Равшан Саледдин

Положение вещей

Выбор проекта «Сноб» в категории «Малая проза»

Иллюстрация: Getty Images/Fotobank
Иллюстрация: Getty Images/Fotobank

Три с половиной месяца я ухаживал за Эстер, вдовой одного в меру известного советского композитора, прежде чем она умерла. Она всегда говорила, что оставит мне квартиру – видимо, боялась, что перестану приходить – но я знал, что ничего не оставит, потому что не было у неё ничего своего, кроме истории. Ей было то ли восемьдесят шесть, то ли девяносто три, но называть её бабушкой Эстер не поворачивался язык, а отчества, даже если такое у неё было, я не знал, поэтому звал её как все – Эстер, словно пытаясь запутать время. Впервые я увидел её в Рузе, она ходила по тропинкам одна, чуть прихрамывая, в тёмно-синем платье, и курила табак. Наша соседка Алевтина, с которой мы выбирались за черникой, стала рассказывать, что Эстер – некогда знаменитая в Париже проститутка, которую композитор, уже тогда в меру седой и в меру известный, привёз в Союз из гастролей. Он купил ей квартиру в Сивцевом Вражеке и ушёл из семьи. Алевтина знала всё про обитателей Рузы, из года в год она брала в консерватории путёвку, чтобы про всех знать. Должно быть, всё её музыковедение было подобным сплетничаньем – я не читал, но рядом с ней, с одним на двоих ведром и в одинаковых сапогах, я почувствовал себя в обнимку со скелетом в её шкафу.

В то лето я искал компромисс между симфонической поэмой «Поцелуй Фаэтона» и невинностью своей прямой кишки. Мой друг Ярослав был отчаянно в меня влюблён и решил посвятить мне своё новое сочинение. Для того, чтобы оно писалось быстрее, он пригласил меня на правах музы в Дом творчества композиторов. Сам не знаю, почему я принял приглашение. Хотелось быть повитухой при рождении музыки. Мне нравился Ярослав, и даже было что-то в том, чтобы дружить с педиком, но когда затянувшаяся шутка перерастает в робкое, но серьёзное признание в любви, обычно мальчик испытывает известную степень неловкости, и скоро от этой неловкости рядом с ним я начинал вести себя как настоящая девчонка. Руза являла собой обыкновенную турбазу с домиками, разбросанными по сосняку. В каждом доме оставались неизменными, как три измерения,  музыкант, печь и пианино «Petrof». Пока Ярослав работал, я гонял свою скуку по скверу. Читал, фотографировал или брал сапог и шёл на склон собирать чернику. Собрав половину сапога, я возвращался и звал лесника, чтобы он наколол дров. Мы шутливо звали его Митькой и играли в барчуков. Я ставил чайник, а Ярослав раскладывал какие-то схемы на полу и пытался давать мне уроки композиции. Я написал «Вальс букашек», но так и не показал ему.

