говорит: «Жаль, что ты уходишь, милый, но и после твоего ухода все будет в порядке». Я засыпаю. 

Перевод: Линор Горалик