Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

Шкр-ов, человек, очнулся, услышав по-вдовьи печальный голос: «…Волоконовка, четвертой платформы, восьмого пути», и покатил сумку, обросшую аэропортовскими багажными липучками, мимо кассовых очередей, где выделялись женщины в похоронных косынках, от всех ожидавшие почему-то – особого отношения! – морщился, и щерился, и осуждающе качал головой: не ездил сто лет, и чтоб еще – а ну вас на хрен – лучше нанять, и по трассе «Дон» (с холодильником, и повышенной вместимости, и музыку врубить): грязь, помойка, не туалет, а параша, еще и за деньги!!? как сюда пускают бомжей?! – как вот все вот эти вот могут вот здесь жрать, и жрать то, что они жрут; даже воздух, тут даже дышать… а: все как всегда и повсюду! Любой, кто одет почище, особо – беловолосые девки с загорелыми бедрами, поймите, как случаен Шкр-ов здесь, вынужден – нестерпимо! – над платформой летали мыльные пузыри и мрачные люди предлагали наборы инструментов за полцены, отъезжающие докуривали и – окурки под стальные колеса – происходило безболезненное железнодорожное расставание. Подали волоконовский задом наперед, запалив гражданскую войну на платформе: все, кто стоял «в голове состава», двинулись «в хвост», те, кто караулил последние вагоны, – побежали навстречу: друг против друга.

Проводнице, грузной, со словно сросшимися грудями, жидковолосой, с обугленными тушью веками и гримасой скорбного безразличия, закрепленной косметикой, Шкр-ов брезгливо сказал: даже СВ у вас нет, она ответила в сторону: у нас в купе ездить некому, занимайте любое, часика через пол можно будет попить чайку.

В вагоне узнаваемо пахло гарью, в туалетной двери сквозила высокая щель, удобная для определения «занято» или «свободно»; вагон прибыл из прошлого Шкр-ова, выходит, там, в прошлом что-то еще от Шкр-ова осталось. Пни, от яблонь, нависавших над его детством. Его еще теплые следы и соседские воспоминания о воспоминаниях. Шкр-ов глянул в оставленную в купе русско-украинскую макулатуру: «секрети догляду за бджолами и квитами», в заголовке вместо «благоухания сада» прочел «благоухание сала». Прилетела муха, деликатно кружила и приземлялась, указывая Шкр-ову, куда ему еще себя шлепнуть да побольней, – все как-то становилось хуже, а он подорвался ехать, чтобы достигать – предъявить волоконовским что-то типа «ну, поняли, кто я?» – так туда и надо гнуть, хуже нет (про себя Шкр-ов часто так говорил, ему бы слушателей с пониманием, вот в Волоконовке племянники…), когда у кого-то что-то по жизни не так – а они вот так вот руки на коленочки и сидят чего-то, ждут, трут чего-то, ноют… А надо просто – подняться, пойти и дать денег – по-любому! – он даже и с матерью так: только чувствовал, что она собирается вот это вот гнилое: сынок, найди для меня минутку, можешь меня послушать, долго я готовилась к этому разговору, ночами подбирала слова, болит душа за тебя – мать еще не начала, а он уже – хоп! – давал денег! – и она запиналась, благодарила и отступала, и подготовленное ею неведомое неприятное как бы переставало существовать. Он переложил мелочь в карман и отправился обозначиться проводнице:

Я сам с Волоконовки, она не удивилась (просто не знает, сколько стоят его часы, да она столько за год не …!), жили на Ворошилова, там где магазин «У Лысака» – проводница не откликалась на пароль, хотя только очень-очень свой знал, что деревянная будка на два входа, снесенная двадцать лет назад, называлась «У Лысака», хотя сам Лысак ушел с немцами и много позже потом засылал проведать улицу немку-жену, и кто-то с ней говорил, а бабка Шкр-ова даже не вышла из хаты, не простя: по доносу Лысака расстреляли Андрея Калашникова; сам давно в Москве, мотаюсь по миру, родня – Курепины – осталась на Зацепе и на Казацкой, где детская стоматология. Проводница не знала Курепиных, равнодушно смотрела, как в плацкарт заселялись, шаркая тапками, наработавшиеся, пустоглазые хохлы – лопоухие, одинаково минимально подстриженные, с редким чубчиком, разделенным на острые прядки, похожие на расчесочные зубья, они ходили строем, молчали, все время что-то пили, в них чувствовалась не угроза, а – ничто. Масса. Лавина, которой безразлично куда сойти.

– Думаю, дай, построюсь на родине, – он говорил с не­естественной выразительностью, подкатывая глаза к небу, проводница, скорее всего, думает, что Шкр-ов пьян. – Купил участок. На Интернациональной. У Ткаченко, инвалида, что мясо коптил.

– А жена его амурской горбушей торговала в поездах, – припомнила проводница и крикнула подруге, охранявшей соседний вагон: – Не зевай, не соблазняй на сон! – и вгляделась наконец в Шкр-ова. – Так там вроде тридцать соток. Участок, конечно, чудо… Черешни, абрикос. Таких в городе больше и не осталось. Да там и домишко был неплохой из шлакоблоков, газ; подделать и жить или жильцов пускать. Не брешут – три миллиона отдали?

– Ну, – Шкр-ов обрадованно кивнул, теряя управление над собой, соврал: – Побольше…

– А я все ахала: та-ак дорого… Думаю: а потом что с домом. А утром иду на работу – дома того нет. За ночь снесли и самосвалами вывезли. Сказали: москвич купил, место ему так понравилось, самое центровое, нужен ему тот домишко… По телефону руководит, – проводница почему-то говорила будто не о Шкр-ове, а о другом, подлинном владельце участка на Интернациональной, не присутствующем здесь, возле волоконовского пятьдесят девятого, скорого, не замечая его самодовольной радости, засверкавшей заметности и доброты: спрашивайте, что интересно, отвечу: обалдеть, да? – а вдруг вместе купались на дамбе, тыкали щетки в один зубной порошок и ночью слушали в транзисторах хриплых «эмигрантов» на попиленных дубках под забором баптистов Орищенковых? – он приглашал:

– В немецком стиле построю, под черепицей, четыреста квадратов, природный камень вот так по цоколю, камины…

– У нас просто строят: так – кухонька, так – спальня… Чего ж, если вот это есть, – проводница похлопала на боку воображаемый кошелек. – Чего ж не построить… – не понимала она, да как и все, что возможности не приходят вот так вот сами, побегать пришлось, посидеть на «булка хлеба и чай», он может ей растолковать:

– А потому, что вовремя спрыгнул с этой темы, с Волоконовки свалил, а то и посейчас бы кружил, – он рассмеялся и передразнил первоначальные свои, оставленные в Волоконовке страдания: – На сахаре подскочил – на семечке потерял. На масле поднялся – на винограде упал. Умывался тем виноградом! Ногами давил!! – покивал «да, да, вот так и было! – а ведь не скажешь по мне?» – Где бы, что бы я, кем бы я – если б остался?! Сейчас разве б смог? Где те, мои дружки, что остались? Вон Олег Махортов – хотел высоко подняться…

– А теперь с цыганями проволоку собирает, – подсказала проводница.