Несколько раз Ярослав пытался меня поцеловать. Я неловко отвечал, но так, что было непонятно, то ли я целую в ответ, то ли отворачиваюсь. На самом деле я размышлял, прикидывал все за и против. Его рыжая борода и губы были так непривычны для поцелуя, что даже неприятны. Огромный, он был похож на Брамса. Я мечтал о молоденькой девочке с нежными губами и руками. Мне хотелось гулять с ней по этому лесу за окном, ходить на озеро и напевать новосочинённый «Вальс букашек». То было «против». «Поцелуй Фаэтона» и вся мировая классическая музыка была «за», вместе с возможностью опыта, подобного которому в будущем могло не быть. Мы шли обедать в столовую в главный корпус, нам накрывала на стол толстенькая украинка Олеся. Я мечтал о коротком романе за сараями с этой хорошенькой девахой из соседней деревни, мечтал, что, в конце концов, Ярослав застукает нас с ней, и поймёт, что я не люблю его. Но Олеся, по большей части, шутила с Ярославом, а не со мной. Он привлекал всеобщее внимание, он звал её Олыська, он был король. Я молчал и ел суп, в том числе, когда он представлял меня какому-нибудь композитору. Не было сомнений, что мы – любовная пара, и никто не угадывал во мне мужчину, охранявшего свой зад, как собака на привязи. С содроганием я ждал темноты. Вечером он включал лампу-акробат над клавиатурой пианино, а я звонил из регистратуры домой, чтобы рассказать маме, как хорошо мы отдыхаем. Ярослав начинал играть и смешно пародировать оперных певцов, которые, по его словам, все как один педовки. Те, кто серьёзно относится к опере, просто не заглядывали за кулисы. Те, кто закатывает глаза при слове Моцарт, сошли бы с ума от предательства. Потом Ярослав играл переборы, похожие на партию левой руки из сонатины Гайдна, чтобы доказать, что оттуда растут ноги минимализма. В эти моменты я обожал этого человека, лёгкость его таланта и его обозримое будущее. Мы гасили свет и ложились на разные кровати, и я уже знал, что грядущее неминуемо. Ярослав был так застенчив, что я говорил, чёрт с тобой, ты можешь лечь со мной, но мы будем просто спать – зная, что сдаю позиции. Потом он ложился ко мне, и я думал, что, наверное, проще взять его член в руку, а потом в рот, и всё кончится. Но у меня не хватало духу протянуть руку, и я притворялся спящим. Ярослав пробовал меня будить, но боялся прикосновения, поэтому я с облегчением просыпался утром.

Утром я брал фотоаппарат и шёл фотографировать. Эстер врезалась в мой мозг. Не сама Эстер, а проститутка, пережившая всех, кто что-либо к ней испытывал. Я ходил мимо сосен и долго не мог её найти. Дошёл до озера и стал возвращаться. Она стояла возле двухэтажного дома, оплетённого бельевыми верёвками, задрала голову и, казалось, не смотрела, а слушала. Двор захватили голые, бегающие кругами дети. Я подошёл и попросил разрешения сделать её портрет. Она ответила, что лучше фотографировать детей. Я сделал несколько снимков детей и спросил, можно ли теперь сделать её портрет. Эстер смотрела в объектив также проникновенно, как мне в лицо, и я попросил её закурить в кадре.

В свои годы она сберегла здравый рассудок, хотя и говорила несколько заторможено, как говорят при начинающемся склерозе – впрочем, так могла проявлять себя борьба с неродным русским языком, ставшим языком её старости. Я стеснялся спросить о Париже, мне казалось, что там она должна была позволять сходить по себе с ума многим, кто создавал двадцатый век, но она неохотно говорила о них или даже не знала, о ком идёт речь. Я разыскивал её утром, и мы гуляли до обеда. Она была моей Олеськой за сараями, моим курортным романом. В её домике никогда не просыпался «Petrof».

Тем временем, Ярославу хотелось большего, он говорил, что ни с одним из своих любовников не мог заснуть, а со мной очень хорошо просто спать на одной кровати. Было больно это слышать, я раздражался и капризничал по пустякам. Вечером я читал на диване, и он принёс мне одеяло. Потом спросил, можно ли положить голову мне на колени. Я по обыкновению вздохнул, показав, что мне это не нравится, и спросил, есть ли у меня выбор. Он всё-таки положил, а потом я услышал, как он плачет. Не слёзы, а градины застывали в его красных глазах, он сморкался в платок и говорил, что я его не люблю и почему я его не люблю, говорил, что ему очень одиноко, и всё это из-за этой чёртовой музыки, за которую нужно платить таким вот образом. Я обнимал его гигантскую голову и только и мог произнести многократное «ну что ты, Ярослав, ну перестань, ну пожалуйста, ну перестань».

