Сахарный ребенок

В пять лет Стелла Нудольская попала в лагерь как дочь врага народа. «Сахарный ребенок» — это история ее необыкновенной жизни, которую записала литератор Ольга Громова. «Сноб» публикует отрывок из книги, готовящейся к выходу в издательстве «КомпасГид»

+T -
Поделиться:
Иллюстрация: Corbis/Fotosa.ru
Иллюстрация: Corbis/Fotosa.ru

В августе в тех краях еще очень жарко и очень сухо. Трава почти вся выгорела, и степь к концу лета стала бурой, в ней почти не осталось зеленого цвета. Приближался мой день рождения, мне исполнялось шесть лет, и было совершенно ясно, что в этот раз никаких подарков не будет. Как-то неожиданно прошли дожди, и за колючей проволокой возле нашей жилой зоны вдруг не ко времени расцвел тюльпан. Совсем рядом — только протяни через проволоку руку — стояло чудо: узкие длинные темно-зеленые с коричневыми штрихами листья, и на невысоком стебле — темно-красный полураспустившийся бутон. Бутон слегка кивал мне, как будто звал к себе и говорил: «Вот я, тюльпан, я — подарок тебе, я твой!» Я потянулась к цветку — чуть-чуть не достаю. Присев на корточки, я соображала, как и куда просунуть через проволоку руку, чтобы точно дотянуться. На меня упала чья-то тень. Я обернулась, улыбаясь во весь рот… и мне на голову обрушился удар прикладом. Я помню руку и приклад, а дальше — темнота.

Время болезни я не помню. Из редких фраз, оброненных мамой спустя много лет, я знаю, что лежала недели три, что кровотечение останавливала одна из арестанток и она же «собрала» сломанные кости носа и челюсти, забинтовала чем было, чтоб не смещались. Уходя на работу, мама закрывала верхнюю часть ямы развернутым чемоданом, чтобы солнце не било мне в глаза. Лагерное начальство разрешило принести большую охапку стружек на дно нашей ямы, и лежать было сравнительно мягко и тепло. Волосы выстригли, так как колючая проволока в нескольких местах разорвала кожу на затылке. С тех пор остались на лице два шрама.

К середине сентября я поправилась. Более-менее отросли выстриженные волосы, я расчесывала их, как могла, маминым гребешком. Зеркал у нас никаких не было, потому что мамину пудреницу в лагере отобрали: стекло иметь при себе строго запрещалось. Однажды я увидела свое отражение в ведре с водой и испугалась: на меня смотрело лохматое чудище с серыми перьями, торчащими в разные стороны вокруг головы.

— Мама, это я?!

— Пустяки, все со временем выровняется, — улыбнулась мама.

Оказывается, когда выстриженные в двух местах волосы отросли, на голове образовалась совершенно немыслимая прическа из давно не мытых волос самой разной длины. Ножниц нам не давали, поэтому я так и ходила. Впрочем, я очень быстро забыла, как выгляжу, потому что смотреться было некуда, да и думать об этом мне не хотелось.

Почему-то не хотелось ни с кем, кроме мамы, играть и даже разговаривать. Я уходила подальше от нашего навеса, садилась на землю и часами смотрела в степь. Это было очень интересно. Ветер шевелил засыхающую растительность, иногда по степи от него бежали по траве волны. Даже при полном безветрии степь слегка шевелилась, доносились какие-то неясные звуки и шорохи. Степь жила. Жила своей тайной, пока непонятной мне жизнью. Изредка высоко пролетали какие-то птицы. Несколько раз я видела, как вдалеке кружит коршун.

Если я долго сидела неподвижно, то иногда припрыгивал кузнечик. Сначала кузнечики казались одинаково серыми, потом я обнаружила, что они разного цвета: зеленовато-серого, темно- и светло-серого и изредка — желтовато-серого.

Я сидела, а кузнечик не спеша, деловито обследовал сухие травинки, иногда полностью сливаясь с ними. Мама объяснила, что это у него защитная окраска. Называется «мимикрия». Изредка кузнечик запрыгивал мне на коленку и шел по ноге; усики его шевелились, а челюсти двигались. Казалось, он что-то жует, но стоило чуть шевельнуться, как с легким треском расправлялись крылья, и кузнечик отпрыгивал, резко распрямляя ноги. Было немножко грустно, что у меня нет ни мимикрии, ни кузнечиковых ног и крыльев. И прыгнуть через проволоку я не могу, и степь там, а я — здесь.

