Виктор Ерофеев /

Великолепное предательство

К юбилею Юрия Трифонова «Сноб» публикует мемуарный очерк Виктора Ерофеева «Великолепное предательство»

+T -
Поделиться:
Фото из личного архива
Фото из личного архива
Василий Аксенов, Юрий Трифонов, Виктор Ерофеев

Я уже давно не вспоминал времена «Метрополя». Но вот московское издательство «Галерия» решило в этом году к 90-летию Юрия Трифонова выпустить книгу воспоминаний и пригласило меня поучаствовать в ее создании. В результате я вспомнил не только об авторе «Дома на набережной», но и, невольно, о том, о чем раньше запрещал себе писать.

В моем книжном шкафу большая черно-белая фотография. Три человека на осенней дороге в дачном поселке «Красная Пахра». Каждый в себе. Без улыбок. Писатели трех поколений. Неравнобедренный треугольник.

Трифонов отказался участвовать в альманахе «Метрополь». Сказавший мне об этом Аксенов развел руками и усмехнулся. Потеря велика, но надежд на Трифонова с самого начала было мало. Я не сомневался, что он откажется. Аксенов уверял в обратном: « Недооцениваешь революционный заряд Трифонова!»

Да ну! Весь его заряд ушел в книги и либеральную гримасу на серовато-зеленоватом, не слишком здоровом лице с неловкими очками.

Трифонов казался мне тогда рыхлым не только физически, но и эстетически. При этом я запоем читал его романы, гордился знакомством. Восхищенно смотрел на него, когда он шел кланяться публике после спектакля на Таганке. Лучшей судьбы у писателя не бывает! Он был (по мне) старым, всего на пять лет младше моих родителей, и у нас с моей мамой Трифонов был общей страстью.

Эта страсть скорее разводила нас, чем соединяла.

Мама считала, что Трифонов — идеальный писатель, чистая, светлая личность, на грани гениальности. А я, с ее точки зрения, иду не туда. Да и какой я писатель? Просто смешно!

В глазах мамы по сравнению с Трифоновым я был фитюлькой, грязной букашкой. Если мою дружбу с Аксеновым (которого она тоже любила как писателя, но иначе, чем Трифонова: она читала Аксенова с любопытством, а Трифонова — от всей души), она могла себе еще кое-как представить, то мое даже мимолетное общение с Трифоновым для нее было непредставимо, а серьезный разговор с ним — за гранью реальности.

Именно Трифонов был в мире мамы доказательством моей литературной ничтожности, и всякий раз, заслышав о моих словесных потугах, она только махала рукой.

Скорее всего, она с горечью полагала, что талант, который дается только избранным-избранным, обожаемым ею людям, перед кем она робела, в нашей семье может быть всего лишь подражанием. А раз так, то я пробиваюсь в литературу путем политического и порнографического скандалов, объединенных в единое целое. Таким образом она невольно оказывалась в стане моих непримиримых, пожизненных недоброжелателей, и с этим я никогда ничего поделать не мог.

«Ну что он за писатель, если я не могу показать его рассказы своим приятельницам!» — жаловалась она на меня.

В кругу «Метрополя» к Трифонову относились по-разному. Те, кто не терпел любую связь писателей с Союзом писателей, его не любили. Свою нелюбовь распространяли и на его книги. А те, кто строил жизнь на разнообразных компромиссах с властью, считали его виртуозом. Нелюбители Трифонова на наших сходках курили плохие советские или болгарские сигареты, были очень бедны и с восторгом смотрели на метропольских знаменитостей. А знаменитости курили Мальборо и, в духе русской традиции, чувствовали себя слегка смущенными в обществе отвергнутых людей.

Я находился посередине. Сын советского посла, я по своему происхождению был классовым врагом не только метропольских радикалов, но и Трифонова, Аксенова — всех тех, у кого репрессировали семью. С другой стороны, я был единственным европейцем в «Метрополе», женатом на польской красавице, говорящим на нескольких языках и знающим Запад не понаслышке.

Я любил реальный Запад, с его красотами и ошибками, а не Запад как земной рай, каким он казался моим бунтующим в «Метрополе» друзьям.

