Фото: Abbie Bernet/Unsplash
Фото: Abbie Bernet/Unsplash

После отказа танцевать

Труус смотрела в темное окно в номере крошечной гостинички в Гамбурге, когда Клара ван Ланге, то ли разбуженная голосами на улице, то ли и без того всю ночь не сомкнувшая глаз, спросила, что происходит.

— Те парни из бара стоят на плоской крыше прямо под нашим окном и поют.

— В четыре утра?

— Видимо, это серенада в твою честь, дорогая. — С этими словами Труус опустила занавеску и снова забралась в кровать.

Через несколько минут зазвенел будильник. Женщины тут же поднялись и, не включая свет — за окном ведь стояли мужчины, — сбросили ночные сорочки и стали одеваться. Труус, чувствуя на себе взгляд Клары, наблюдавшей за тем, как она завершает процедуру застегивания корсета — каждый крючочек должен попасть в свою петельку, — наклонилась и взяла чулок. Неприятно, когда кто-то разглядывает тебя полуголую. И не важно, откуда направлен этот взгляд — снаружи комнаты или изнутри.

— В чем дело, Клара? — спросила она, держа в руках чулок.

Клара ван Ланге повернулась к окну:

— Как вы думаете, будь у нас свои дети, были бы мы сейчас здесь?

Труус надела чулок на пальцы, натянула на пятку, потом на икру и колено, добралась уже до бедра, когда почувствовала, что тонкий чулок зацепился между двумя сплетенными ободками кольца на ее среднем пальце, но, к счастью, не порвался. Аккуратно пристегнув чулок, Труус услышала, как парни за окном, видимо отчаявшись, прекратили петь и покинули крышу. Значит, сейчас либо она, либо Клара включит свет.

— Дорогая, ты так молода, — тихо сказала Труус. — У тебя еще все впереди.

Выбор

Трамваи застыли на площади перед вокзалом, железнодорожные пути были пусты, как и накануне. Труус и Клара вошли в здание вокзала, снова прошли под уродливой свастикой, спустились по тем же грязным ступенькам на ту же грязную платформу, что и вчера, и обмахнули ту же скамейку чистыми носовыми платками — единственное, что было чистым у Труус в то утро: она не взяла дополнительную смену белья, так как не рассчитывала на вторую ночевку. И снова они поставили рядом с собой сумки и стали ждать. Рассвет еще не наступил.

Подошел господин Снеговик и, не останавливаясь, прошептал:

— Поезд задерживается на тридцать минут, но груз будет доставлен вам еще до прибытия.

Поезд, приближаясь, уже пыхтел и посвистывал, когда две женщины — одна постарше, седая, другая молодая, с ребенком на руках, — появились на тех самых ступеньках, по которым совсем недавно спускались Труус и Клара. С ними шли тридцать детей.

Труус попросила молодую женщину сделать перекличку. Пока та называла каждого ребенка по имени, а седая сверяла их со списком, который потом отдала Кларе со всеми документами, Труус прикасалась рукой к каждому ребенку по очереди (прикосновение — важный шаг к установлению доверия) и говорила им, что они могут называть ее тетей Труус.

Когда все тридцать имен прозвучали, молодая женщина вдруг кинула тревожный взгляд на свою спутницу и сказала:

— Адель Вайс.

Сунув Труус ребенка, которого держала на руках, она повернулась и бросилась бежать, а малышка заплакала и стала звать ее:

— Мама! Мама!

— Ее документы? — спросила старшую женщину Клара.

Пока Труус ворковала с малышкой, стараясь ее успокоить, подошел поезд и с шипением остановился.

— Мы не можем взять ребенка без документов, — прошептала Клара.

Труус кивнула на проводника-наци, который только что сошел с подножки вагона на перрон.

— Госпожа ван Ланге, надеюсь, вы помните свою задачу, — сказала Труус. — У меня будет полно хлопот с детьми, пока я буду сажать их в поезд.

Клара, с сомнением взглянув на Труус с малышкой, достала билет и двинулась к проводнику-наци, чей взгляд намертво приклеился к изящным лодыжкам и икрам Клары, которые бесстыдно открывала ее новомодная юбка.

— Entschuldigen Sie, bitte, — заговорила она. — Sprechen Sie Niederlndisch?*

У проводника был такой вид, будто сама Елена Троянская только что поднялась со скамьи у вокзала и подошла к нему поболтать.

С маленькой Аделью на бедре Труус взяла одного ребенка за руку и зашагала к вагону. Проводник взглянул на нее лишь мельком, его внимание тут же вернулось к Кларе. Труус вошла в вагон, женщина с седыми волосами, стоя на платформе, помогала детям подняться.

— Спасибо вам большое, — сказала она. — Нам пришлось делать выбор...

— Да, и вы выбрали рискнуть жизнью тридцати детей, у которых нет родителей, чтобы спасти жизнь одной девочки, у которой есть любящая мать, — ответила Труус. — Поторопитесь, пожалуйста, поезд скоро отходит.

Передавая Труус последнего ребенка, седая женщина прошептала:

— Вы несправедливы к моей сестре, госпожа Висмюллер. Она рискует жизнью, спасая этих детей, а вы хотите, чтобы она рисковала еще и жизнью дочери.

Когда дети заняли свои места в вагоне и поезд тронулся, Клара ван Ланге расплакалась.

