Виктор Ерофеев   /  Владислав Иноземцев   /  Александр Баунов   /  Александр Невзоров   /  Андрей Курпатов   /  Михаил Зыгарь   /  Дмитрий Глуховский   /  Ксения Собчак   /  Станислав Белковский   /  Константин Зарубин   /  Валерий Панюшкин   /  Николай Усков   /  Ксения Туркова   /  Артем Рондарев   /  Архив колумнистов  /  Все

Наши колумнисты

Константин Зарубин

Константин Зарубин: Искусство мыслить штампами

Иллюстрация: Corbis/East News
Иллюстрация: Corbis/East News
+T -
Поделиться:

По русскоязычному Интернету прокатилась волна фотографий из позапрошлого десятилетия, поднятая изданием Colta.ru в честь фестиваля «Остров 90-х». Такого количества спортивных костюмов и лакированных начесов в наших френд-лентах (возникших в нулевые) не было еще никогда. Кто не успел вывесить в соцсетях душераздирающий снимок юного себя на концерте Богдана Титомира, вывешивайте скорей. На этой неделе еще можно, если приврать, что раньше не было сканера под рукой.

Удачный флешмоб — как русская классика в типовых школьных сочинениях: «заставляет задуматься». Про «лихие, святые» девяностые хорошо задумался Юрий Сапрыкин, колонка которого в «Коммерсантъ Weekend» завершается признанием: «Наверное, на этом месте можно было бы перечеркнуть весь предшествующий текст и написать еще несколько таких же». Потому что «в этом десятилетии слишком много всего намешано».

Очень полезное признание. По-хорошему, такой оговоркой надо снабжать каждый текст про эпохи, страны, да и вообще про любые громадные куски реальности, которые в человеческом языке лениво обозначаются одним-двумя словами. Давно пора ввести наклейки, как на сигаретных пачках. Напишешь ты, скажем, пылкую статью про шестидесятые или Прибалтику — и редактор автоматом шлепает под заголовок:

«Институт языкознания Российской академии наук предупреждает: действительность гораздо сложней! В ней слишком много всего намешано. На этом месте могла бы находиться тысяча других статей на ту же тему».

Языкознание я приплел не случайно. Под лозунгом «Реальность сложнее, чем вы думаете!» готовы гордо подписаться многие, если не все, но чтобы вполне осознать, насколько часто вместо обсуждения реального мира мы жонглируем примитивными фикциями, стоит вспомнить основы семантики.

Семантика изучает значение языковых знаков. Грубо говоря, она пытается выяснить, в чем заключается смысл слов и откуда он берется. Изучать столь очевидные вещи, ясные любому дураку безо всяких там ваших семантик, приходится, как вы понимаете, по старой доброй причине: очевидными они кажутся лишь тому, кто ни разу о них не задумывался.

Наивное представление о значении слов можно сформулировать примерно так. Во-первых, слова — это аккуратные ярлычки, которым строго соответствуют «реальные» классы предметов и явлений. Во-вторых, у каждого ярлычка есть точное определение, намертво записанное в словарь Настоящими Лингвистами. В-третьих, это ювелирное определение едино для всех и не зависит ни от ситуации, ни от намерений говорящего. Ну, а вместо бантика всю эту теорию скрепляет наша скромная вера в то, что мы, может, и не Пушкин с Ожеговым, но уж Правильное Значение большинства слов знаем получше некоторых.

Если бы наши стихийные представления о значении слов соответствовали действительности, ни один человеческий ребенок никогда бы не выучил никакой язык. Говорить умел бы один Господь Бог да какой-нибудь суперкомпьютер, который он сотворил бы себе, устав от одиночества.

На наше счастье, чтобы владеть языком, не нужно ни безошибочно классифицировать реальность, ни заучивать словарные определения. Как предположила еще в семидесятые Элеанор Рош и другие когнитивные психологи, слова в наших головах привязаны не к платоновским идеям и аристотелевским субстанциям, а к самым обыкновенным стереотипам. Ученые политкорректно называют эти стереотипы «прототипами».

Иначе говоря, «вы мыслите штампами» — это не оскорбление. Это констатация фундаментального свойства человеческого языка. Найти подходящее слово — значит выудить из памяти дрожащее, размытое по краям клише, чем-то (неважно чем) похожее на кусок реальности, о котором вы говорите.

Вам, вероятно, знакомы невыносимые люди, которые любят объяснять, когда их не просят, что пауки не насекомые, а Плутон больше не планета. Когда такой просветитель пристанет к вам в следующий раз, отбрейте его выражением «семантика прототипов». Скажите, что он путает язык с энциклопедией.