Я принимал и не принимал взвешенную позицию Трифонова. Я был непоследовательным в своем желании и нежелании печататься в подцензурных журналах, вести подцензурную писательскую жизнь. Но у меня получались рассказы, которые не лезли ни в какие цензурные ворота. Для традиции русской литературы я был ультразвуком.

В 1978 году я придумал «Метрополь» в съемной квартирке напротив Ваганьковского кладбища, где теперь похоронены мама и папа, и набросал в записной книжке предполагаемый список авторов. Трифонова там нет. Мой литературный заговор радикализировал меня, превратил в литературного подпольщика. Впрочем, в этом подполье роль Достоевского была не менее значимой, чем нелюбовь к советской власти.

С позиции молодого подпольщика (совратившего Аксенова идеей бесцензурного альманаха, благодаря которой обожаемый мною Вася стал капитаном «Метрополя») я не верил, что Трифонов войдет в наш заговор. Его литературный стиль был заношенным до дыр реализмом. На фоне создателей новых стилей — Кабакова и Шнитке, тогдашних московских жителей, моих истинных кумиров — Трифонов был носителем общей формы.

Недавно я взялся его перечитывать. Я волновался. Не хотелось разгромить ощущение трепета, с которым я брал когда-то «Новый мир» с его прозой. Я выбрал «Дом на набережной».

А тогда, когда Аксенов сказал мне, что пойдет к Трифонову предложить участие в «Метрополе», я разволновался совсем по другому поводу. Участие Трифонова могло быть очень сильным аргументом в пользу нашего дела. Еще более важным, чем согласившийся Искандер.

Я искренне и холодно (без всякой наивности) верил в успех нашего заговора, в прорыв, в то, что мы добьемся, как московские художники после бульдозерной выставки 1974 года, куска свободы, что наш проект плюралистического альманаха нужен для будущей модели страны.

Трифонов был той самой тяжелой гирей, которая могла перевесить наших врагов. Вместе с Окуджавой. Тоже тяжелой гирей. Ведь Окуджава сначала согласился. А вот Трифонов сразу сказал «нет».

Мы с Аксеновым, конечно, слегка поморщились. Но Вася, увидев, что я нахожусь на грани презрения, поспешил добавить: Трифонов отказался, сославшись на то, что он борется своими печатными книгами. Борется? Возможно! Что бы он мог еще сказать! Отмазался!

Но все же мне легче было согласиться с тем, что он действительно борется. Против него множество вурдалаков. Они борются с ним, время от времени клеймя в печати, помогая ему тем самым быть классно отверженным.

И он вурдалаков в конечном счете побеждает, очередная книга выходит из типографии. Мучительно, но выходит. Выходит, и — взрыв славы! И все завидуют, друзья и враги. А в злобе врагов есть элемент неожиданного бессилия. Оно говорит о том, что, если правильно рассчитать, их можно сбить с ног, и наш заговор будет той бомбой, которая в конце концов уничтожит их как систему.

Конечно, это была война. Признанный палач «Метрополя» Феликс Кузнецов до сих пор убежден, что «Метрополь» — выдумка американцев, которые предложили мне ее осуществить. А я нанял для этого Аксенова, который и не ведал про американцев.

Американцы действительно сыграли некоторую роль в истории «Метрополя». Но не тогда, когда он родился в моей голове, а когда коллективно создавался. Это произошло позже. И как будто по плану — не американских спецслужб, а нам неподвластному, потому что с «Метрополем», по крайней мере для меня, связан мистический опыт, о котором грех болтать. «Метрополь» стал предтечей новой страны, которая не удалась, захлебнулась в нечистотах, но сохранится, как реформы Александра Второго, в истории России.

Американские дипломаты помогли мне с Аксеновым переправить «Метрополь» в Америку. В самом же факте поспешной и неожиданной (по крайней мере для меня) американской публикации есть интрига, связанная именно с этой историей.

