Лучшее за неделю
Татьяна Щербина
7 октября 2011 г., 09:04

Родина бес

Читать на сайте
Фото: РИА Новости

Лиля родилась в Омутищах. Омут и чаща ухают и квакают по вечерам совсем близко, днем на пустырях тарахтят моторы и перекрикиваются соседи, улицы похожи на просеки, самопрокладывающиеся тропинки идут по гипотенузе, а кое-как припечатанные асфальтом катеты обрастают мусором. У так называемых «фабричных», силикатного кирпича, пятиэтажек — палисаднички с примулой и бархотками, а Лиля живет на самой длинной улице — разноцветные избушки с резными наличниками, срубы, похожие на крепких боровичков, ну и полусгнившие, брошенные, сгоревшие. Лиля немного завидовала жившим в фабричных домах — настоящим «городским», у них самих был линяло-синий дощатый дом с садом, огородом, кроликами, небольшим курятником — отцу его учительской зарплаты хватало только на еду и баню, а за ремонт и обновки расплачивались живностью, настойками на малине и черноплодке, самогонный аппарат держать в доме боялись.

Отец, Сталий Иванович Родин, несгибаемый коммунист, был тщедушен, мал ростом, строг, сух, у матери единственным чувством было ангельское терпение, о котором она напоминала каждый день, поджимая губы, иногда добавляя «зато не пьет», а Лиле говорила грозно: «Закончишь школу, куплю тебе билет на поезд, поедешь учиться. В этой дыре жизни нет». Так что Лиля знала, что срок ей тут отмерен, хотя в дыре, если что ей и не нравилось, так это собственные родители. Когда она читала в учебнике про рабовладельческий строй, то представляла его себе как бои гладиаторов — один замахивается мечом со словами: «Я — работник сферы образования!», в ответ получает укол рапирой: «А я — рабочая лошадка». Лиля вдруг на слух вычленила раба в рабочем, работнике и сетке-рабице, которая огораживала их владения. Но поделиться с кем бы то ни было своим открытием стеснялась, чувствовала, что это затрагивает что-то святое, «мы не рабы, рабы не мы»…

Лиля проводила в школьной библиотеке все свободное время, настоящая жизнь была в книгах, и в одном новом поступлении — книге некоего Апдайка. Она, прочтя иностранные буквы ее настоящего названия, «Run, Rabbit, run», поняла, что любимые члены ее семьи, кролики, тоже рабы. Книжка оказалась неинтересная, но название подарило ей собственную рапиру: беги, раббит, беги. И собиралась она теперь не ехать по маминому билету, а бежать, чувствуя в этом определенное освобождение. Но кое-что мучило ее очень сильно: в 13 лет Лилю принимали за мальчика. Со спины она была неотличима от своего отца, фигурой и ростом, и если ее сверстницы носили волшебный предмет по имени лифчик, то ей он, как сказала мама, когда она попросила этот самый лифчик в подарок на четырнадцатилетие, «как собаке пятая нога». Ну и она сперва заплакала, а потом зло сказала:

— Ты хочешь, чтоб я была рабом, как ты и отец, а я не такая, понятно?

Мать оторопела.

— Каким еще рабом, что ты городишь?

С того самого момента Лиля, умненькая-благоразумненькая отличница, стала плохо учиться. Она сказала «нет» равнобедренным треугольникам, закону Бойля — Мариотта и бензоловым кольцам, спросила в библиотеке Мопассана, девчонки шептались, будто бы там раздеваются и делают всё. Но Мопассан был «на руках». Ни через неделю, ни через месяц он так и не вернулся, но за это время Лиля сама, в голове, насочиняла таких мопассанов, что не знала, на какие «руки» их сдать, на всех уроках она только и делала, что разглядывала своих одноклассников и одноклассниц, мысленно притягивая их к себе, и все они расстегивали на ней ее несуществующий лифчик.

— Родина, что ты вертишься? — раздражались учителя.

— Родина, что ты пялишься? — злились одноклассники.

У нее не было друзей. Девочка-служанка, мечтавшая только о том, как, вымыв посуду в большом тазу, надраив крашенный суриком пол, собрав ягоды с куста, полив огород, принеся воды с колонки, запрется в своей комнате или побежит в библиотеку и будет читать, читать, пока не закроются глаза.