Представьте себе «насекомое» и «планету». В моей голове «насекомое» — маленькая противная букашка с длинными тонкими ножками. Вроде водомерки. Снует туда-сюда. Паук вписывается в мой прототип «насекомого» легче какой-нибудь бабочки. Моя стереотипная «планета» — смутное воспоминание о рисунке Марса астронома Скиапарелли (с каналами, Карл!). Плутон на этот Марс похож намного больше, чем на щербатый шарик с кратерами из «Маленького принца», который встает перед моим мысленным взором, когда я слышу словосочетание «карликовая планета».

Марс, каким его видел Джованни Скиапарелли

Разумеется, мы стараемся редактировать наши прототипы, когда они противоречат респектабельным научным определениям. Но у большинства слов, которыми мы пользуемся в повседневной жизни, нет научных определений.

Каждый семестр мои новые студенты спорят о том, являются ли «мебелью» лампы и холодильники. Кто-то ссылается на интернет-магазины, где lamps проходят по разряду furniture; кто-то настаивает, что холодильник делается «мебелью», когда ломается, переезжает в кладовку и наполняется старыми журналами. Между делом выясняется, что кресло является стулом, если величать его по-английски (an armchair is a kind of chair), но перестает быть стулом, как только его переводят на шведский (утащенный из французского fåtölj совершенно не похож на stol). Страсти накаляются. Студенты требуют правильного ответа. И я даю им свой правильный ответ: «Не знаю насчет furniture, но «мебель» — это советский шкаф, за которым спала моя бабушка. В нашей однокомнатной квартире. А также диван, на котором спали родители, и раскладное кресло, в котором спал я».

Связки ассоциаций, из которых соткан базовый смысл наших слов, обычно похожи. Это позволяет нам понимать друг друга. Но иногда они очень разные. Порой мы спорим с пеной у рта, и нам кажется, что мы спорим о реальности, и нам невдомек, что мы ломаем копья над мебельностью ламп и стульностью кресел.

Хрестоматийный пример (беру из ближайшего к моему столу введения в языкознание) — дебаты вокруг абортов, стволовых клеток и «детей из пробирки». В значительной степени весь сыр-бор сводится к тому, под какую категорию мы подгоняем эмбрион на ранних стадиях беременности: предмет? человек? что-то третье?

Здесь впору вернуться к началу текста и «лихим, святым» девяностым. «Чем было это десятилетие для страны, — спрашивает издание Colta.Ru, — проклятием или благословением? Споры о девяностых начались уже в девяностые — и с тех пор не утихают».

Споры начались и не утихают отчасти потому, что слово «девяностые» в нашей речи почти никогда не означает «все, что стряслось на огромном куске земной поверхности за десять оборотов планеты вокруг Солнца». «Девяностые», «шестидесятые», «свобода», «демократия», «хаос», «унижение», «Россия», «Советский Союз» — все наши слова, даже самые абстрактные, в конце концов сводятся к наборам наглядных стереотипов, к пучкам нехитрых метафор и метонимий. В лучшем случае эти стереотипы нащипаны из нашего куцего личного опыта, в худшем — из политических заклинаний, фильма «Жмурки» и радио «Ретро». Раз возникнув, штампы притираются друг к другу. Они срастаются в обкатанные цепочки: дернул пучок «девяностые» — и тут же вспыхнули, зазвенели все смежные кластеры.

И это ведь мы еще не поговорили о том, что львиная доля значения любого высказывания кроется в его контексте. Как говорил Витгенштейн, «[в]опрос "Что такое слово?" аналогичен вопросу "Что такое шахматная фигура?"». Мы не просто говорим слова — мы делаем ходы в игре с тысячей выигрышей, больших и маленьких. Вне этой игры слова не имеют смысла. Расшифровать предложение «Я помню девяностые» — значит установить, кто, когда и, главное, зачем его сказал.

Зачем я все это сказал?

Причин было много, но проговорить прямым текстом надо главную. Я помню девяностые. Я ношу в голове комок обрывочных воспоминаний (всегда из одной крошечной точки), давно и безнадежно перемешанных с клочками разговоров, фильмов и книг. Я называю этот жалкий комок словом «девяностые» с чистой совестью, потому что так работает наш язык. Чтобы сказать хоть что-нибудь о реальности, надо сначала превратить ее в набор открыток.

Изменить это невозможно. Но можно помнить об этом. Можно долго и нудно собирать открытки, снятые в разных ракурсах. И не только в девяностые.