Мы отобрали для «Метрополя» в основном тексты, которые не прошли через советскую редактуру-цензуру. Они не были откровенно политизированными, но я всегда хитрил, говоря, что наша акция не имеет отношения к политике. Конечно, она была придумана мною для штурма, а не для соглашательства, но ведь и бульдозерная выставка была политической. В России даже поход в туалет всегда был и останется политическим действием.

После отказа Трифонова принять участие в «Метрополе» я стал самостоятельно культивировать свое разочарование в нем как в полуразрешенном советском писателе. Аксенов меня не поддерживал. Его дружеское отношение к Трифонову не изменилось: это было общение «звезд», к которому меня допускали только изборочно.

На каком-то многолюдном приеме во французском посольстве, уже после того как меня (вместе с Поповым) выгнали из Союза писателей, а отца в наказание за меня отозвали из Вены, я натолкнулся на Трифонова. Он стоял с полупустым бокалом красного вина.

Память — шулер, она врет, подтасовывает, но в данном случае ведет себя, кажется, корректно.

Я — по советским меркам бывший писатель — на что-то Трифонову пожаловался, хотя отчаяние как-то не липло ко мне, а Трифонов, слегка играя бокалом, в ответ, как всегда флегматично, но тем убедительнее сказал, что мне нечего огорчаться, обращать внимание на пустяки, потому что я — большой писатель.

Большой писатель! Я замер на месте. Я и не знал, что он прочитал меня в «Метрополе». Настала одна из самых значительных минут моей литературной жизни. Трифонов легко, не задумываясь и голословно назвал меня большим писателем! До него — никто. Аксенов очень рано нашел во мне талант (он самым первым открыл меня, а я ходил пьяным от любви к нему) и подписал книгу «С уважением к таланту», чем скорее озадачил, чем обрадовал. Я к тому времени написал полтора рассказа.

Но после «Метрополя» я нуждался в похвале. Я попал впросак, я провалился. Я придумал «Метрополь» не только ради общего дела, но и ради моей непечатности. А мне со всех сторон хором сказали «фе».

Наши диссиденты-гуманисты (мною политически уважаемые) вроде Копелева, как мне передавали, назвали мои метропольские рассказы фашистскими. Копелевский немецкий друг, составитель Энциклопедии современной русской литературы, вышедшей после «Метрополя», не включил меня в нее, посчитав, что я ничего не стою (особенно рядом с однофамильцем). Близкий к ним по взглядам Искандер открыто говорил, что мои рассказы низкого морального уровня.

В этом гуманисты были солидарны с Союзом писателей, отправившим меня на морально-нравственную свалку и отказавшимся вообще считать меня писателем, и выгнавшим меня за эту пачкотню.

По сравнению с огромным и заслуженным успехом Попова, опубликовавшего в «Метрополе» свою «Чертову дюжину рассказов», я выглядел лузером. Правда, большинство метропольцев считали, что мое исключение из Союза — дело хорошее (там быть неприлично).

Наказание моего отца, выгнанного из Вены, по советским меркам было для них пустяком: ведь не расстреляли, даже не посадили! Только Высоцкий и Трифонов интересовались судьбой отца, спрашивали о нем. Ахмадулина — тоже, но как-то по пьяни. Я убедился, что многое разделяет меня с повадками литературного богемного, антисоветского мира. Не хотелось жаловаться и напрашиваться на жалость.

Кроме моего провала в кругу друзей, я был раздавлен историей с родителями, и четко понял, что мне — чтобы как-то оправдать крушение большой отцовской карьеры — нужно стать большим писателем. Иначе все бессмысленно.

И вот Трифонов называет меня, играя бокалом, большим писателем. Это был истинный момент спасения. Неудивительно, что я начал разматывать назад свое разочарование в Трифонове, снова представил его классиком, снова влюбился в него.

Впрочем, был еще Каверин. Я ездил к нему на дачу в Переделкино, как ездят подышать кислородной подушкой. Наверное, я был его последней литературной любовью, и, когда журнал «Вопросы литературы» в 1987 году попросил его написать об истории советской литературы, он из четырех страниц три посвятил мне как наследнику «Серапионовых братьев». Когда рукопись Каверина попала на стол редактора, он стал упрашивать Каверина изменить текст, но тот настаивал на своем. В конце концов редактор позвонил мне, чтобы я уломал классика сократить материал обо мне. Перебор был нелепым, старческим, влюбленным, но нелепым было бы и звонить старику. Я отказался.