– А помню, заходишь: у него деньги – мешками лежали! А Худолий Витя?

– Сожгли в хате вместе с матерью.

– А Шкарпеткин?

– Потонул в Осколе вместе со своим джипом. Говорят – сам.

– Сам! – едко посмеялся Шкр-ов. – И руки себе связал – сам! И Леху Безземельного утопили, когда всплыл – вот так вот в руке! – держал ключи от машины и от дома. Он им – все предлагал! – лишь бы жить оставили! А Костя, я не знаю, как его фамилия, по уличному – Костя Крашеный, высокое у него в Волоконовке достижение?

– Встречаю по выходным на базаре: ездит на коляске с моторчиком.

– И речь не восстановилась? А всего-то – менты разок допросили! Не знаю только, как там Аладин, что с оптовкой под мостом мутил – барахтается?

– Похоронили. В ноябре будет два года, – с неодобрением: как такое не знать? – Застрелили.

– Ни хрена себе. За что?

Проводница пожала плечами «не знаю», но пояснила:

– Что-то с лесом. Зять его попросил с фермером с Новоездоцкой разобраться – что-то с лесом. А фермер как-то устал от всего этого. Те только калитку открыли, он, – проводница прицелилась, закрыв глаз, и нажала, – Аладину дробина в сердце, а зять в штаны наложил, – и хмыкнула – в Волоконовке, видимо, эту подробность любили пересказывать.

– И такая ж моя была судьба! – Шкр-ов трижды ощупывающеся перекрестил себя. – Не вырвался бы, самое лучшее – тренькал на гитаре, как Женя Михайленко, по кабакам… Чо он там, все по свадьбам?

– И по свадьбам. Куда позовут.

– Жалко пацанов, – гримасой он дал понять, что нельзя их винить, не каждому дано. – Всех с тобой перебрали, – с какого перепуга он зарядил «ты»? – до отправления десять минут, пассажиры подтягивались, уже по-быстрому шевеля ногами. – Был такой еще Геша на Сортировке, боксер, что сидел. Дразнили Сахарком.

– Да не сидел он – брехал! Это он через сестру породнился с каким-то воронежским бандюком…

– И?

– Бандюк – так и в Воронеже, генеральный директор торгового комплекса «Злато-серебро», я не знаю: хозяин, не хозяин, но, говорят, ходит в костюме. А Геша сахзавод у ростовчан выкупил с каким-то московским судьей, универмаг тоже его… Маслозавод – семечку давит, но это уже давно. Квартал за клубом железнодорожников – все, что было, посносил на ухнарь. Говорят, дома будет строить, – достаточно! Остановись! Нет, проводница продолжала, мимо ее глаз маршировал какой-то смотр, и она докладывала, кто поравнялся с трибуной. – Больничка, где алкашей… Кинотеатр… Кафе чи ресторан, во то что «У кринички»… Знали такое? «Армагидон» называется. Птицефабрика… Но не один, с дочкой губернатора… Вкладывает. А чего не вкладывать, когда… – она опять похлопала бок.

– Да ты что? – Шкр-ов неприязненно ухмылялся: ему-то, человеку из Москвы, бесполезно втирать, он-то знает все эти волоконовские понты, это все только кажется, на самом-то деле, все-все-все там по-другому, мало ли кто что про себя, рулят там совсем другие… Чуть только уступил, сдаваясь, поднял указательный палец: – Один человек такой, верно?

– Да, такой один. Геша. Да еще Тарасенков. Знали такого?

– Было время: каждый пирожок пополам делили.

– Только Тарасенков покруче. Сыну «порш» какой-то взял необыкновенный, в Германии с выставки забрал, в единственном числе такой… Там еще все удивлялись, что за Волоконовка такая?! Дочь на белом «хаммере» ездит…

– Так на контрабанде же поднялись! – у Шкр-ова от огорчения и обиды за Россию вдруг защипало в глазах с такой силой, словно это не он тырил из вагонов фляги с растительным маслом и выкупил у колхоза «Рассветы Ильича» новый «Беларусь» по цене металлолома, не пилил субсидии на горюче-смазочные… И те шкурки нутрии… И якобы отборные семена якобы английской пшеницы… – С Украины десять тарелок не провезешь!

– А им – «зеленая улица». Гонят по проселочным по сорок фур каждую ночь… Провожающие, все вышли?

– Но разве жизнь? Это – вечная кабала! Тягают и попадаются.

– И опять тягают. И прут на Москву, – заключила про­водница. – А Москва все сожрет. Так, заходим. Мужчина, не маячьте на проходе! – Шкр-ов почуял, что не вырос, даже умалился в подзадолбавшее вечное препятствие вроде клеенчатой сумки с бураками, банкой томата и подсолнухом сверху с приколотой бумажкой «Заберет Лена в Солатях», лязгая, проводница запирала дверь, не мог же он остаться вот таким, ну-ка, пусть его расколдуют обратно! – А Посохов, то, что бегал за мной как кутенок, полы у меня мыл… Зерно ведрами воровал…

– Тю-ю, его давно не видать. Он в области, в Америку с Медведевым летал, уже проплатил – осенью губернатором будет! Да пройдите, наконец, на свое место – во прилип!

 

Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

• • •

Поезд тронулся, пошел, с мрачной плавностью вперевалку двинулись по обочинам древесной космы – Шкр-ов поднял глаза на оставшиеся неподвижными, но все-таки одновременно стеснительно поплывшие еще едва заметные звезды, словно двигались они только тогда, когда их никто не видит.