Однажды я сидела и слушала степь. Припрыгал очередной кузнечик. Маленький, серенький, с темными тоненькими прожилочками на крылышках. Прыгал он не очень далеко, и я пошла следом. Так мы и двигались вдоль проволоки — кузнечик прыжками, я шагом. Вдруг со стороны степи послышались незнакомые звуки. Я подняла голову. По степи носился жеребенок. По ту сторону проволоки, слева, у коновязи, стояла задумчивая лошадь. Она как будто дремала, только уши слегка шевелились. Лениво обмахиваясь хвостом, она изредка косилась в сторону расшалившегося жеребенка: «Вот уж непослушный ребенок». А этот нéслух радостно скакал по степи, распушив и задрав свой маленький хвостик. Ему было очень весело: то он бежал прямо, то боком, то резко поворачивался на месте, взбрыкнув всеми четырьмя ножками, и снова мчался, описывая вокруг мамы круг. Темненький, с белой полоской на мордочке, на высоких ножках, еще без гривы, со смешным ершиком вместо хвоста, он самозабвенно отплясывал свой детский лошадиный танец. И все это было так красиво, что я тоже начала пританцовывать на месте, а иногда мы вместе подпрыгивали — гоп-ля! Мы оба радовались солнцу и степному простору, хотя и по разные стороны проволоки. В разгар этого «парного танца на расстоянии» послышалось предупреждающее ворчание.

В трех-четырех метрах за проволокой стоял пес. Да какой! Ростом с очень крупную овчарку, только гораздо шире в груди. Густая-прегустая серая с рыжеватым оттенком шерсть, странные, почти круглые уши (так обрезаны), черный нос и большие светло-коричневые глаза. Пес спокойно, очень внимательно смотрел на меня, прикидывая, не опасна ли я для скачущего в степи малыша. И я объяснила ему, что жеребенок мне очень нравится. Что мне тоже очень хочется побегать там вместе с ним и что мне здесь плохо, что я хочу домой, но маме я не жалуюсь, у нее и так все болит и в кровь стерты ладони о рубанок, и что писем от папы нет, потому что никто не знает, где мы, и адреса у нас никакого нет.

Пес все понял. Он подошел к колючей сетке, повилял хвостом, потом лег и просунул морду до половины в отверстие у земли. Я сказала, что очень хочу с ним подружиться, погладить его, но подходить к сетке ближе чем на метр мне нельзя. Я присела на корточки и рассказывала ему, какой он красивый и как было бы славно, если бы мы дружили втроем — он, я и жеребенок.

Вдруг что-то обожгло мне ноги и спину. Я вскочила. Рядом, с камчой в руках (это такая плетка из ремешков), стоял человек в штатском. Он заорал и снова стегнул меня по спине.

На несколько секунд я оглохла и ослепла.

Первым вернулось зрение: человек широко разевал рот и тыкал в меня пальцем. Потом я услышала его голос: «...заруби себе на носу!»

И я вцепилась зубами в этот палец. И повисла на нем, как клещ.

Он тряс рукой, а я волочилась за нею, как тряпичная кукла. Он кричал что-то очень громкое, но слов я не понимала. При каждом ударе плетью я стискивала зубы еще сильнее. Я прокусила ему палец — во рту стало солоно и мокро. Я хотела было отпустить этот палец, но зубы почему-то не разжимались.

И наконец он просто заорал, без слов.

— Помолчите минутку, — раздался рядом спокойный голос мамы, и дядька вдруг замолк. И мне: — Да выплюнь ты эту гадость!

И я выплюнула. Кто-то протянул кружку с водой:

— Выполощи рот, а то набралась всякой заразы.

Мама, взяв меня на руки, через плечо бросила дядьке:

— Сходите в санчасть, там вам остановят кровь и, может быть, сделают уколы от бешенства.

Мама понесла меня к нашему навесу, и я мгновенно заснула у нее на руках. Проснулась я поздно вечером, проспав и обед, и ужин.

Есть не хотелось, болели вздувшиеся рубцы на спине и ногах, и было все противно. Утешало только, что рядом лежала мама.

— Нас продали в рабство, что ли? — спросила я. — Мы теперь рабы?

— Ну что ты, моя хорошая. Рабство — это состояние души. Свободного человека сделать рабом нельзя. Давай я тебе историю расскажу.

И она начала читать наизусть:

 

Князь Курбский от царского гнева бежал.

С ним Васька Шибанов, стремянный,

Князь тучен был, конь под ним взмыленный пал,

И, рабскую верность Шибанов храня,

Свого отдает воеводе коня...1

 

И дальше, уже прозой, рассказывает об Иване Грозном, об опричниках, о ссоре Курбского с царем, о побеге Курбского и о его обличительном письме к царю, которое не побоялся отвезти Шибанов. И что Грозный велел пытать Василия, и что заплечных дел мастера неизменно докладывали царю:

 

Но слово его все едино —

Он славит свого господина.

 

— Как ты думаешь, Шибанов — раб?

— Н-н-нет. Наверное, нет. Конечно нет.

— Ты правильно почувствовала. У него душа свободного человека, хотя телом он раб.