В 1990 году «Литературная газета» (с трудом, но все же) напечатала мое эссе «Поминки по советской литературе», поднялся шум. Обиделись все. Деревенщики возвратили подписку. Рыбаков, изображенный мною как пример уходящей, подцензурной либеральной литературы, был взбешен. Но о Трифонове в «Поминках» речь не шла.

Было ли это данью моей благодарности Трифонову? А значит, я лукавил, вместо имени Трифонова вставляя имя далекого для меня Рыбакова?

Так спрашивал я себя, взявшись перечитать «Дом на набережной».

Феликс Кузнецов уверял всех в 1979 году, что «Метрополь» сделан Аксеновым с целью его отъезда на Запад. «У него на Западе миллион», — говорил Кузнецов, не уточняя, в какой валюте.

С нашей стороны была выстроена защита. Мы утверждали, что делаем альманах, оставаясь на родной почве. Феликс настаивал, что Аксенов и я убежим обязательно.

Строго говоря, мне некуда было бежать. Мне вообще всю жизнь некуда бежать из России, но в метропольский год я не мог никуда бежать, потому что родители вернулись из Вены, все было расхищено (как в ахматовских стихах).

Аксенов заверил меня при запуске «Метрополя», что не сделает из альманаха стартовую площадку для бегства. Иначе не стоило бы и затеваться. Нас били, но мы не шли на дно. Мы выживали.

Однако в мае пошли первые трещины. Нет, сначала в январе случилось не объясненное до сих пор происшествие. В Америке Карл Проффер объявил о публикации «Метрополя» в своем издательстве «Ардис». Прекрасное издательство, но мы не давали согласия. Публикация раздула скандал и сделала ситуацию трудноуправляемой. Кто-то Карла подтолкнул. Кто? Госдеп в той истории держался крайне сдержанно (если не трусливо): не хотели портить отношения с Советским Союзом. Посольство дало нам понять, что официальная Америка против второго номера «Метрополя», вообще против продолжения литературной конфронтации. Карл едва ли позволил бы себе самоуправство. Значит, кто-то дал команду?

А когда мы с Аксеновым и Поповым ехали в мае того же 1979-го в Крым (где и узнали, что Попова и меня выгнали из Союза писателей), Аксенов ночью, уже за Харьковом, в своей зеленой «Волге» сказал мне, что он печатает роман «Ожог» на Западе.

О, как! Я встрепенулся. По тайной договоренности с КГБ Аксенов (с ним доверительно поговорил то ли полковник, то ли генерал) не должен был печатать за границей этот весьма скверный (но тогда ценилась антирежимность) и непонятно как попавший в КГБ роман (автор дал его почитать только близким друзьям, я тоже попал в happy few). Иначе с ним обещали расправиться и выгнать из страны. Я попросил объяснений. Но, несмотря на то что за месяцы «Метрополя» я несколько вырос диссидентским званием в узком мире свободной русской литературы, Аксенов отделался неопределенным мычанием.

Вторая трещина была летом. Мы поехали на дачу к Аксенову в Переделкино, которую он получил накануне «Метрополя». Так загуляли, что я помню себя танцующим на крыше своего «жигуля» — Аксенову этот варварский танец совсем не понравился. А ночью, когда мы с Поповым пьяные улеглись спать, я проснулся от яростного спора, переходящего в семейный скандал. Майя, жена Аксенова, звала мужа ехать на Запад, потому что здесь им небезопасно.

Майя была шикарна, свободна в нравах, грубовата и обворожительна. Я увидел ее впервые в свои 14 лет, в VIP-зале Шереметьево — я до сих пор помню поразившую меня ее тогдашнюю пронзительно сексуальную красоту. Ну просто леди Чаттерлей! Друг моих родителей, ветеран Испании, стильный, политкорректный Роман Кармен болезненно терял ее как жену на моих глазах. Она переплыла к моему другу. Аксенов с ней сильно считался. Она думала по-простому, что Запад — это эдем. Аксенов был западником и разделял ее идеи, но он боялся остаться на Западе. В ту ночь она взяла верх.

