Не так давно одна уважаемая редакция обратилась ко мне с просьбой набросать текст по кое-какому поводу: мол, как это было впервые? Я написала... тема, кстати, сугубо материальная. Вроде как в июне материал увидит свет (большего сказать не могу — не смею выдавать чужие секреты). Меж тем это выуженное из недр воспоминание повлекло за собой цепочку других… и на пару дней я зависла в прошлом — эдак тридцатилетней давности. Известно, что наша память — не ксерокс и не фотоаппарат, а воспоминания — не фотокарточки, которые можно достать из архива в первозданном виде. Они не просто «выцветают»: каждый раз, вспоминая что-то, мы видоизменяем след в памяти, добавляя к нему новую ассоциацию или частично стирая прежнюю «запись». Память отражает события прошлого через призму дальнейшего опыта, таким образом «мадленки» М. Пруста  и его тезис о «неотягощенности памяти последующими событиями» (т. е. постоянстве воспоминаний) — не более чем фигура речи. Великого француза можно простить: тогда еще не знали о лимбической системе мозга и ее прихотях. При всем при этом мы продолжаем романтизировать прошлое, особенно нашу юность, молодость. Эти мои зарисовки относятся к очень короткому периоду — от 16 до 19 лет, и тем случаям, когда все было впервые: наверняка у каждого в памяти есть подобные оттиски. Эссе посвящается всем, кому за сорок.

Преамбула. Лет десять назад я отдыхала на зимнем курорте в Австрии — одна: отходила от своей околомодной суеты. На горных лыжах я не катаюсь: хватило первого же падения в пропасть… вытаскивали спасатели. А вот беговые — это мое: в Бад-Кляйнкирхайме беговые трассы — загляденье. Через пару дней в лобби отеля познакомилась с интересной женщиной лет семидесяти — тоже одиночкой, англичанкой. С виду — прохладная рафинированная красавица, но в общении — открытая и эмоциональная. К тому же бывшая манекенщица, и, кроме массы занимательных историй на близкие мне темы, я услышала от нее две сентенции. Первая: «Счастье как бабочка: если гоняешься за ним с сачком, оно улетает все дальше и дальше. Иногда стоит просто замереть… прислушаться к тишине внутри — и тогда "бабочка" сама сядет к тебе на плечо». И вторая мысль: «Все когда-нибудь бывает в первый раз!»

Итак, про первый раз…

Сразу после поступления в Плешку у меня появилась подруга — Натка: чистая, светлая девочка, даром что из номенклатурной семьи (родители крутились где-то там в советских верхах — на уровне Москвы). Натка жила на улице Горького — в одном доме с А. Пугачевой (в бытность ее замужем за Ф. Киркоровым) и в непосредственном соседстве с актером Георгием Тараторкиным: однажды мы столкнулись у лифта — он выносил мусорное ведро. Тогда только вышел прибалтийский сериал «Богач, бедняк» по одноименному роману И. Шоу. О-о-о!.. Таким я себе его и представляла — Рудольфа Джордаха, и Тараторкин в этой роли был неподражаем: еще долгое время он оставался для меня секс-символом… хоть мы и слов-то таких тогда не знали.

По большому счету, мы с Наткой были землячки — обе из Украины, обеих родители в раннем детстве перевезли в Москву. Правда, Натка была красавица — «гарна дiвчина»… яркая хохлушка, внешне — прям Оксана из «Вечеров на хуторе…»: черноволосая, с узкой талией и пышной попой, вишневым ртом и карими глазами с густющими, в два ряда, ресницами: она гордилась, что такая же мутация была у Э. Тейлор (так ей сказал папа). Как-то раз Натка пригласила узкий круг друзей к себе домой — смотреть «видик». Я понятия не имела, как выглядит видеомагнитофон, и в моем воображении он представлялся чем-то дико фирменным, черным и громадным. На поверку «Грюндиг» оказался довольно компактной приставкой, водруженной на такой же марки телевизор.

Фильм, который мы тогда смотрели (первое видео в моей жизни), был «Эмманюэль». Надо ли говорить, какое он произвел на меня впечатление! К тому же мой парень меня подготовил: Вадим… моя первая, большая и самая трагическая любовь. «Так о чем кино?» — спросила я накануне. «О том, как одна очень красивая девушка хотела полюбить душой, а полюбила телом», — многозначительно произнес Вадим чью-то чужую фразу и длинно так, с надеждой, на меня посмотрел. Мне было 17, ему — 22. В рамках моего возраста — огромная разница, и тогда эта мысль показалась мне верхом премудрости.

