Александр Тимофеевский. Человек со стороны
Сразу оговорюсь, что буду называть Александра Тимофеевского Шурой. С моей стороны это не фамильярность, а уже что-то вроде рефлекса с 30-летним анамнезом.
Как многих потрясла его смерть! Сужу по мгновенности откликов, постам в «Фейсбуке», ночным звонкам. И это на фоне невиданных и тревожных новостей, в потоке которых можно так легко затеряться и потонуть. Но есть и другой фон, который Шуре подходит гораздо больше: Лазарева Суббота, Вербное Воскресение, Страстная неделя.
Христианство Тимофеевского — особая и очень личная тема. Не смею касаться ее второпях, но, по моему убеждению, он жил и умер как христианин в самом высшем и истинном смысле слова. И про себя говорил, что все равно, где похоронят и кто придет, главное, чтобы исполнен был весь церковный обряд, как полагается. Чтобы все чин по чину. Для него это было важно.
Как важно было вести ежедневно свой блог в «Фейсбуке» , ставший главным профессиональным занятием последних десяти лет. Большая часть заметок (любимое словцо с коммерсантовских времен) посвящена церковным праздникам, библейским сюжетам, любимой Италии, искусству Ренессанса. Nothing personal. Ничего слишком личного. Он вообще был не из тех, кто готов выкладывать обстоятельства личной жизни для всеобщего обозрения. Хотя чужие исповеди выслушивал с большой готовностью и часто давал дельные советы. В нем был этот дар сочувствующего и внимательного слушателя и сопереживателя чужих драм.
Интересно, что в его ленте почти не присутствует кино. А ведь по образованию он киновед, кинокритик, закончил ВГИК. То ли Шура перестал интересоваться новыми фильмами, то ли кино как тема для него себя исчерпала.
Мое знакомство с Шурой началось именно с его статей в журнале «Искусство кино», посвященных Фассбиндеру и Висконти. Это было как боксерский удар в солнечное сплетение. Нокдаун. Все наше доблестное киноведение после его статей можно было отправить на заслуженную пенсию или списать в утиль. Как это не понимали журнальные начальники — для меня загадка. Но честь им и хвала, что не испугались, рискнули. Впрочем, и само время — конец 80-х — располагало к такого рода смелым экспериментам и демаршам.
В текстах Тимофеевского поражали даже не столько просвещенность и стилистические изыски, поражала внутренняя свобода. Какая-то упоительная легкость и незамыленная свежесть взгляда. Ни одного фальшивого слова, ни одной вымученной фразы. Так писать о любимых режиссерах и фильмах мог только очень молодой и невероятно красивый человек. Но при всей раскованности абсолютная точность формулировок, ясность мысли, невероятный кругозор. Стоит ли говорить, что мне захотелось познакомиться с автором.
Он пришел в ресторан Дома актера на Тверской, где тогда у входа сидели строгие бабки и требовали от всех гостей пропуск. И я боялся, что с него тоже потребуют, поэтому ждал его у входа. И это первое его появление с мороза без шапки и в снегу, всего какого-то запорошенного, напомнило мне вид индийских махараджей, зябнущих в своих тонких кашемировых пальто на ледяных просторах Красной площади. Сходство добавляли природная смуглость Шуры и брюнетистая шевелюра, делавшая его похожим на «гостя столицы».
С ним было легко. Мои восторги по поводу эссе в «Искусстве кино» ему были приятны, но не более того. Он ими не упивался. И вообще был не склонен углубляться в свои былые киноведческие штудии. «Это старые тексты», — небрежно отмахнулся он. И уже тогда я понял, что кино для него — не главное, да и собственные тексты — тоже. Тогда что же, что же? — допытывался я.
Шура застенчиво улыбался и продолжал ковырять вилкой капусту, удивляясь про себя моей упертой недогадливости. Ну, конечно, жизнь, любовь и все связанные с этим переживания, бушевавшие тогда в его душе. Мы пили водку. Шел снег. Он говорил о том, что не хочет жить. Я утешал его рассказами о своих драмах. У кого их нет?
Дружбы в общепринятом смысле у нас ни тогда, ни после не получилось. Но в острый момент, когда совсем не было работы, он мне очень помог — познакомил с Владимиром Яковлевым, благодаря чему в моей жизни появились «Коммерсант» и «Домовой».
И в сущности, homo post soveticus — «новый русский», вокруг которого завертелась вся новейшая история 90-х годов, — это тоже изобретение Шуры. Сама идея новой буржуазной газеты и высокомерно невозмутимый тон по контрасту с эмоциональным напором и лирическими завываниями предыдущей эпохи — это тоже он.
Смею утверждать, как очевидец и участник событий: лучшее, что было в «Коммерсанте» 90-x, было придумано, внушено или инспирировано именно Шурой — его мысли, его дипломатия, его влияние на Яковлева.
Сейчас я думаю, что соблазн большого дела и больших денег в какой-то момент помешал ему стать тем, кем он должен был стать по своему таланту и уму — большим писателем. За время кардинальства в «Коммерсанте» он слишком привык скрываться за кулисами, за анонимностью своих аналитических записок, за спинами своих более громких коллег. Шура был человек по натуре не публичный. Как и полагается истинному русскому интеллигенту. Никогда не был человеком стаи, свиты. Всегда держался наособицу. Человек со стороны.
Он мечтал о дачной прохладе, об усадебном быте с колоннами, собаками, липовыми аллеями. Читать, принимать гостей, наслаждаться покоем и природой. Но... все это требовало больших денег, которые по нынешним временам нельзя заработать никакими беллетрами. Поэтому много лет он занимался консалтингом и аналитикой. Что конкретно входило в его обязанности, он никогда не рассказывал. Впрочем, я и не спрашивал. Понятно, что не новые эссе о Висконти, а все остальное меня не так уж и интересовало. Круг возможных тем для разговоров сужался: болезни, расходы на дом, поездки в Италию и Грецию, какие-то молодые протеже, которым он продолжал покровительствовать. Один из них процитирует его слова: «Единственное, чего я хочу, — это читать тексты людей, знающих русский язык. Это мое постоянное желание, и оно с каждым годом все меньше и меньше удовлетворяется. Открываешь статью, а в нее невозможно вникнуть, нет образов, читать не хочется».
Но с русским языком и правда становилось все хуже, и все, что Шура мог противопоставить повсеместному оскудению и одичанию, — это собственные маленькие тексты, которые он размещал у себя в блоге.
Издатель «Сеанса» Люба Аркус потом собрала их и издала в двух томах «Весна Средневековья» и «Книжка-подушка». Друг всей жизни, петербургский искусствовед Аркадий Ипполитов подобрал для них иллюстрации, а другой друг, художник Никола Самонов, придумал обложки.
Собственно, эти две книги, давшиеся великим трудом и через большие муки, и есть «последний дар моей Изоры». Но, как известно, у пушкинского Сальери это был яд, а тут — чистое и беспримесное наслаждение.
И вчера, когда я перечитывал страницы этих двух томов, я как будто снова увидел красивого черноволосого юношу, засыпанного декабрьским снегом на пороге ресторана ВТО. Будто снова прошелся с ним по его любимым маршрутам в Ленинграде-Петербурге и Риме. Будто не было этих 30 с лишним лет. И этого апрельского дня, на который пришлась Лазарева Суббота.