Она давила на него все больше и больше, давила все лето, давила осенью, и когда я брался что-то возражать, она упрекала меня в трусости. За это я ее невзлюбил, но боялся рассориться и потерять Аксенова.

Я постоянно ездил к ним на Красную Пахру, на ее дачу, но отношения становились все более натянутыми. Уезжал в полном смятении, однако не в Москву, а к Трифонову, на дачу на той же Пахре. 

Я ездил к Трифонову один, и у нас постепенно установились доверительные беседы. Мне сначала было трудно с ним разговаривать: я робел. Но он умел слушать и понимать. На даче его лицо было бодрым, почти румяным. На журнальном столе лежали толстые книги на немецком языке: переводы его романов в добротных изданиях. Эти книги мне казались верхом успеха (хотя западный успех измеряется скорее дешевыми книгами в бумажной обложке).

Я часто заставал его смотрящим по телевизору футбольный матч. Я не болельщик. В отличие от него, я не мог сосредоточиться на игре. Запомнил, как однажды он сказал (речь шла о международном чемпионате), в своей манере, флегматично и весомо: «Никак не могу болеть за советскую команду».

Я подумал, что Аксенов так бы решительно не сказал. Вообще, они были разные даже в том, как на них выглядела одежда. Что бы ни надел Аксенов, стиляга со стажем, его одежда бросалась в глаза (хотя он одевался вовсе не так крикливо, как Евтушенко). Что бы ни надел Трифонов (даже если это были реально модные иностранные шмотки), его одежда становилась на нем неприметной и не запоминалась.

Мы говорили о литературе, аккуратно примериваясь к вкусам друг друга. Примерка приводила порой к неожиданным результатам. Трифонов поразил меня: он не любит Андрея Платонова! Когда я, стараясь подавить свое изумление (Платонов для меня был особенно любимым писателем), спросил, почему, его объяснение было на уровне журнала «Новый мир», который боролся с орнаментализмом в прозе и жаждал суровой строгости в суровой стране несчастий и подлостей. Я кивал Трифонову, но в душе отсоединялся от него.

И, когда однажды его молодая жена звонко назвала меня эстетом, я подумал, что это скорее имеет отношение к формализму, через который невольно проходит писатель в поисках автономного слова. Слово у Трифонова на самом деле было сильным, но не автономным, не джойсо-кафко-прустовским, направленным на создание новой литературной реальности, а нанятым напрокат стилем, и я опять съезжал к скрытому сомнению.

Но помимо литературы было ощущение надвигающейся беды. Женская агитация в пользу эмиграции, построенная на запугивании Аксенова угрозой расправы, на отчуждении от него тех, кто не хотел эмигрировать, давала свои плоды. Трифонов вместе со мной внимательно следил за развитием событий. Но мы с ним обсуждали ситуацию почти что конспиративно, полунамеками, не ругая Аксенова, без открытой критики женской агитации.

Мы оба понимали, что «Метрополь» без Аксенова обречен на разгром. Мы с Трифоновым думали о рассказанном Аксеновым страшном случае, как его вместе с женой, когда они ехали из Казани, чуть не уничтожил КамАЗ в лобовом столкновении, и только качали головами. Или обсуждали историю о том, как в качестве предупреждения в шину аксеновской «Волги» в Москве на стоянке воткнули нож. Мы снова качали головами. Мы понимали: это возможно, у нас все возможно, но все же…

Честно говоря, я не верил в эти истории, однако в метропольской компании (тех, кто курил дешевые сигареты и все мерзости жизни объяснял советской властью), и особенно в компании Майи, было опасно сомневаться в них. Фома-неверующий, я стоял у нее поперек дороги на Запад.

«Витька… — говорила она мне, всегда быстро шевеля своими красивыми руками, куря, готовя мясо, шипя раскаленной плитой, благоухая кинзой и бальзамиком, посыпая салаты нездешними специями, угощая гостей, и, выпуская дым, продолжала на грани дружбы, нетерпения, предостережения: — Ну как ты не понимаешь…» — «Господи, что за б***…» — растерянно думал я.