А вскоре Наткина мать по профсоюзной линии поехала во Францию, в Париж. Сей факт воспринимался нами с не меньшим восторгом, чем полет человека в космос — настолько это было недосягаемо (в 1984 году-то). На следующий день после ее возвращения Натка позвала нас, трех подружек, к себе домой — кое-что показать... На дверце шкафа в ее комнате висело платье: до щиколотки, черное с бирюзовым, из плотного зернистого шифона, с плиссированной юбкой и вышивкой «пейсли» на лифе. Как магнитом притягивал взгляд золоченый ярлык в вырезе горловины: "made in France" — с ума сойти!.. А потом Ната повела всех в гостиную — и тут нас точно едва столбняк не хватил: в центре пустого (для пущей значимости) стола красовалось блюдо со свежей ярко-красной клубникой (это в феврале-то!), а рядом, в картонной коробке, жались друг к другу крошечные, с мизинец, эклеры: из самого Парижа! Это была самая-самая клубника в моей жизни, и самые-самые эклеры — пусть чуть подсохшие, с облупленной глазурью, но с привкусом запретного французского поцелуя… Позже мы, подогретые чаем с пирожными и бутылкой «Киндзмараули», под аккомпанемент «Землян» («И снится нам не рокот космодро-о-о-ма!..») по очереди примерили Наткино платье… Боже мой, какие же по моей спине бегали мурашки — величиной со слона! Платье Натка так и не обновила… ну куда в нем в Москве? Да и мать не разрешала — экономила, все ждала подходящего случая. Через пять месяцев Ната погибла в чудовищной автокатастрофе — в этом платье ее и похоронили. А я тогда выжила…  Нам было по девятнадцать лет.

Ну вот. А еще те, кому за сорок, наверняка помнят свои первые джинсы. В то время фирменные «джинЫ» были самой голубой из мечт всех модников. Всякая шняга типа Riorda или Avis не котировалась, а «фирмА» (с ударением на «а») стоила от 120 до 200 рублей — тогда и зарплаты-то такие были не у всех: к примеру, мои родители и не могли, и не хотели себе этого позволить, хоть мать работала в торговле и кое-какие деньги у нас были. Отец же (родители были в разводе) весь год копил на долгожданный отпуск, и каждый июнь мы втроем (с ним и моим младшим братом) «дикарями» уезжали на Азовское море, в Бердянск: снимали в частном секторе халупу и три недели купались и загорали — до одури и дочерна. Каждый такой отпуск нас навещал отцовский старший брат, дядя Роберт: приезжал в Бердянск на пару дней и останавливался в люксе гостиницы «Центральная». Дядя был директором шахты на Донбассе — и этим все сказано: громадный дом в центре шахтерского поселка, две «Волги»… великолепные коллекции антикварных книг и царских золотых монет. Во избежание вопросов дядя в доме артефакты не хранил — разве что пару вещиц… так, при случае похвастать перед гостями. Все редкие и самые дорогие экземпляры разбросал по доверенным лицам — своим ближайшим друзьям. Смерть настигла его внезапно, в возрасте 49 лет: отбыл со всей свитой на рыбалку на Павлопольское водохранилище… там повздорил с любовницей. Психанул, схватил спиннинг, плюхнулся в лодку и погреб на середину озера — как был, в свитере. Велел не беспокоить - мол, хочет побыть один. В лодке ему стало плохо: дядя страдал от сердечной недостаточности. Оно и понятно: работа нервная, к тому же - подпольный советский миллионер.  А нитроглицерин остался в кармане охотничьей куртки — на берегу. Говорят, хватило бы одной таблетки, но дядя так и умер — в лодке… три часа ее кружило по всему водоему, пока компаньоны не заподозрили неладное. Коллекция книг и монет бесследно исчезла: на похоронах все дядины конфиденты говорили пафосные речи, но глаза прятали — никто так и не признался. Ну что ж, как говорится, живым — живое. 

А с братом, моим отцом, у дяди были сложные отношения: с одной стороны, их связывала глубокая привязанность друг к другу, с другой — разводило в стороны постоянное соперничество. Дядя окончил Московский горный институт — мечтал заняться исследованиями в области горного дела… а на деле стал добывать уголь, причем в особо крупных размерах, и через такие же приписки сколотил состояние. Отец же был перспективным ученым в области биологии растений, но, в силу обстоятельств, так и остался в когорте «подающих надежды». Всю жизнь страдал от безденежья: был так же нищ, как богат его брат — чем вам не «Богач, бедняк» в условиях советской действительности? Дяде Роберту ничего не стоило ему помочь, но он ни разу этого не сделал: хотел, чтоб отец попросил, и непросто так, а конкретно — от души. А папа гордец был еще тот… 

Таки про джинсы. В то лето (мне было 16 лет) дядя Роберт снова заскочил в Бердянск. Ранним вечером мы брели по центральной городской улице — видимо, Ленина. Взрослые о чем-то азартно спорили, но дядя все равно заметил мой жадный взгляд, шарящий по витрине комиссионки. «Валька, — обратился дядя к отцу, — а почему ты до сих пор Анке джинсы не купил?.. Такая девка выросла — прям невеста!» Отец вспыхнул, вяло отшутился; дядя сделал знак своему ординарцу (он всегда ходил с сопровождением), и через пять минут тот вышел из дверей магазина со свертком в руках. Я отогнула край бумажной упаковки: это была Montana… «Дома примеришь, если что — обменяем!» — упреждая мой обморок, дядя потрепал меня по щеке.