Из купе в проход покойницки торчали пятки, набегав­шиеся на Москве ступни отдыхающе пошевеливали пальцами, Шкр-ов запоздало сыграл в купейную орлянку «с кем попадешь», раз – в его купе колени в стороны, пузо вперед развалились наглые и молодые, наряженные американцами, девка крашенная в оранжевый, губы облеплены железом, как у рыбины, не раз рвавшей леску, он – бритый, в цепях и с татуированной шеей, не разнимая рук, участники сообщества «любители друг друга поглаживать», уроженцы какого-нибудь Спасо-Цепляево, не видного ни с какой асфальтированной дороги, громко, словно одни:

– Ты заметила, солнышко, они в колбасу кладут какие-то специи – до сих пор запах во рту!

– Хочу на джипе ездить, на легковухе – никогда!

Шкр-ов, чтобы заткнуть и приземлить, значительно вытащил айфон – а вот такая есть штука… Молодые в мгновение прекратили жевать резинки и достали – каждый – по айфону! Шкр-ов, чуть не порвав молнию на сумке, вытянул – айпад! И они – папаша, напомнил! – порылись и достали айпад – только айпад-второй; и отыскали и бухнули на стол еще и «кэнон» с длинным объективом за восемь штук! Он не выдержал всей этой быдлятины и, как только молодые, пожалев двадцатку на чай, повалились спать, отказавшись платить за постельное белье, пересел в соседнее – но туда заселилась женщина с дошкольником, там качался чай с лимонным солнышком и к нему добавилось пластиковое корытце с жареной курицей придавленной в мусульманский поклон – пожило золотились растопыренные куриные крыла, в Ожерелье еще подсел мужик: вы ложитесь, когда удобно, я спать не буду, я храплю, особенно когда выпью пива, мужик не останавливаясь говорил: там у него где-то имелись внуки, но довольно вялый зять. Или не желающая работать невестка. Короче, «они» мужика не удовлетворяли трудовым рвением и доходами, но внукам требовали материальные блага. Через каждые пять минут мужик повторял:

– А с другой стороны, как их, маленьких-то, не любить? – и с отчетливым, но осторожным чувством поглаживал дошкольнику коленку, Шкр-ов читал газету, на самом деле увязнув в первом же заголовке – «Смерть Мубарака это всего лишь вопрос времени» – херня какая-то – «Смерть Мубарака это всего лишь вопрос времени» – мужик выдул банку пива, покраснел, всосал вторую, залез на вторую полку «просто полежу», снял рубаху, перевернулся на спину и захрапел, Шкр-ов перебрался в следующее купе, все больше чувствуя себя болящим, пожираемым «все напрасно», не задалось, в следующем с любовью и осторожностью застилал простынку подземно бледный мужчина – с встряхнутой простынки на колено Шкр-ову перелетело кудряшкой сизое перо; кто вот он? – разглядывал Шкр-ов горестно тонкие губы, неприятно притягивающее словно только что лишенное бороды лицо, – флорист? Другое насекомое?

– Я преподаватель политологии. По-старому: логика, диалектический материализм и марксистско-ленинская философия, – преподаватель уселся напротив, на дряблой шее его болталась сумочка для авиабилетов.

А кто я? – просто не задалось, с самого начала, то есть не задалось, во времена, когда туземцы гребли на пирогах, когда танкисты и собака, вот тогда Шкр-ов имел две мечты: сбыточную и несбыточную. Сбыточную – стать летчиком-космонавтом, бюстом, дважды Героем; несбыточную – играть на гитаре на танцах на летней площадке посреди сирени за волоконовским ДК железнодорожников. По первому пункту Шкр-ов понимал: школа с золотой медалью, летное училище, комсорг эскадрильи, диплом с отличием, тысячи часов налета на самолетах различных типов, вступление в КПСС, академия, диплом с отличием, отряд космонавтов, Звездный город, центрифуга, сообщение ТАСС, Марс; а вот как попасть в ВИА, отрастить волосы, фотографироваться с гитарой, все в одинаковых рубашках, ворот рубашек поверх пиджака – Шкр-ов не представлял вообще никак, даже вслух произнести не мог, не то что «я буду…», даже «я хочу…»… Даже – «а хорошо бы…»!!! И веря в коммунизм и в вот сейчас, вот уже близкую, послезавтра победу медработников над смертью, еще не закончив даже школы, Шкр-ов окончательно знал: не играть ему на танцах в Волоконовке, никогда – не заметит его Ленка Смыкова (Шкр-ов даже лица не запомнил, так, по мелочи: лак на ногтях, каблуки, а фактически вся состояла из белых волос и белых, высоченных ног, и напрасно шерстил (хоть тридцать лет прошло!) «одноклассники» и «контакт», он даже фамилии не знал, это она по матери – Смыкова), так и уедет осенью в свой Ворошиловград, а следующим летом, может, еще и не приедет.

И поэтому так больно, незаживающе порезался он, когда носатый, освобожденный от физкультуры Женя Михайленко с Казацкой сказал: «Я неплохо пою» – как это он может неплохо петь, Шкр-ов же не может – или может, и много лучше, да только кто проверял?! Как может Женя сам это решать про себя? Кто ему позволил? Не способности, не чужие таланты цапнули Шкр-ова и выдрали кусок мяса, а уверенность, с какой Женя так сказал про себя: я неплохо пою. А Шкр-ов никогда, даже сейчас, ничего определенно про себя сказать не мог и желал Жене сдуться и сдохнуть, так, в общем-то и: выперли из школы после восьмого, дембельнувшись, Михайленко поиграл по ресторанам и приземлился в пивную очередь у второй столовой на Зацепе, женился, развелся, разбился на машине, женился, взял с ребенком, она отсудила у него хату, и часто, как доносила родня, валялся теперь пьяный певец-гитарист с разбитой мордой в камышах под Агошковским мостом и выпрашивал деньги у прохожих на автовокзале, а Шкр-ов ехал строить дом в четыреста квадратов в козырном месте – а все равно проиграл он, у Жени были вовремя джинсы и рыжий пиджак, Женя катал Ленку Смыкову на мотоцикле ночью на Оскол, он играл на гитаре на танцах и что-то напевал, что здесь можно изменить – с разгромным счетом. Шкр-ов ехал в Волоконовку отыграться. Зря?

– Интересно, – сказал преподаватель, – подсядет кто или поедем в режиме СВ? Живу один. Своя однокомнатная квартира. Природу очень люблю.