Все кончилось на коричневой террасе трифоновской дачи в один прекрасный осенний день, когда мы беседовали, глядя на сырой трепет листьев. Вдруг появился Аксенов. Он поднялся к нам по ступеням узкой лестницы какой-то странной походкой, ему не свойственной, будто крадучись, и я, в тот год чувствительный к несчастьям, заподозрил неладное. После короткой словесной разминки, глядя исключительно только на Трифонова, Аксенов объявил, что вчера вечером был дома у Феликса Кузнецова.

Стояла роскошная осень, а мы были в жопе.

Кузнецов был не просто врагом, он строил свою карьеру на нашем уничтожении. Аксенов приехал к нему с Майей обсудить условия своего отъезда. В качестве условий выставил вывоз всей семьи: вместе с Майей должны уехать ее дочка Алена, зять-теннисист и маленький внук Ванька.

Не скрывая радости, Аксенов сказал, что Кузнецов согласился на условия и заверил, что ему разрешат уехать.

— Что же удивительного в том, что он согласился? — вымолвил я. — Ведь он на каждом перекрестке кричал, что ты делаешь «Метрополь», чтобы свалить.

Аксенов сделал вид, что не очень понимает, о чем это я. Я замолчал. На моих глазах произошло великолепное предательство нашего дела.

Трифонов никак не прокомментировал слова Аксенова. Он только дал понять, что рад аксеновской возможности уехать из страны, за команду которой нельзя болеть. Но я уже достаточно хорошо знал Трифонова, чтобы заметить: он тоже был сражен. Разговор быстро свернулся.

Мы вышли на дорогу, чтобы разъехаться. И тут бежит фотограф, кажется, из «Литературной газеты». Можно вас снять?

Нашел время! Вот мы и снялись.

Я оглянулся. Роскошная осень. И снова мы в полной жопе.

В декабре нас с Поповым вторично выгнали из Союза писателей (нас как-то наполовину восстановили ранней осенью под давлением пяти известных американских писателей). Началась афганская война, выслали Сахарова. Аксеновы улетели в Париж (мы провожали их семейство в Шереметьево, по заветам тех времен, как в крематорий, а они красиво летели на Air France первым классом), затем — в Америку. История «Метрополя» закончилась разгромом.

Аксеновская эмиграция полна жести. Невольно подумаешь о карме. Произошел разрыв с Бродским, с которым еще недавно, в 1975 году, Вася пересек Америку на машине (эту поездку Аксенова в Америку с подачи Майи устроил, как ни странно, я, позвонив еще одному другу моего отца — Александрову-Агентову, помощнику Брежнева; и я очень дорожил зажигалкой, которую Аксенов привез мне из США). Бродский фактически зарубил публикацию «Ожога», но думаю, что причины разрыва были глубже. Потому что Бродский был (alas!) много глубже самого Васи. Горестные неудачи с другими книгами и Голливудом. Самоубийство подросшего Ваньки в Сан-Франциско; алкоголизм косоглазой красавицы Алены, которую Майя видела в перспективе женой миллионера, но вместо этого дело тоже закончилось самоубийством (уже в постсоветской Москве); лютая нелюбовь к неграм (которая рвалась из их семейных разговоров); постепенное охлаждение самого западника к Америке, где он не нашел любимых им джазовых клубов — никакого рая.

Во время перестройки я был у Аксеновых в Вашингтоне. Наша дружба вроде бы продолжалась, мы улыбались, ели мясо, пили вино, но до прошлого не дотрагивались, словно оно было холодной жирной плитой. Потом дружба сама собою стала смеркаться.

В Москве, куда вернулись Аксеновы, мы практически не виделись. Полюс холода в наших отношениях настал после конгресса международного ПЕН-клуба в 2000 году, когда мы оказались в разных политических лагерях по вопросу второй чеченской войны. Аксенов и Попов заняли отдельную, патриотическую позицию, противопоставив себя мировому ПЕНу.