На следующий день мы заплатили Митьке, чтобы он пустил нас в баню помыться. Ярослав отказался париться и начал стирать, а я поддавал жару до изнеможения и кричал, что настоящий мужик должен любить баню. Потом я выбежал и встал под душ. Ярослав без стеснения рассматривал меня, я делал вид, что не замечаю. Ярослав стал продолжать наш прерванный на улице разговор о Людовике XIV, о развлечениях при дворе, и фраза «после нас хоть потоп» странным образом рифмовалась со струёй над моей намыленной головой. Потом он сказал, что у него обрезанный член, как у настоящего еврея, и это намного удобнее и в плане секса, и в плане гигиены. Я проугукал, зная, что меня хотят заставить посмотреть, и, не глядя, продолжил мыться. Потом я открыл глаза и увидел, как Ярослав, глядя на меня, легко, двумя пальцами, надрачивает свой небольшой, но острый, поднявшийся под углом вверх, обрезанный гигиенический пенис. Я взбесился, прыгнул к нему и ударил рукой в область солнечного сплетения, прямо над округлившимся животом. Вышло коряво и не совсем кулаком, скорее толчок, чем удар, но Ярослав сел на лавку, выпустив болтающийся в разные стороны пенис из рук. Секунду прицеливаясь, я добавил ногой куда-то в ухо, и, судя по боли в ступне, удар получился сильным. Поскальзываясь, с намыленной головой, я побежал в домик и стал закидывать мокрые вещи в рюкзак.

Ярослав прибежал совсем скоро, мокрый и наскоро одетый. Он плакал и извинялся передо мной, говорил, что не хотел обидеть и больше и пальцем ко мне не прикоснётся, только бы я остался, просто он так сильно меня любит и ему иногда так хочется моего тела. Я носился по комнате, вдвойне злой оттого, что нога болит, а его ухо даже не покраснело, собирал вещи и молчал. Впервые за последние дни я чувствовал себя сильным и знал, что ситуация находится в моих руках, но, вот странно, мне совсем не хотелось это состояние продолжать. На пороге я сказал ему что-то вроде «теперь я вижу, что ты не меня любил, а мою жопу», поражаясь собственной глупости, с которой развенчал таким трудом добытое отмщение и свёл избиение на нет. Я не зашёл к Эстер, мне скорее хотелось выбраться из этого места. Не столько из-за того, что произошло, сколько из боязни снова помириться с Ярославом и продолжить всю эту историю. Я ехал на автобусе в Москву, вспоминал странного вида напряжённый еврейский член, всю нелепость нашей банной пидорской драки и представлял градины, растущие из красных усталых глаз Ярослава.

Через две недели, когда, по моим подсчётам, сезон в Рузе должен был закончиться, я решил проведать Эстер. Адрес могла подсказать Алевтина, но я знал о ней только то, что она музыковед и преподаёт в консерватории. На проходной меня не пустила охрана и требовала, чтобы я назвал хотя бы фамилию или отчество преподавателя. Наконец какой-то мимо проходящий старичок с видом профессора сказал, что знает Алевтину и спросит, может ли она спуститься. Алевтина появилась без ведра и сапог, но мы обнялись как родные. Она сразу стала рассказывать, как угрюм был после моего отъезда Ярослав, как девочки в столовой спрашивали, где же его вторая половинка. Я старался перевести тему и спросил об Эстер. Алевтина сказала, что обязательно узнает, тем более что Эстер живёт одна, и ей будет приятно, если у неё появится друг. Я написал на бумажке свой телефон, мы постояли ещё немного на лестнице, и она пошла работать, эта странная женщина без сапог и ведра, знающая о личной жизни всех музыкантов Москвы.

Вечером следующего дня ответственная Алевтина позвонила мне домой и продиктовала адрес. Несколько дней я работал до вечера, а утром в субботу поехал в Сивцев Вражек. Эстер жила в сером партийном доме с чистым просторным подъездом и впервые за время нашего знакомства улыбнулась, когда увидела меня на пороге. Квартира была завалена книгами и партитурами. Книги на полках за стеклом, на столе, под кроватью. В сломанной запасной раковине в туалете тоже почему-то были книги. Мы пили чай, я увидел проигрыватель, и предложил послушать что-нибудь из сочинений её мужа. Она задумалась так, словно впервые слышала, что её муж что-то писал, а потом махнула рукой, как отмахиваются от мухи. На стене висела фотография, на которой они сидели рядом с Горбачёвым. На ней Эстер лет на двадцать моложе, и можно было угадать черты недавно покинувшей её красоты. Когда я спросил, что они делали вместе с Горбачёвым, Эстер удивилась, откуда я знаю этого человека.

