Маша Гессен: Моя бабушка возила еду на передовую

В конце 90-х годов я записала серию интервью с обеими своими бабушками (обе, дай им Бог здоровья, живы, сейчас одной 90 лет, другой — чуть меньше). В их рассказах о войне огромное место отводилось еде — точнее, хроническому голоду, который делал воспоминания о той или иной пище особенно яркими

Фото: ИТАР-ТАСС
Фото: ИТАР-ТАСС
+T -
Поделиться:

Одна бабушка об эвакуации помнила в первую очередь то, что в Ашхабаде в магазинах по первоначалу продавали крабовое мясо в консервах, вкусное и дешевое. Другая отправилась из того же Ашхабада через всю страну к ссыльной матери в алтайский Бийск отчасти потому, что мать написала, что в Бийске на рынке продают картошку. Она же рассказывала, что на всю жизнь невзлюбила селедку, потому что запах напоминал ей тот запах, который стоял в жилище, когда там жарили на рыбьем жире. Еще она рассказывала, что в Бийске все пили «морковный чай», то есть кипяток с морковными очистками, а она предпочитала кипяток в чистом виде — от него она не испытывала того острого разочарования, что от морковного чая, отхлебывая который всякий раз ждала ощутить вкус чая настоящего.

А вот отрывок из разговора с этой моей бабушкой, Эстер Яковлевной Гессен, о ее жизни в самом начале войны. Ей тогда было 18 лет, и она была студенткой Института философии, литературы и истории (ИФЛИ); в Москву она приехала в 1940-м году из Белостока, города в оккупированной советскими войсками части Польши, где остались ее родители. Теме еды в этом разговоре отведено совершенно особое место.

Фото из семейного архива
Фото из семейного архива
Эстер Яковлевна Гессен

ЭГ: Мы внезапно разбогатели в это время. Потому что моя соседка по комнате, Эдя, ездила на зимние каникулы к себе, под Гродно. И там познакомилась с советским военным летчиком. Они виделись всего какую-то неделю, зимой, а переписывались до самой войны. Началась война, мы еще живем в общежитии на Стромынке, и вдруг Эдя получает перевод — я теперь боюсь сказать, на какую сумму, но это больше, чем годичная наша стипендия. От этого летчика. Который пишет: «Дорогая Эдя, я ухожу на фронт, боюсь, что я оттуда не вернусь, и поэтому посылаю тебе свои сбережения. Я надеюсь, что они тебе пригодятся».

До войны мы с Эдей жили на мою стипендию целый семестр. Мои родители немного денег присылали, но это все было на посылки в варшавское гетто, то есть для родственников, а я делала вид, что мне хватает стипендии. Я с той поры ненавижу пшенную кашу, потому что единственное, что я могла себе позволить в столовой — это пшенная каша. Месяцами ела эту проклятую пшенную кашу, я ее в рот с той поры не беру. Так что когда пришел этот перевод для Эди, не было никаких вопросов, мы, так сказать, этими деньгами пользовались вместе. Нас тогда выселили из общежития, и мы переехали в комнату к нашей однокурснице — ей комната досталась от умершего отца, сама она там не жила. Комната была в квартире в Калашниковом переулке, между Никитскими воротами и Арбатской площадью, и туда же к нам переехала жить Лена Зонина (переводчица, впоследствии — подруга Жана-Поля Сартра, а тогда — одногруппница моей бабушки. -М.Г.), пока ее мама была в больнице. И мы жили, понимаешь, втроем совсем неплохо, и вино покупали на эти наши деньги. Вот такой был трогательный летчик. Он действительно погиб, между прочим.

МГ: И тогда же ты пошла работать, возить продовольствие на фронт?

ЭГ: И я, и Эдя. Мы закончили курсы водительские и пошли работать на ГАЗ-АА, это полуторки такие, грузовики.

МГ: Куда вы на них ездили?

ЭГ: У нас было две основные ездки — в место под смешным названием Главресторантрест, и на окопы. Сначала мы ездили по разным точкам, на птицекомбинат, еще куда-то за продуктами, потом привозили в этот самый ресторантрест. Оттуда ехали на окопы.

МГ: Это по Волоколамскому шоссе?

ЭГ: Да. И это была самая нервная ездка. Потому что в кузове у меня теперь были продукты и два грузчика. А полуторка эта на малых оборотах всегда глохла. Заводить ее надо было такой ручкой спереди. И вот только эти грузчики мои запустят лапу в винегрет — как я им стучу, чтобы они вышли и заводили машину. И они, конечно, кроют меня трехэтажным матом.

А вот по дороге обратно мы часто задерживались, потому что обстрелы были. Нам совершенно не хотелось умирать, и мы выбегали, бросали машины, прятались в кювет, а когда заканчивалась стрельба, мы опять заводили их и ехали.

Кроме того, нельзя было фары зажигать. Мы далеко не всегда успевали засветло вернуться. Нас предупреждали - «старайтесь» - и мы старались. Но вот едешь, улицы не освещены, окна все занавешены, темно, как в могиле.

МГ: Я так понимаю, этот мат, услышанный от грузчиков, сослужил тебе потом неплохую службу.

ЭГ: Это было уже позже, в Бийске, когда я устроилась на работу в литейный цех. Я там была единственная девушка, и вообще кроме меня там работали одни уголовники. И вот эти уголовники на спор — у меня, еще с польских времен, были наручные часики, редкость по тем временам — и вот я смотрю на руку: только что они там были, а сейчас их там нет! И так мне стало обидно, что я сама разразилась трехэтажным матом, как я слышала от грузчиков. Это произвело на этих уголовников такое большое впечатление, что часы мне вернули.

Комментировать Всего 2 комментария

Уголовников мало чем проймёшь, а Эстер Яковлевна смогла. И дело не только в "трёхэтажном", который безусловно был необходим - на "одном языке" разговаривать надо было, но и в очень специальной внутренней силе, которую всегда проверяют "на слабо" члены бандитских образований. Часы отдали - зауважали, что не испугалась их молоденькая Эстер.

Как же было тяжело девушкам эти машины водить! Ужас! Но всё это прожито. Всё это было.

Лена, все именно так!