Я на этом не зацикливался. До тех пор, пока не встретился с Аксеновым в кафе на Кутузовском на какой-то литературной тусовке. Я улыбался ему и все еще считал, что дружба продолжается. Но он придвинулся ко мне и со свистом в зубах заявил, что, если я буду и дальше так себя вести (из Аксенова снова вырастал, как гриб, уверенный в себе моралист), он объявит Попова настоящим создателем «Метрополя».

— Хорошо, — примирительно пожал я плечами, видя всю нелепость затеи.

— Кроме того, — сказал Аксенов, — ты препятствуешь публикации книг Попова за границей, в частности в Германии, из-за его гражданской позиции.

Тут я вообще открыл рот.

Я так и жил некоторое время с открытым ртом (по отношению к Аксенову), но потом все как-то само собой серенько распогодилось, и он приходил ко мне пару раз на «Апокриф», где как-то сказал мне в гримерке: «Надо делать новый «Метрополь»!

Да, лозунг времени.

А еще мы с женой, будучи на юге Франции, неожиданно навестили Аксенова с Майей в Биарице, где они купили домик. Стояли невероятные туманы, потому что в Биарице всегда туманы, и мы с Васей бегали рысцой по вечерам, и он говорил, что они зря купили здесь дом, а потом мы уговаривали Майю пойти поужинать в ресторан на набережную. Но она никуда не ходила. Была целиком верна трауру по Ваньке. Дала обет. Даже в самую худую забегаловку не шла. И только готовила на своей кухне, как всегда вкусно. А в гостиной был целый алтарик, посвященный Ваньке. Волосы дыбом. Вася был каждодневным заложником траура. И было понятно: так долго он не выдержит.

Аксеновы вернулись в Москву. Их ждали новые страшные испытания. Бедный Вася, бедная Майечка…

А так красиво все начиналось.

После эмиграции Аксеновых я стал реже бывать у Трифонова на даче. Почти перестал. Тогда же я случайно встретил его предыдущую жену, которая как редактор щедро предложила мне написать книгу о пламенном французском революционере Жане Жоресе. В какой-то нерабочий момент добрая женщина рассказала мне о бывшем муже все, что рассказывает обычно брошенная жена: о его эгоизме, бездушии, мужской фригидности. Я не поверил, не находя подтверждений. Книги о Жоресе не написал.

Когда я написал рассказ «Попугайчик», очень хотел показать его Трифонову. Хотя колебался. Вспоминал его мнение о Платонове. Пока колебался, его как пулей убил тромб.

Я дочитал «Дом на набережной» — роман о смысле предательства — и только теперь понял, почему я не включил Трифонова в либеральную литературу, обманывающую цензуру. В романе нет ни либерализма, который, как правило, легкомысленно верит в исправление душ, ни примитивного гуманизма, свойственного антисоветской литературе. В каждом характере своя червоточина, дешевых надежд не обещано. С этого момента в подлинной литературе и начинаются размышления о смыслах и назначениях человека.

Комментировать Всего 6 комментариев

Лиз, спасибо, что ты это написала.   У меня бы такого "фе" не нашлось.  Я бы долго и нудно описывала, как противно... 

Забывают многие пишущие, что их ремесло - род стриптиза. Что по паре страниц текста о них ой-ой-ой сколько сказать можно. А того, что в стриптизе тоже мастерство надобно, а не просто заголиться, в расчет не берут. Или пофиг – нарцисс чужд рефлексиям такого рода..

Эту реплику поддерживают: Елена Котова

не просто фэ - мерзость какая то. вроде  любил, но походя обгадил.

Эту реплику поддерживают: Елена Котова

Но я офигеваю от Дорогой редакции к тому же.  Назвать эту каку "литературой по пятницам"  и дать -- заметьте - редакционну подводку "к юбилею Юрия Трифонова" -- это уже за гранью дурновкусия.   Дикая пошлость, и осадок омерзительный

А что не так? Литература? – Литература. Пятница? – Пятница!

"Что на витрине - то и в магазине"(шофёр Тузик)

Эту реплику поддерживают: Игорь Бондарь-Терещенко, Елена Котова