В соседнем купе прервался равномерный подсолнечный хруст и полетели мотюхи:

– …! На ровном месте…! – кричала баба. – На ровном месте! Махать ты будешь… Я сейчас сама махну и мало не покажется! – поминалась «ее» мама в Волгограде и давние счеты с «его» родней. – Придурок! Тормоз! Все, не подходи ко мне!

– Свет…

– Никогда! А ты иди зубы почисть и быстро спать!

Соседи вытолкали вон мальчика – мальчик застыл в коридоре с полотенцем на шее, схватившись за поручень, обняв поручень, прижавшись щекой, словно утопающий держась за подвернувшееся наконец бревно, встретился взглядом с Шкр-овым и отвернулся: это никого не касается.

– Собираюсь в Патайю, – сообщил преподаватель. – Хоть и сезон дождей. Захотелось вдруг общения, – и робко поднял глаза на Шкр-ова, – острых ощущений. Думал в Хорватию. Там нудистскими пляжами завлекают. А до этого пять лет в Абхазии отдыхал. Там привлекает, что на пляже – совершенно один. Что вы не раздеваетесь? Не стесняйтесь. Давайте, закроем дверь?

 

Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

В последнем незанятом – купе Шкр-ов заперся, чтобы ослабить зловещие возгласы проводницы: «Кат-лет-ки по-донбасски!», чтоб не просунулись чудовищно раззявленные черные зубастые морды под молитвенное: «Кета, лещ, горбуша, сомики; берем, ребята, подешевле…», встречный поезд тащил мимо возможности: в одном купе целовались, в следующем, болезненно прищурившись, спала женщина, вцепившись жилистой рукой в сомкнутые рукоятки сумки; дальше: женщина размахивала страшной вилкой – что она говорит? – на потолке мигала пожарная сигнализация, как огонек плывущего высоко самолета, Шкр-ов поднес губы к оконной щели – из нее коротко пыхало ночной, сырой стужей, перестукивающейся и шипящей, звезд больше не видать, только поближе к поезду мелькают какие-то белые столбы, почему все потеряло смысл, если бы уснуть, сон – охранительное торможение клеток головного мозга; он застелил полку, в которую меньше дуло, зажмурился и начал смотреть, что покажут. Сперва показывали лес и лес, мелькающий за окном без железнодорожных шторок. Потом как-то стемнело и дальше уже показывали что-то без цвета, вернее, что-то, в чем цвет не имел значения, там его не просто не было сейчас, цвета там вообще не существовало.

Нет, не получалось, как у всех, – все повалились и уснули разом, простодушно выставив в коридор сандалии и кроссовки, подозрительно одновременно, словно намеренно бросили Шкр-ова одного, что-то приближавшееся знали. Или просто измучены духотой. В Чернянке стояли двадцать шесть минут, меняли тепловоз, далеко от станции – здесь никто не садился, проводница отперла: «Десантируйтесь потихонечку», и он спрыгнул на щебенку, вот – сюда, в его вагон из тьмы раздраженные санитары тащили ущельем меж вагонами и цистернами носилки, женщина с прической, напоминавшей нависший надо лбом утюг, направляла их; точно – в мое купе! – поближе: в руках женщины оказалась кошачья переноска, несли старика – старик втянул щеки и свалил облысевшую голову набок, нарядили его в костюм, выглядевший новым, словно там, куда старик собрался отправиться, встречали по одежке. Шкр-ов отвернулся и ушел к молотковым перестукам и ощупывающему свету фонариков – осталось запастись свежим воздухом. Все отмеренное уже случилось. Дно.

В купе он долго не возвращался, женщина с утюгом на голове возилась с пуговицами и наволочками, поправляла, подкладывала, укрывала, поила, какие-то таблетки, «Спокойной ночи, папа», и ушла в плацкарт, ее сменил ветеран с наградами, ползший из вагона-ресторана – может, их везли праздновать девятое мая? Может быть, даже в Волоконовку, но разговаривали ветераны, как незнакомые, – голоса их Шкр-ов слышал неясно, словно сквозь сон, будто они, старики, уже забрались на небо или преодолели значительную часть пути до облаков.

– Четверых детей чужих воспитал, – размеренно говорил тот, что лежал, первое, что, видимо, постоянно приходило в голову, в эти оставшиеся ему часы и дни. – Потом уже узнал. Такая она была, – и вздохнул, но без осуждения, с болью от того, что «была», – так казалось Шкр-ову. – При немцах – с немцами. После немцев со мною… Ребятам она перед смертью призналась, а девчонкам еще раньше… Девчонки знали. А я – нет. Но они, ничего, так… Нельзя сказать, что заброшен. Всегда есть на хлеб и чистую рубашку. Старший сын на генеральской должности в Белгороде, звонил, поздравил. Но внуков не вижу…

– Пусть это все уходит в историю, – второй старик оглушенно не знал, что полагается… при таких вот э-э… обстоятельствах, и решил применить лично опробованное единственное средство, существенно продлевающее жизнь.

– Так она давно уже в истории, – живо, но с оттенком раздражения, разве об этом. – Ее уже нет, – и волнуясь, как о познанном чуде, торопясь донести. – Оказывается – в одном миллилитре – спермы! Должно находиться – двадцать миллионов – сперматозоидов! – для него важным было выговорить верно. – И все они должны двигаться вперед, чтобы были дети. А нет столько – заниматься… ну вот… как это – сэксом можешь. А детей не будет. А у меня, – воскликнул с горечью, – всего миллион! – не сказал «было».

Второй дед помолчал в уважении перед вставшими перед ним внушительными цифрами. Вряд ли он задумывался прежде о собственных показателях.

– А она узнала. И скрыла. И сказала: я только хотела, чтобы ты был счастливый. Как все. Чтоб у тебя было… – с ударением на «о», и замолчал, словно по лицу его потекли слезы…

Второй как бы после раздумий осторожно спросил:

– А можно ли поинтересоваться, большая у вас пенсия?

– Пенсия у меня маленькая, – с неменьшей горечью. – Двенадцать тысяч. Была надбавка за две Красные Звезды.

– Но при Хрущеве отменили.

– При Хрущеве отменили.