— Не сейчас, милая, — попросила ее Труус. — Впереди еще пограничный досмотр. Труус подумала, что больше не возьмет Клару с собой, слишком уж та красивая и запоминающаяся. В самих Нидерландах желающих помогать беженцам хватало, но те, кто готов был ради этого пересечь границу, были наперечет.

— Хотелось бы мне сказать тебе: ничего, привыкнешь, — продолжила она, — да беда в том, что сама я так и не смогла. И не знаю, сможет ли кто-нибудь другой. — И она передала бедной Кларе малютку Адель. — На-ка подержи. С ней тебе сразу полегчает. Не ребенок, а золото.

Другие дети сидели тихо, как мышки. Наверное, еще не оправились от шока.

— Мой отец часто говорил, что смелость — это не когда человек не знает страха, а когда он идет вперед, превозмогая страх, — сказала Труус Кларе.

День уборки

Сквозь щель в задвинутых шторах Штефан разглядывал серое венское утро. Женщина, похожая на узел с тряпьем, продавала флажки со свастикой, другая предлагала большие круглые воздушные шары, тоже со свастикой. Огромные свастики были намалеваны на транспарантах, призывающих к плебисциту, поверх слова «Да». Мужчины с приставными лестницами перебегали от фонаря к фонарю и развешивали на них тот же символ. Другие заклеивали таблички на остановках трамваев плакатами «Один народ, один Рейх, один фюрер». Тот же лозунг красовался и на самих трамваях, рядом с огромными портретами Гитлера. К дверям особняка Нойманов подъехал и остановился грузовик с опущенными бортами, разрисованными свастикой.

— Папа! — крикнул встревоженный Штефан.

Неужели это снова к ним?

Отец как раз давал маме лекарство и не сразу оценил тревогу в голосе сына. Он даже не отвел глаз от жены, завернутой в одеяло и полулежащей в кресле перед камином. Вальтер, как обычно, жался к ней с кроликом Петером в обнимку, он точно знал, что мамы может не быть с ними уже завтра, хотя никто в доме никогда об этом не говорил. Все пятеро — тетя Лизль тоже была здесь — продолжали слушать радио, пока слуги наводили в доме порядок.

Штефан набрался смелости и снова выглянул из-за штор. Водитель уже выскочил из кабины грузовика и теперь сгружал с него охапки нарукавных повязок все с той же свастикой. К нему подходили люди, брали и надевали повязки. Собиралась толпа.

Просто поразительно, как хорошо эти люди сумели все организовать, сколько флагов, сколько банок с краской, повязок и даже шаров — воздушных шаров! — сумели запасти здесь, в Вене, и все для того лишь, чтобы отпраздновать германское вторжение, убеждая мир в том, что речь идет о спонтанном выступлении жителей самой Австрии.

На тротуаре перед их оградой и на проезжей части — там, где Штефан ходил каждый день, — стояли на четвереньках люди и вручную отскабливали с мостовой лозунги плебисцита. Мужчины, женщины, дети, старики, родители, учителя, раввины. За ними надзирали эсэсовцы, гестаповцы, добровольцы из наци и местная полиция. Многие из надзирателей засучили штанины, чтобы те не пропитались водой, которой была обильно полита мостовая, а соседи стояли вокруг, пялились и насмехались.

— Герр Кляйн — столетний старик, который бóльшую часть жизни провел за прилавком своего газетного киоска, где каждому говорил «Доброе утро!», а тем, у кого не было денег на газету, позволял прочесть ее бесплатно, стоя рядом с ним, — прошептал Штефан.

Папа поставил бутылочку с пилюлями и стакан с водой на столик, рядом с маминым завтраком, почти нетронутым.

— Вену готовят к приезду Гитлера, сын. Если бы ты был дома...

— Не надо, Герман, — ворчливо сказала мама. — Не начинай! Сейчас ты скажешь, что это все из-за меня, потому что я нездорова. Будь я здорова, нас бы уже давно не было в этом городе.

— Рахель, но я-то в любом случае не могу уехать, — успокоил ее папа. — И ты знаешь, что никакой твоей вины тут нет. Я не могу бросить фабрику. Я только хотел сказать...

— Я не дура, Герман, — перебила его мама. — Хочешь прикрывать мою вину своим бизнесом — пожалуйста, только не смей сваливать все на Штефана. Фабрику давно следовало продать, а нам всем — уехать, и так бы оно и было, будь я здорова.

Вальтер уткнулся лицом в кролика Петера. Папа опустился на диван рядом с ним и поцеловал сына в лобик, но тот продолжал плакать.

Штефан вернулся к окну, к ужасу, который творился на улице. На его памяти родители никогда не ссорились.

— Все в Вене любят шоколад Ноймана, — говорил папа. — Бандиты, которые ворвались сюда ночью, просто не знали, чей это дом. Смотри, наступило утро, а нас никто не трогает.

По радио Йозеф Геббельс зачитывал воззвание Гитлера:

— «Я, как гражданин и как немец, буду вдвойне счастлив ступить на землю Австрии, моей родины. Пусть весь мир видит, какой искренней радостью исполнены сердца австрийских немцев, приветствующих своих братьев, в час великой нужды пришедших им на помощь».

— Надо отправить мальчиков в школу, — непривычно твердый голос мамы встревожил Штефана, хотя он и понимал: она говорит так для того, чтобы не дать ему повода для тревоги. — Лучше всего в Англию.

*Извините, пожалуйста... Вы говорите по-голландски? (нем.)

Перевод: Натальи Масловой

Приобрести книгу можно по ссылке