Зимой вода в колонке замерзала, ее добывали из снега. Но тут снег никак не шел, а неподалеку поселились москвичи, самые натуральные. Сперва на черной «Волге» приехал мужик, художник, купил за 200 рублей сруб, потом наезжал с компанией, те купили еще два дома, и на все три провели водопровод. Те только летом бывают и на майские, а мужик осел. Сказал, что здесь лучше, чем в Москве. И вот мать велит Лиле пойти к мужику и набрать у него воды, «и донести пусть поможет, девчонке-то», и Лиля чапает к нему в своих серых валенках и сером пуховом платке. В Москве носят сапоги и шапки, она знает, потому идет и стесняется, что ее примут за деревенщину.

Высокий, широкоплечий, будто слегка недоделанный: чуть поверни в одну сторону — дикарь, чуть в другую — артист. Добродушный, с близко посаженными черными глазами и девичьим лицом мужик, просивший называть его просто Коля, не дядя, не по отчеству, позвал ее в дом, приготовил чаю, на столе стояли баранки, варенье, халва, он резал лимон тонкими кружочками и все время шутил:

— Значит, тебя Лилией зовут, а ты лилия белая или красная?

— Вообще-то не Лилия я, а Лилит.

Коля чуть палец себе не порезал, положил нож:

— Лилит?

— Отец вычитал в какой-то книге, что первой женщиной на Земле была не Ева, а Лилит, вот так и назвал меня. Чтоб я была первой.

— Я тоже читал про Лилит, хотя нет, не читал — друзья рассказывали. Мне про все рассказывают друзья, а сам я дурак дураком, — сказал Коля. — Но чтоб в деревне назвали девочку Лилит!..

— У нас город, а не деревня, — обиделась Лиля. — А дед мой вообще был — только никому не говорите — священником. От него книги остались. И в городе нашем была церковь, так-то. Но никто не знает, что я Лилит, сама узнала с месяц назад, когда паспорт получала. Попросила, чтоб записали Лилией, сказали, нельзя, должно быть как в метрике.

Она ходила к нему часто. Он показывал ей такие вещи! Альбомы Веронезе, Тинторетто, Тициана. Она узнала слово «возрождение».

— А знаешь, что такое Возрождение? — сказал Коля. — Подул такой сильный ветер, что всех поднял в воздух, и одни полетели, а другие упали, а знаешь, кто полетел?

— Кто полегче, наверное, как я, — неуверенно сказала Лиля.

— Ой, боюсь, ты не легкая, — вздохнул Коля. — А взлетели не кто легче, а кто верил, что мир может быть не хуже рая. Когда-нибудь к нам тоже придет такой ветер. Но еще ведь судьба. Или не судьба. Вот я художник, а судьба не вырисовывается, жаль ей на меня красок. Вроде много работаю — куклы для мультфильмов, открытки — сама видела, какие красивые, а заказы на оформление какого-нибудь Дома культуры — знаешь, какая куча денег! А чувство такое, что все это никому не нужно.

— А тебе?

— Это вопрос. Работаю с удовольствием, вообще все хорошо, но… В общем, решил уехать из Москвы и стать отшельником. Отшельник — это тот, кто отказался от судьбы. Перестал за ней бегать. Или от нее.

Он говорил ей такие вещи! Голова шла кругом — и от этих картин со счастливыми телами, летящими, низвергающимися, тянущимися друг к другу и к чему-то такому общему, всем понятному, и там было так много воздуха, больше, чем в Омутищах.

Лиля стала снова хорошо учиться — и бензоловые кольца, и Бойль — Мариотт, а все свободное время проводила у Коли. Родители поощряли:

— Составит тебе протекцию в Москве, поможет в вуз поступить.

И даже освободили от части домашней работы. За девичью честь не волновались: у Коли была невеста. Родители не разглядели, а Лиля очень даже разглядела: иногда Коля уезжал надолго в Москву, а потом приезжал в Омутищи с девушкой, тетенькой, всякий раз разной, и говорил: «Это моя невеста». Невесту он через пару дней увозил в Москву, а Лиля их всех внимательно рассматривала, сравнивая с собой, и пришла к выводу, что они — женщины, а она — нет. Такая доля, как любил приговаривать Коля.