Рушилось и здесь; подальше от падающих стен! – но открывались новые щели, гас свет, в туалете пропала вода, Шкр-ов трижды позвал «извините…» в пещеру проводницы – но ответно только сопело неподвижное тело, ладно растекшееся соразмерно ложу; заставил себя: мое купленное место, что такого – лягу и сразу отвернусь, полка старика казалась пустой, только углами торчали коленки, он высох до скелетного основания. Остались кости, шишковатые соединения костей и складки кожи, с белым шрамом на месте бедра, откуда брали, видимо, какую-то запасную часть. Отвернулся. Шорох – погас свет. Шорох-два: старик что-то расстегнул и на Шкр-ова вспрыгнул кот, пару раз мяукнул и бесшумно и точно перепрыгнул на старика, поточив когти об одеяло Шкр-ова, прежде чем оттолкнуться для прыжка; спали все вокруг, и Шкр-ов вдруг почуял ответственность за всех, словно сопровождал слепых, надо объяснить старику: все не так, как ему показалось – по другому как-то! – мальчишке из соседнего купе: жизнь другая! – такой, как сейчас, она будет не всегда, так не у всех; проснулся один, на стоянке, женщина, называвшая старика «папой», вздыхая, протирала пустую полку и, как только Шкр-ов пошевелился, скомкала и убрала за спину окровавленные тряпки и, как «извините», сказала, уходя:

– Умирать привезли.

 

Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

• • •

Где мы? На лбу станции светлело незагоревшее пятно от свалившейся таблички с названием, на поплывшей, ускоряясь, серой земле стояли парники из отслуживших оконных рам, похожие на крыла вымерших, но сохраненных вечной мерзлотой стрекоз, сложенные криво, с нечеловеческим безобразием, на задних дворах ферм высыхали ржавые водоросли сельхозтехники, заправки, магазины и птичники нового урожая сменяла местность, словно кричащая об уличных боях, и следующая станция оказалась безымянной – куда я еду? – в Волоконовке он не ощутил боли, что забросил, что так давно, все то же; внизу река в облачных зарослях, через поля идут плечистые элеваторы, заслоняя дымящий сахзавод, и повсюду лежали майские жуки – на пнях, асфальте, автомобильных крышах – раздавленные или немного помятые, слегка запыленные, полураскрыв панцири и подсохнув – виновато, что не встретили Шкр-ова как следует, выбросились на землю, преждевременно, а кто не успел – тяжеловесными, предсмертными рейдами бороздили воздух меж березовых веток, отогнав криками хищных вокзальных таксистов, Шкр-ов почему-то забрался в «маршрутку» и рассматривал телят, убито дремлющих в пыли. Над головой водителя раскачивался рулончик бумажных билетов. Шкр-ов навсегда уже забыл их. А увидел – вспомнил. С разных концов «маршрутки» деловито шмурыгали носами.

Его ждала родня на Зацепе, показать соседям, но он вылез на площади. Над площадью кружили ласточки-соринки, в тишине наискось брели три милиционера. Несли дубинку и наручники. Равнодушные как волосы. Он осматривался, сравнивал, и прошел в парк, захваченный галками, над которым косо поднимался шашлычный дым, в тень, где одиноко сидели замученные неясными мечтами и ясными окликами неясного подростки с синими подглазьями, и опустился на лавку, чтобы покрепче стать собой, внутри собственного поношенного кожаного мешка со следами наиболее употребимых гримас на лицевой части черепного покрова. И напротив лавка пуста. Ангелы оставили ее, сронив подсолнечную шелуху и розовый обрывок салфетки с куском хлеба. Шкр-ов сравнивал. Потом появился дед с внуком. Внук тянул сок из пакета. Дед облегченно упал на лавку, открыл пиво, показал внуку пену: видишь? Уже кипит! И всосался в бутылку. Внук приступил в изучению урны.

Похоже, Шкр-ов признал. В его отсутствие этот город стал похож на Москву, подравнялся. Все такое же. Но поменьше. Прохожие держат в кулаках мобильники, как православные образки. Кока-кола в стекле. Две девчонки из эмо-движения с черными веками. Мотодебил в кожаной жилетке, в фашистской каске с рожками. Особняк начальника ФСБ. «Зона» – так и делает школьные мелки. Ресторан с кальяном. Пара богатых сынков на «ауди», зябнущий каменный Ленин. Возьми кредит – на каждом углу. У «Царства вин» покрикивают «Воло-конов-ский “Спартак”!!!» Погранцы. «Единая Россия». Таможня. Развалины детской библиотеки. Вай-фай. Шприцы. Только черных поменьше, а так – Москва, уменьшенная, сокращенная до модельной малости, способной дать кому-то примерное представление без лишних временных затрат, что за Москва такая была, есть… Не ясно, для чего это сделано. Кому это нас собираются показать. А когда еще пустят скоростные железные дороги… Шкр-ов все больше терял себя, и родня правду кричала: да тебя не узнать! другой совсем стал! Ничего не ешь! Не мог объяснить, не хотел смотреть участок, не слушал про глину и ж/б плиты по дешевке б/у – застыл, погуляю один, в спину кивали: наскуча-ался, родина-а…

Афиши: довыборы в областную думу, представление лилипутов и уссурийских тигров на сцене ДК железнодорожников, на солнцепеке отмечали День Победы – дедов в карнавальных пилотках усадили на скамьи спиной к Вечному огню через одного со старшеклассницами с голыми коленками в фартуках советской школы и с белыми бантами – деды, горбясь, опершись кривыми руками на выставленные вперед палки, мучаясь на жаре, смотрели как патлатый малый с фальшивой медалькой приседает и подпрыгивает, делая вид, что это он напевает: «Как-то летом, на рассвете…», единственную бабку, обутую в незашнурованные кеды, усадили позади всех на раскладном рыбацком стуле – она двумя трясущимися руками держала эскимо, как что-то совершенно неведомое, и с трудом подносила к заранее открывающемуся черному рту. Как только пляски с красными флагами закончились и микрофон принял батюшка, тучный, в круглой шапке кирпичного цвета, все вдруг поднялись и повалили в разные стороны, деды расползались, глядя в землю, сжимая понурые факелы из цветов, только бабку уводили пустой – Шкр-ов мигом купил упакованные розы, догнал, разинул рот благодарить – бабкина провожатая отмахнулась:

– Глухая! Она вас не слышит, – забрала розы и тряхнула ими перед бабкиным носом: видишь, старая? Тебе, тебе!

Батюшка помладше, видимо из подручных, с рыжеватой кудрявой бородой до пупа, попросил, глядя куда-то за спину Шкр-ову:

– Если вам что-то надо, поторопитесь, я буду закрывать. Издалека?

– Москва, – Шкр-ов прошел в церковь, взял с прилавка два листка, – опять не удержал. – Дом строю. Позову вас освятить. А может, и жить перееду, – нагнулся и писал имена, разделяя на «еще» и «уже».