Это было большое облегчение — в книжках это называют «камень с души свалился».

Я пролежала неделю, пока зажили рубцы. Мне было не скучно лежать целый день на животе — мне было все равно. Не хотелось есть, не хотелось смотреть на степь, не хотелось разговаривать, даже с мамой. Светило солнце, дул ветер, по-прежнему прыгали кузнечики, но все было как-то по-другому. И жить дальше было очень странно.

Вскоре во время вечерней беседы мама обронила фразу:

— Знаешь, я сама не значит я одна. В жизни каждого человека случаются обстоятельства, разобраться в которых ему одному порой не по силам. Конечно, человек обо всем сначала должен подумать сам. Но если что-то неясно, пожалуй, стоит поговорить с кем-то, кому ты доверяешь. Иногда это помогает.

И немного помолчав, добавила:

— Ты у меня совсем большой человек. Хорошо держишься. Я горжусь тобой.

И заговорила о чем-то другом…

 

Иллюстрация: Corbis/Fotosa.ru
Иллюстрация: Corbis/Fotosa.ru

…Жизнь как-то наладилась. Я снова гуляла посреди жилой зоны и тихонько, себе под нос, пела разные песни по настроению: «Вихри враждебные» и «Тихий вечер», «Мы шли под грохот канонады» и что-то веселое детское, и, конечно, «Нелюдимо наше море». А по-французски и по-немецки мама без нее петь и говорить не велела.

Прошел слух, что скоро всех нас отпустят. Наши мамы наделали так много саманных кирпичей, что класть их было уже негде. Везде лежал и сох саман. Новый делать было нельзя: не успеет до осенних дождей высохнуть настолько, чтобы его можно было сложить в решетку для окончательной просушки.

Как-то днем я увидела у коновязи целых трех лошадей. Одна из них была очень красива: высокая, рыжая, с белыми «чулками» на передних ногах. Две другие — обычные гнедые. Очень захотелось рассмотреть рыжую получше, и я приблизилась к рабочей зоне. Место было опасное: ходить туда детям запрещалось, поэтому я делала вид, что просто тут гуляю, но ходила так, что коновязь все время была в поле видимости — то справа от меня, то слева. Ну, а чтобы на меня вообще никто не обратил внимания, я ходила и пела, а сама смотрела на рыжую лошадь.

Из конторы вышел военный и направился в сторону жилой зоны.

«Нужно уходить, и побыстрее», — мелькнула мысль. Не желая показать, что я испугалась, я шла спокойным шагом и что-то напевала. Я была уже на полпути, когда меня обогнал очень высокий человек. Сделав еще несколько шагов, он резко обернулся и встал у меня на дороге. Я тоже остановилась. Этого лица я раньше не видела. Ярко начищенные сапоги, скрипучая портупея и много красных штучек на воротнике — их называли петлицы, но что они означали, я не знала.

— Что это ты поешь? — спросил он.

Я страшно разозлилась. На себя — за то, что я так испугалась, и на него — за то, что я его боюсь.

— Какую песню ты поешь? — повторил он.

Подняв голову, уставившись прямо ему в глаза, я пошла в наступление. «Вихри враждебные веют над нами», — пела я, делая маленький шаг на каждый песенный такт. Места мне хватило только для двух первых строчек. Про «роковой бой» и «безвестные судьбы» я допевала, стоя в двух шагах от него, сжав кулаки и закинув голову, чтобы не потерять его взгляд. А глаза у него смеялись. Меня чуть отпустило.

— Спой мне еще что-нибудь. Ты ведь любишь петь?

— Я люблю петь сама себе, — мрачно сообщила я.

— А какой конь тебе больше всего понравился?

— Рыжий.

— Это мой. Мне он тоже нравится. Пойдем, я его тебе покажу.

Спрятав руки за спину, я отступила назад.

— Туда ходить нельзя.

— Со мной можно, пойдем.

— Там рабочая зона, мне туда ходить не положено. Я живу тут, это моя зона, а вам сюда ходить положено? — совсем осмелела я.

— Иногда. А я тебя узнал. Ты та девочка, которая всех кусает, верно?

— Вот еще глупости, я вообще не кусаюсь. А этот... Он первый начал, а когда пристают, нужно дать сдачи.

— Это хорошо, что ты умеешь дать сдачи. А чего он к тебе пристал, как ты думаешь?

— Может, он совсем не умеет разговаривать... Вот и разозлился, что его пес подружился со мной и долго со мной разговаривал. Если бы он сам разговаривал с псом, он бы не захотел говорить со мной.

— Так пусть бы и спрашивал с собаки. Чего он на тебя накинулся?

— А-а-а! Побоялся, небось: там такие большие зубы — попробуй тронь! Вот он ко мне и полез. Дурак, наверно.

— Очень может быть. Это все мама тебе объяснила?