…Вечером, едва пришли домой, отец отобрал у меня ненадеванные джинсы и сказал, чтоб «даже не думала»». Утром отнес их обратно в магазин, и на вырученные деньги мы еще две недели объедались отборными рыночными фруктами, покупали качественное мясо — варили борщи и лепили котлеты. А в Москве отец даже вернул мне 25 рублей — по тем временам бешеные для подростка деньги!.. — и оставшиеся пол-лета я на них шиковала. Джинсы у меня все равно скоро появились — в десятом классе: одна мамина приятельница крутила роман с польским дальнобойщиком, и тот время от времени подкидывал ей фирменные вещи — вознаграждение за постой. Через это дело мать и прикупила мне Wildcat — антрацитовые, из вельвета в мелкий рубчик. До сих пор помню трепет во всем теле, с которым я их надевала! До «бабочек» в животе… Вот ведь девчачье счастье! И перед этим счастьем — обладания джинсами — меркли ощущения даже от шикарного, почти неуместного на фоне местных реалий трикотажного костюмчика японского производства (тоже материн подарок): серебряной кофточки и юбки-солнца в тон — из кружева крупной вязки. Как сказал один из приговоренных к расстрелу фарцовщиков по «делу Рокотова» (во всяком случае, эти слова приписывает ему молва), «все-таки джинсы — лучшая одежда!» Да… лучше джинсов могут быть только джинсы…

А еще были пакеты. О-о-о! В «совке» фирменные пакеты были наше всё: с глянцевой рекламой «загнивающего Запада», они олицетворяли собой несбыточную мечту о другой жизни. Левак (эстонские пакеты «под фирму») или, того хуже, самопал (сумки производства южных республик: когда внутрь двойного полиэтилена вставлялась бумажная фотография А. Пугачевой или Я. Йоалы) считались моветоном.

Другое дело — фирменный Wrangler: тугой женский зад, обтянутый джинсами… или фотка с чуть приоткрытыми пухлыми губами и зажатой между зубов джинсовой пуговицей — ну секс же в чистом виде! Или Montana: парень с девчонкой на байке… А еще Dacota с мужиком на мотоцикле на фоне ночных городских огней: такие пакеты стоили не меньше пяти рублей, а то и весь «чирик»! В сам пакет ничего не складывали — это было бы просто надругательство и десакрализация фетиша: обычно внутрь вставлялся простой пакетик меньшего размера — он и принимал на себя всю нагрузку. Фирменные пакеты бережно стирали, вешали сушиться… и все равно они рвались, расползались по швам и вытирались. «Раны» тщательно реставрировались: рихтовались фломастером, подклеивались скотчем.

Помню, году в 82-м все с тем же Вадимом зашли в гости к его другу… тот откинул спальное место у раскладного дивана, и в его чреве обнаружилось сумасшедшее богатство: те самые пакеты — нескольких видов! Товарищ скупал их по три рубля у проводниц международных ж/д сообщений, потом загонял по десять или сдавал оптом по семь. На прощанье он одарил меня «монтаной»… реально на прощанье, ибо вскоре поймал «пятерочку» — сел за фарцу.

И вот ведь как: не хотела писать о духовной пище — только о материальной… но все равно возвращаюсь к истокам. И где те джинсы… та толстовка с эмблемой далекого американского университета, японский костюм и сапожки Salamander? Все превратилось в тлен… говорят, только пакеты переживут всех нас: полиэтилен разлагается двести лет. А люди… Иных уж нет, а те — далече. Так что же в сухом остатке? Что осязаемо в этом «призрачно-бушующем мире»? Для меня — книги, и в данном контексте — одна.

…Морозным мартовским днем мы вышли с еще живой Наткой из м. «Комсомольская». Пробирались через площадь «трех вокзалов», говорили о высоком: в то время во мне уже тлело, набирая силу, стремление причаститься некоему Абсолюту — чему-то вечному, неподвластному влиянию времени и пространства. Вдруг смотрю — в окошке будки по ремонту обуви выставлена книжка Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол». А я про нее знала! Знала, слышала, читала рецензии... я так ее хотела — и вот она живьем, та самая! Цена — червонец: при студенческой стипендии в 40 руб. — приличная сумма (столько же стоил французский лифчик). В мозгу — вспышка, горячий оранжевый свет: что делать?! Натка: «Давай вместе возьмем — пополам! У меня есть деньги… К тому же у тебя скоро день рождения. Будет тебе обо мне память!» Мы сложились по синенькой пятирублевке, и я купила эту книгу: вот она стоит — уже тридцать лет со мной. Первая и последняя книжка, над которой я плакала. Очень скоро выяснилось, что жизнь гораздо богаче воображения: больнее, горше… ярче, слаще и, несомненно, прекраснее…