Я стал приходить сначала два, а потом три раза в неделю, чтобы приносить продукты и что-нибудь готовить. Я варил каши, сардельки и несложные супы, кормил её и двух дымчатых котов, создававших единственное живое движение в этой лишённой новостей и событий квартире. Приносил киви – Эстер любила сесть в кресло, долго снимать ножичком кожуру, откусывать желейную мякоть и медленно жевать. Наверное, я бы не стал ухаживать за собственной бабушкой так, как ухаживал за этой, чужой мне, старушкой. Иногда, ночью, мне снилось, что я ложусь рядом с ней на кровать, а потом она кладёт меня на себя. Утром я приходил варить сардельки и не мог смотреть ей в лицо. Не потому, что эй девяносто лет, а потому, что она – вдова того века, в котором родился я. Ярослав звонил несколько раз, но, услышав его голос, я тут же клал трубку, и скоро он перестал звонить совсем. В сентябре Эстер разучилась пользоваться вилкой, и я позвонил маме сказать, что переезжаю к ней. Её руками завладел отчаянный тремор, мне приходилось кормить её с ложки. Я привёз только одну сумку с рубашками, бельём и зубной щёткой. Родственница в меру известного композитора приходила несколько раз, но разговаривала с Эстер, как с глуховатой умалишённой. Эстер всячески ей в этом подыгрывала. Она говорила, что та кружится вокруг квартиры, как коршун, но квартира достанется мне. Родственница пыталась всучить деньги за ухаживание, но я не взял. Тогда она положила пять тысяч на комод, и они лежали там, собирая пыль. В середине сентября Эстер ещё дышала, но уже не могла жевать кусочки киви, которые я клал ей в рот. Они лежали там и медленно таяли. У меня совсем не осталось денег, и пришлось взять с комода те пять тысяч. Я подумал, что положу их на то же место, как только представится возможность. Возможности больше не представилось, на месте купюры остался чистый прямоугольный след. В те дни я уходил на работу, зная, что, скорее всего, когда вернусь, Эстер уже не будет, но каждый раз она открывала глаза, чтобы таким образом меня поприветствовать. «Вальс букашек» я давно позабыл, но иногда находил на полке несложные ноты и играл какой-нибудь полонез для моей умирающей старушки. Гайдна тоже. Играл я паршиво, но Эстер было всё равно. Может быть, это самое «всё равно» бывшей, если конечно они бывают бывшими, проститутки, по отношению к собственным талантам, однажды обеспечило в меру известному композитору смерть.

Как бы я ни готовился, смерть Эстер застала меня врасплох. Всё произошло именно так, как я себе представлял: она умерла в одиночестве. В воскресенье я поехал покупать кеды, а когда вернулся, нашёл её. Она сидела в своём зелёном кресле, уронив голову, словно спала, но вокруг неё сконцентрировалась такая безвоздушная тишина, словно в этой квартире никогда не открывали окон. Я подошёл к ней, дотронулся до руки и заплакал от неожиданности – может быть, второй, после её композитора, мужчина, плачущий о ней. Потом я позвонил родственнице и рассказал обо всём, собрал сумку и присел на дорожку. Пуговицы, обрывки жгута, халат, коробочки с белладонной – её вещи закончили существование и отправились в ту же воронку, в которую отправилась хозяйка. Вместе с Эстер умерла вся квартира, и пианино, и нагромождение книг. Я вдруг увидел это так ясно, что тут же захотел уйти. Я поцеловал Эстер в щёку и ушёл. Наверное, мы принадлежим вещам, и они очень не хотят нас терять, раз так отважно бросаются вслед за нами.