Батюшка покосился на его столбцы и сильно сжал кончик бороды, словно освобождая от влаги:

– Пятнадцать рубликов имя.

Шкр-ов возмутился:

– Да в Москве – по два пятьдесят!

– Это вы давно, наверное, заходили, – усмехнулся батюшка с неприятной недоверчивостью. – Сейчас по два пятьдесят уже нигде не стоит. Даже в регионах. Два пятьдесят! Воображаю, что они вам… За два пятьдесят… А мы ваши записочки передаем на молитву – оптинским старцам! И если вы человек просвещенный, наш, россиянин, должны понимать – выше качества нет. Их молитву – напрямую Бог слышит, дойдет в тот же день, тут у вас гарантия! И если, – батюшка провел бледным пальцем по именам родни, – больше тридцати, скажем, имен, я вам скидочку – праздничную, выходного дня, плюс как впервые заказавшему – пятнадцать процентов, больше не могу. И подарок от храма – два календарика, они освящены, исцеляют, можете к болящим…

– А дом? Сколько стоит освятить? – задохнулся от обиды Шкр-ов.

– Пятьсот. Если один этаж. Такой – просто дом. До ста квадратов. Двухэтажный – тысяча. Если без мансарды.

– А если фундамент свайный?! – Шкр-ов порвал свои бумажки с омерзительным треском, с каким рвутся только деньги. – А если котельная в цоколе? А терраса застекленная и отапливаемая – считается? Будет скидка, если второй этаж из бруса?! А если септик с гидроизоляцией? На двадцать кубов? Почем кубик говна? Сколько за второй камин и чердачное окно, если запорное устройство на пружине?! Где у вас уголок потребителя? Должен быть – я имею юридическое образование! – сел на траву, под кусты, растущие тесным сплетением, взрывом из одной точки, скрытой землей, на бычки и пивные пробки, чуя как душное сильно накатывает волной и слабо отступает, всегда мог объяснить про себя: не выспался, неблагоприятный (в газете писали) день, опять обожрался на ночь, устал; сейчас – не мог. Смотрел, смотрел на часы, пока не явилось доказательство жизни – стрелки шелохнулись, уменьшился угол. Воробей деловито склонился над оглушенно трепыхающимся жуком, завалившимся на спину, – для начала отклевал по одной отбивающиеся ножки, после чего жук оказался неподвижным, как бы уже и не живым и не кричащим, продуктом, готовым к употреблению, затем отслоил и оторвал половину панциря. Все это сейчас пройдет. Так надо писать на обертке жизни.

– Шкр-ов! – его опознал старик, кативший велик с корзинкой над передним колесом.

Шкр-ов растерянно встал: мужик неотменимо оказался его одноклассником – Мишкой Беспалько, но и настолько же неотменимо точно – был стариком, потерявшим пару зубов, плешивым, колюче запорошенным седой щетиной, – это не могло соединиться, но уже не разъединялось, Шкр-ов с неподвижным ужасом страшного сна смотрел на него (дружили, дрались с вокзальными, Беспалько его, как слабого, защищал)… Как на собственную ногу, прихваченную трясиной (он помнил, как на Новоездоцкой в камышах тонул теленок), – не вытащить, сейчас медленно потянет все остальное за собой, и бессвязно:

– Видал, Миха, какая у вас церковь… Эксклюзивные военные и ветеранские гробы. Услуги в организации поминальной трапезы. Лифт для опускания гроба-холодильника. Полный спектр. Омовение, облачение, бальзамирование и драпировка земли лапником! – в корзинке у старика Мишки лежало что-то мясное, прикрытое газетой, Шкр-ов вспомнил хоть что-то личное: – Как твоя крестница?

– Хорошо! – весело ответил Мишка. – Инвалидность оформляем, легкую такую. Эпилепсия. Но не падает, так, сползает. Родители такие нервные. Мать вообще сумасшедшая. Отец чуть что – кричит, – вгляделся. – Ты чо так выглядишь плохо? Постарел. Схуднул. Серый какой-то… Не болеешь?

– Не знаю.

– К бабке тебе надо на Суханову гору… Бабка у нас появилась, непонятно откуда, Бог, наверное, привел. Рак останавливает. Воск над тобой нальет в чашу с водой, и ты ей открыт. Я только нарисовался, она: тебя собака в детстве напугала. Все про меня рассказала! А воск потом выбросишь на первом перекрестке… Уже из Воронежа ездят, из Ростова, немцы… Это тебе не… – Мишка указал на храм.

– На Суханову гору.

– К бабке, – с уважением к известной силе утвердил таксист и похвастался машиной, словно продолжая начатый разговор. – Моя первая жена.

– А вторая?

– Такса есть. Длинношерстная.

На поворотах и над братскими могилами целились в небо пушки, минометы и танки, ветер шевелил пух на брюхах сбитых кошек, прилипших к асфальту, по горе над Новой Симоновкой шевелились, ползали…

– Что это?

– Да байбаки. С Украины мигрировали… Двести рублей. Отсюда ножками. Бабка не любит, когда до кельи подъезжают.

Шкр-ов заплатил:

– Все, как обычно? Отстегиваете на общак?

– Ага-а… А с тех денег в зону – одна шпротина попадает, с седьмого раза.

 

Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

• • •

Поднимался вдоль меловой осыпи, над крышами Суханова – домов сто, внизу, на поляне у школы останавливались местные и показывали на Шкр-ова: еще один; уже взмок и запыхался, но впереди и выше видел только цветущие яблони и ласточек – то прошивали небо быстрыми нырками, то часто промахивали крыльями – раз, раз, раз! – словно что-то измеряя, неизвестная птица мелькнула совсем низко, едва не тронув его волос, бросив в уши упругий, растопыренный пернатый воздух – а вот: сперва показалась высокая труба, а под ней и строение вроде сторожки, обложенное силикатным кирпичом, на дубке у двери лысый мужик в армейской рубахе поправлял косу:

– К матушке? Сейчас нельзя, ждите.

Что он сможет сказать? В заросли орешника указывала табличка «Туалет» – это когда очереди, «в сезон»… Как описать? Я чувствую себя как в капле. В чем-то отдельном и падающем, прозрачном, но безвыходном. Как-то странно просыпаться и вставать по утрам. Слова засохли в горле и, когда выходили, корябались:

– А это? – Шкр-ов показал на черный суставчатый бич, кольцом висевший на гвоздике за спиной у лысого.