— Вот еще! Я что, маленькая, что ли? Сама подумала и догадалась.

— Но вы же с мамой говорили про это? Что она тебе сказала?

— Не-е... Сначала я очень долго спала, а потом нам некогда было про это говорить.

— А про что же вы говорили?

— Про Толстого, который Алексей Константинович. А вы знаете, у нас целых три писателя с фамилией Толстой. Есть еще Лев Толстой, он писал про войну и мир, но мне это еще рано читать. Сейчас есть еще Алексей Толстой, но про него мама сказала, что и его мне рано читать. А первый Толстой написал про князя Серебряного. Очень интересная книга, только до конца мама еще мне не рассказала. Осталось еще несколько дней. А вы не знаете, откуда вылупляются кузнечики?

— То есть как?

— Ну, из гусеницы получается куколка, а из куколки вылупляется бабочка, а кузнечик — тоже из куколки или из чего? Мама забыла.

— Извини, я тоже не знаю. Я смотрю, ты уже перестала на меня сердиться. Почему ты так сердилась вначале?

— А я думала, что вы тоже будете драться прикладом.

— Я не дерусь. Кто же это тебя?

— А у меня был день рождения, и фея Моргана подарила мне красивый тюльпан. Он был рядом, но по ту сторону. Я его даже сорвать не успела. А он меня прикладом.

— А дальше что?

— Не помню. Мама говорит, что я все забыла, и это очень хорошо, и не нужно ничего вспоминать.

— Мне говорили, что ты никогда не плачешь. Ты смелая девочка. Знаешь, когда я был маленьким, я тоже никогда не плакал на улице. А вечером жаловался и плакал маме, и она меня утешала. А тебя как утешает мама, когда ты ей жалуешься? Какие слова говорила мама, когда ты плакала ей, что тебе больно?

Он затронул очень тревожное, про что я даже думать боялась... И я взорвалась.

— Вы что, совсем... — я махнула рукой, не придумав вежливого окончания.

— Ну как я буду ей жаловаться?! У мамы же руки болят! Мы даже есть ходим самые последние, когда уже все остынет. У нее руки горячую миску держать не могут!

Он отвел глаза. И меня понесло.

— Я сама каждое утро слышу, как бригадирша кричит на маму: «Ну ты, белоручка колченогая, опять ни хрена не держишь, — это такой рубанок, наверно, — пойдешь саман сушить». А мама ничего не сушит, она целый день большущие кирпичи переворачивает. Вон с той стороны хорошо видно площадку. Я же вижу оттуда, как мама работает. Она все наклоняется и переворачивает. А у нее нога не гнется, она на одной ноге наклоняется. Что она вам, цапля, что ли, чтобы на одной ноге стоять?! Она потом на коленках там ходит! — бушевала я. — У нее коленки уже распухли, а мама никому даже не жалуется. Она мне всегда улыбается. И сказки веселые рассказывает, и поет красивые песни. А ночью, когда думает, что я сплю, руки укачивает. Ей же так больно! У мамы все руки в крови, а кирпичи грязные. А здесь никаких бинтов и йода нет, и ничего нет в санчасти, одна пьяная рожа. Я этого красномордого каждый день вижу. Ходит тут. Я и так все время боюсь, что у мамы кровь заразится и будет ган... гар... гаргена. Я думала, вы... а вы... вы... сами вы жалобщик дурацкий, — выпалила я.

И переведя дух, добавила:

— И вообще я больше с вами разговаривать не хочу.

И убежала. Спрятавшись от всех под чемоданом, я долго плакала. А потом уже и плакать сил не было.

Оказывается, если плачешь по делу, слезы никогда не приносят облегчения.

Неожиданно, задолго до окончания рабочего дня, появилась мама и еще несколько женщин. Они весело переговаривались и пересмеивались.

— Ну, атаман! — бросила мне одна.

А смеющаяся мама добавила:

— Ты крепко нажаловалась на всех начальнику НКВД, а под конец, говорят, даже накричала на него. Там сейчас такой сыр-бор, дым коромыслом! А нас всех освободили от работы, пока не поправимся. Даже лекарство с собой дали, — показала мама баночку с мазью и порошки. И тут я заметила чисто забинтованные руки, головы, ступни, коленки — у кого что.

— И вообще Арсентьев распорядился готовить на всех проездные документы. Нас всех скоро отпустят в ссылку.

Работы по строительству бараков заканчивались, и лагерь был готов к приему «своего контингента», то есть новых заключенных. Тогда я и узнала, что нас вообще-то не должны были отправлять в лагерь, мы были приговорены только к ссылке как ЧСИР — «члены семьи изменника родины». Но лагерей в стране не хватало, и надо было кому-то строить новые. Потому мы и другие такие же жены и дети «врагов народа» попали сюда.

 

1 Баллада А.К. Толстого «Василий Шибанов».