Через пару дней я вспомнил о кошках, запертых в квартире, и решил вернуться, чтобы решить их судьбу. Дверь заменили металлической, и на звонок никто не отвечал. Разумеется, я не отказывался бы от квартиры, представься мне такой случай, но, в общем, и не претендовал на неё, поэтому было вдвойне обидно, что кто-то специально поменял дверь, чтобы меня не пустить. Я посмотрел в подъезде и во дворе, следов кошек не было – скорее всего, им нашли какое-то место. Прошлое закрылось от меня стальной дверью, оставляя по ту сторону кошек, Эстер, Рузу и всех в меру известных композиторов моей юности.

 

Эдуард Лукоянов  

Письма моего отца

Победитель в категории «Малая проза»

Иллюстрация: Getty Images/Fotobank
Иллюстрация: Getty Images/Fotobank

 – Вы хоть понимаете, что означает имя Надыр? – сказала бабушка Надыра, когда дворовые ребята пришли обвинять его в краже какой-то мальчишеской мелочи. – Это имя означает «честный».

 Бабушке незачем было заступаться за внука – рос он мальчиком сильным и сам мог за себя постоять. Мог бы защитить и своего брата, Заира, но к чему был нужен этот скудоумный? Его камнями забивают, будто кота, но Заир тут же забывает про этот случай. Память никудышная, только из Корана кое-что случайно заучил и повторяет то и дело: «И получили они помощь после того, как были угнетены, и узнают угнетатели, каким поворотом они обернутся… И получили они помощь после того, как были угнетены, и узнают…»

 Бабушка, конечно, вскоре умерла, с нею и родители. Надыр уехал в город, с тех пор от него вестей нет, вот уже двадцать годов. Анна Павловна, соседка, женщина сердобольная, порой кормит Заира чем-нибудь, работу ему нашла: склеивать коробки для цветных карандашей.

 За этим трудом Заир и проводил дни напролет. В молодости он пытался работать на воздухе, торговать фруктом, но то была работа в городе, и его зачастую обманывали.

 – Ты кто по национальности? – сказал хозяин кафе.

 – Я не знаю, – сказал Заир.

 – Киргиз? Осетин? Армянин? Дагестанец? Чечен? Азербот? Какие языки знаешь?

 – Не знаю, – сказал Заир. – По-русски говорю.

 Хозяин отвлекся от него, поднял рюмку водки, сказал:

 – Родина моя, Дагестан, ты меня родила, я за тебя умру.

 Хозяин выпил махом рюмку и стукнул ее об стол.

 – Я в Греции пять лет прожил, – сказал хозяин-дагестанец. – В Греции всех много: армяне, азерботы, чурки, а дагестанцев нет.

 На бильярде играли двое: тихий старик и молодой, молчаливый. Никак не могли закатить последний шар. Старый бильярдист, будто извиняясь, улыбался молодой киргизке, наблюдавшей за игрою.

 Зачем мусульманину необходимо совершить хадж? Этого Заир не понимал, но ему сказали, что так надо.

 – Где же ты денюжку возьмешь? – сказала Анна Павловна.

 От клейки коробок у Заира накопились сбережения: даже эти копейки ему тратить было не на что. Туда билет нужен. Анна Павловна справилась, сказала, что самолет дорогой.

 – Пойду ногами, – сказал Заир.

 Моросил мелкий летний дождь. Прибило пыль. Заир шел дорогой, наряженный в красивый костюм покойного мужа Анны Павловны. Человек-то был в два раза крупней Заира: брюки собрались на заировых ногах гармошкой, фалды пиджака доставали чуть не до колен, а крохотную голову его прятали крупные поролоновые наплечники. Наряженный в мертвецовые одежды, в новеньких кожзамовых туфлях ступал Заир по дороге. Короткая легкая тонкая борода его шевелилась на теплом свежем ветру.

 – Как пройти в Мекку? – сказал Заир.

 – В Мекку-то? – сказал колхозник. – Сейчас обдумаем. Прямо иди вон по дороге, просеку как увидишь – по просеке иди, куда-нибудь да выйдешь.

 Про имя Заира бабушка говорила, что оно означает «незлобливый».