– Плеть, – тот протянул руку и показал на биче узлы. – По числу смертных грехов. Мы иногда просим: посеки нас матушка за грехи наши. И бьет, – и, как бы удивляясь, добавил: – Больно так.

Из будки выскочила девушка в синем костюме для спорта и, не взглянув на Шкр-ова, побежала по тропинке вниз, равномерно, словно бегала здесь для здоровья каждое утро – белокурый ветер заплясал у нее с плеча на плечо.

– Из Краснодара. Дружила с мальчиком. А потом что-то перестала. Свататься пришел – отказала. А потом из ее дома фотография пропала и началось: визжит, лает. Сюда привезли – выла так, что я не знал, куда прятаться… – лысый отложил косу, поднялся и заговорил строже, исполняя свое назначение. – Молча зайдешь, ложишься – на пол! – на живот, вдоль дивана, голова к печке. И ждешь. Помни: матушка в руки денег не берет!

Низкая, узкая оказалась комната, иконы, дрова на железном листе у печи – холодно, наверное, еще ночами, под­тапливают, диван в три слоя укрывали ковры, песок в тазу утыкан зажженными свечками; раз пришел – Шкр-ов стал коленями на половик, сотканный из лоскутов, – ужасно глупо – и по-пляжному лег, подперев подбородок ладонью. А может, она ничего и не спросит.

Вышло наоборот: сперва мягко и быстро ступая, бабка – маленькая и сухая – оказалась за его спиной, не показав лица, в фартуке – все, что увидел, уже что-то делала над ним, а потом, как бы после, стукнула дверь и раздались приближающиеся шорохи и звяканье задетого ведра.

– Не горячо тебе? – почему-то спросила бабка. – А то я убавлю. Чтоб спину не сжечь. И еще разок, – быстро отошла и отряхнула руки над тазом с песком. – Слышишь, как лопаются? Это я у тебя соли из позвоночника вытянула, вон, как сыпятся на пол, – отряхалась еще. – Сейчас спинка остынет, терпи…– не чувствовал ничего. – Вижу, собака тебя в детстве напугала.

 

Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

В детстве; Шкр-ов вдруг узнал в бабке Дусю Гусакову, ее звали Партизанкой за привычку подглядывать в заборную щель, он почувствовал необычайно сильную надежду и радость, потому, что Гусакова была старушкой уже в его детстве и то, что она еще оставалась жива, означало, что и Шкр-ов еще не совсем… Не далеко ушел от начала… Не глубоко…

– Баб…

– Матушкой зови! Какая я тебе бабка!

– Баб Дусь.

Гусакова еще раз, но уже не так выразительно, встряхнула руками и отозвалась неясным обморочным голосом, будто очнулась посреди смутного сна.

– А? А чей ты есть?

Она жила в столбянке на углу Ворошилова и Карла Маркса, садила и сдавала государству чеснок и продавала мясо – соседка выносила из мясокомбината, и все время выходила замуж и брала все младше и младше, бабушка Шкр-ова говорила, что с первым мужем Гусакова прожила двенадцать часов.

– Внук Марии Ивановны Писаревской с Ворошиловской. У вас молоко козье брали.

– Мария Ивановна – моя подруга была. А какой же это внук? – подошла присмотреться.

Шкр-ов поднялся на ноги, а потом опустился на диван, чтобы маленькая Гусакова хорошо разглядела.

– Оксанкин сын, Славка? С Харькова?

– Нет, у Оксаны две дочери. Я сын Виктора, что на хлебозаводе…

– А-а, помню, тот, что в медакадэмию поступал, – Генка!

Шкр-ов вздохнул:

– Генка это Фельдмана внук, зуботехника. Мы жили за водокачкой, напротив Уколовых.

– А-а, вот ты чей… Шустрый такой бегал. Туда! Сюда! Самолет на веревке крутил.

– Да, – рассмеялся благодарно Шкр-ов. – Точно!

– Дед Уколов все говорил, – Гусакова потрясла вообража­емым костыликом. – О це буде чоловик! Читака!

– Нет, это про Вовку, старшего фельдмановского…

– Что моряком завербовался…

– На флот. Я за клубникой к вам лазил, забор повалили с Зубенко.

– Зубенко этот – как его…

– Швед.

– Швед. Его помню. На мопеде своем… А ты тот внук, что в милиции на вокзале, а потом лекарства начал продавать?

– Это Пономарев, что на Котовой женился.

– И развелись.

Гусакова присела рядом, они потерянно помолчали, но она попыталась еще:

– А не ты жил в карпихиной хате с хохлушкой с дистанции связи?

Шкр-ов покачал головой и тоже приступил, отчетливо:

– Вы – Марию Ивановну Писаревскую – помните?

– Так подружка моя.

– У нее дети – Оксана, Григорий, Рита, Федор и Виктор, – подождал, встал следующий кирпич? – идем дальше. – Я Виктора сын. Помните, – да вот же: самое простое! – сразу надо было. – Баллон вам газовый кто прикатывал?

– Ты! А мы с тобой блукаем! – беззубо рассмеялась баба Дуся, разгладила фартук и шлепнула Шкр-ова по коленке. – Да все я помню. Я же тебе удочки деда Сени отдала…

– Три! Я мясо у вас брал – не забыл: по три двести! – передавал сумарики на Оренбург!

– И в Палатовке ты построился. И пчелу держал…

Шкр-ов мученически вздохнул. Но больше уже не мог, бесполезно. И кивнул: хрен с тобой, да. Пускай так, да.

– А я тебя сразу угадала. Да ты чи и не изменился? И медку нам, и на столб лазил, когда электричество оборвало, – и обмерла, словно внутри нее столкнулись два равносильных железнодорожных состава, вспомнила! – Так тебя песком на карьере засыпало… Я ж была на похоронах… Отец плакал: я виноват. Гроб криво встал и все побоялись направить, а Сашка Уколов прыгнул, поправил, и через год его на переезде, – показала руками: бах и бах! – испуганно взглянула на Шкр-ова и отсела, перекрестилась, посмотрела на дверь, на окно: позвать?

И встала – голову ее покрывала черная шапочка с нашитыми красными языками пламени, взяла из коробки от сахара свечу и подкралась, к огню, поджечь.

– Как дядь Боря ваш?

Заключительный муж Гусаковой, лет на тридцать младше, работал, кажется, сантехником, но непонятно где набравшись блатных понтов, сел за драку, с «зоны» вернулся с язвой, баба Дуся отпаивала его молоком, а он продолжал кидаться на людей.

– Бог, видно, оглянулся на мои страдания, – Гусакова отвечала словно сама себе, не оборачиваясь. – Ехал на мотоцикле на Новоездоцкую, один и дорога пустая. И одно единственное дерево там стояло. Он точно в него головой, – никак не могла зажечь свечку, совала куда-то одинаково мимо, словно видела рядом другой огонь. – А Мария Ивановна – подружка моя была. Как плохая стала – все в куколки играла…

Шкр-ов на одно мгновение расплакался, вскочил и, еще не разгладив лица, поймал бабкин локоть и навел фитиль на язычок пламени, словно продел нить в иглу.

– Плохо я вижу, – вот теперь она говорила именно Шкр-ову и страдала, что не может по имени, как живого. – Опухоль у меня в мозгу. Говорят, в Израиле вырезают такое… Через нос, – не посмеялись над ней? Бывает такое?

– Да.

– Записали меня. Может, успею подкопить.

– Я пойду. К вам внучка приезжала из Ворошиловграда, Смыкова… Белые волосы, ногти красила на ногах, каблуки.

– Платформа! Леночка. Во Владимире живет. Телефон есть.

Счастлива? Замужем? Такая же красивая? Вспомнит меня? Не сейчас. В следующий раз, приеду.

Бабка еще что-то непонятно сказала, поняв, что привело и что его может поправить.

– Как?

– Рай ограждает стеклянная стена. Запомни. Рай ограждает стеклянная стена.

Пожал плечами: ну… Гусакова молча загородила выход и скособочилась, будто решив получше показать Шкр-ову фартук, и так стояла, пока он не понял, зачем посреди фартука большой карман – матушка не берет денег в руки – и сунул в карман одну тысячу.

 

Фото: Евгений Петрушанский
Фото: Евгений Петрушанский

 

• • •

Вечером обстоятельства и правила заставляли проявить любовь – Шкр-ова отправили гулять с шестилетней Людой, девочка, проламывая кусты и перепрыгивая канавы, с такой страстью носилась за кошками, словно ими питалась.

– Прекрати! Пожалуйста. Это волшебное слово.

– Это не волшебное слово. Это набор букв.

По возможности он сразу опускался на лавку, лавка сразу превращалась в кровать, потом в лодку, вокруг появлялась вода, Шкр-ов опускал руку в воду, рука растворялась, вода поднималась к плечу и принималась слизывать щеку.

Он слушал, как мальчик постарше выпалил:

– Я обладаю волшебством.

Второй помолчал и сказал:

– Я тоже обладаю.

Требовать «докажи» оказалось невозможным, они без звука признали друг за другом… Люда подбежала:

– А вот там один сказал, что на войне погибло – двадцать пять миллионов. А я говорю – двадцать восемь. Сколько?

– Ну, – побеждают большие цифры, – двадцать восемь.

Она побежала со счастливым:

– Двадцать восемь!!!

В толпе на площади он посадил Люду, по каким-то казавшимся ему обидными расчетам окружающих приходив­шуюся ему четырехюродною внучкой, на плечи и думал, что недавно так же сажал на плечи ее маму – ничего не изменилось в нем, он тот же, хотя все успело пронестись и измениться, его не известив; ленивой пробежкой на сцену высыпали местные герои свадеб и юбилеев, и Шкр-ов увидел свою лучшую, недостижимую участь – слева с гитарой подпрыгивал Женя Михайленко, лысый барабанщик о чем-то поговорил с клавишником, вокалистка поправила грудь, еще один малый с гитарой снял свитер и оказался в безрукавке, открывшей неестественно белые, мучнистые руки.

– Как настроение, Волоконовка?!

Площадь взревела. Из тех песен, что они «исполняли», Шкр-ов не слышал раньше ни одной, но толпа подпевала каждому куплету – так бы он хотел жить и прожить… Все, жадно запрокинувшись, посмотрели в предсалютное небо, грузный и толстошеий автор гимна Волоконовки выводил что-то неразличимое с отчетливым только «мой м-ма-алень­кий город, мой м-ма-аленький город…» в припеве, из-за ДК железнодорожников ударил салют, и все глядели вверх, словно готовые читать, и туда – в небо, по-мыши­но­му семеня, взбегали огоньки и рассыпались в брызги.

Ему разложили диван, комната называлась залом потому, что напротив дивана в пустом книжном шкафу стоял телевизор, Шкр-ов остался один посреди невероятной тишины. Только горлицы и насекомые. Словно что-то вот.

Еще не все, совсем еще не все, современные технологии, желание и упорство каждого дня, поставил купленный диск и ткнул пультом незримого врага, в телевизоре появилась черная, обитаемая тишина, в которой что-то шевелилось. Прислушался: нет, тишина, но потом кто-то начал перебирать струны, по-американски. Американцев Шкр-ов, как и все, ненавидел. Они повсюду, все из-за них, и никуда без них, это из-за них от нас почти ничего не осталось.

Появился мужик в желтой рубахе, типа меня зовут Джордж, по-другому, точно на «Дж» (Шкр-ов стеснялся сделать громче, главное, запомнить основные правила, чего там может быть хитрого), рука Джорджа прибито лежала на гитаре, пальцы подозрительно не шевелились, на переносице при произнесении отдельных слов собирались мученические складки: а, вот что он сказал, ноты знать не обязательно – супер. И вы сможете поражать игрой близких. Запись на диске – час восемнадцать. Но заниматься надо больше. Гитары бывают три, даже с нейлоновыми, это потом… Лицо Джорджа сделали крупно, накануне бухал, вы готовы? – понятно даже по-английски; теперь его показали в синей рубахе, важное первое упражнение, вот, вот – ребята, не упускайте возможности, когда возможности начинают идти, или возвращайтесь за ними – скоты американцы так и делают, не русский Ваня – теперь у Джорджа оказались немытыми волосы, но держался веселей, влил в себя стакан, бритое лицо, на котором почему-то явственно проступают очертания бороды, кантри, блюз, рок, говорил он, сейчас покажу, но такие черные волосы у него, черные носки и туфли – сливаются с тьмой, что окружала Джорджа, как-то вытекал он из американской этой тьмы, или втягивала она его, он веселей говорил и даже пару раз всплеснул руками, прежде чем начал бренчать, но уже поздно – Шкр-ов спал.С