— И в чем же разница между судьбой и долей?

— Ну есть одно тайное знание, — никогда у Коли не поймешь, серьезно он или нет. — Хочешь, расскажу?

— Нет, погоди, сперва сама угадаю. Доля — у рабов, а судьба — у свободных, так?

— Вот какая ты умная, дочка, но тайное знание — оно же не так прямо припечатывает!

Лиле страшно нравилось, когда он называл ее дочкой: Коля был ровесником ее отца, но она бы предпочла, чтоб отцом был Коля, она впервые почувствовала себя не дрессированной собачкой — служанкой — ученицей «Б» класса, а настоящей ученицей и настоящей дочкой. Это было одно и то же, и оно куда-то вело, она чувствовала, в Москву, в новую жизнь.

— Ну хорошо, доля у тяжелых, а судьба у легких, доля у тех, кто живет в аду, а судьба у тех, кто в раю.

— Сдаюсь, — Коля поднял руки. — Ты произносишь двести слов в минуту и потому всех победишь.

— Молчу.

— Иди-ка сюда, — Коля сел на низкую табуретку возле печки, открыл дверцу, подложил поленьев и стал смотреть на огонь. Лиля села рядом на корточки и тоже смотрела на языки пламени.

— Почему у меня язык и там языки? — подумала, те языки ничего не говорят. И от них жар.

— У западных, атлантических людей, — начал Коля, — три Парки, сидя по трем углам, ткут судьбу, пока не сомкнется дырочка посередине.

Лиля представила себе большое окно, в которое она смотрит, а оно становится все меньше, меньше, и вдруг больше ничего не видно.

— …а в наших краях ткут девицы, мечтая стать царицами, усекаешь?

— И что? — Лиля отвлеклась на воображаемое окно, но теперь оно стало печной дверцей, Коля ее прикрыл, и стало пусто, как в зале, когда кино кончилось.

— А то, что у нас судьбу не сочиняют наново — правят, чем есть, в руках вожжи, они же плеть. А знаешь, кто правит? Бесы. Так все и говорят: бес попутал, как карта ляжет, черт его знает. И живут по несколько жизней, потому что каждый десяток лет здесь другая страна. Это и есть доля. Одним бесам наскучивает, приходят другие. Сейчас у нас что — 80-й? Значит, скоро опять доля переменится.

— Так классно же! — обрадовалась Лиля. — Хочу, чтоб моя доля переменилась. А ту, которой у нас нет, ты говоришь, которую ткут — так и черт с ней.

***

В Москве Лиля сказала Коле:

— Здесь будто великаны живут, такое все огромное!

Он закивал:

— Да-да, в Москве надо быть великаном. Вот будешь пить томатный сок, и все тебе станет вровень, — это они зашли в магазин «Консервы», где стояли стеклянные конусы с соками, а над ними висел плакат: «Пейте томатный сок».

— Что ты все время разговариваешь со мной как с маленькой?

— Мне все это говорят, — вздохнул Коля, — даже старики. Может, потому что у меня детей нет, я их во всех и ищу, своих детей.

Лиля, не без Колиной помощи, поступила на искусствоведческий. За время их общения она узнала столько, что ей казалось, будто больше и знать нечего. Пришла на занятия, бойкая, самоуверенная, волосы слегка отросли — завила, губки накрасила впервые в жизни, но институтские не только не признали в ней самую умную и самую способную всезнайку, какой она считалась в омутищенской школе, но стали над ней издеваться.

— Ха-ха, Стальевна — твой отец Сталин, что ли?

— Она не знает Климта, вы слышали? Никогда так не смеялась.

— Так лимитчица ж, и не просто из омута — из омутищ! Кикимора болотная!

Фото: РИА Новости

Лиля перестала даже здороваться с этой столичной птицефермой. Нет, ну правда, фамилии как на подбор: Оля Соловьева, Наташа Соколова, Лена Орлова… Лиля вспомнила, что и в школе ни с кем не сдружилась, но там просто не о чем было говорить с местными дурами, у них же одно на уме. Иногда ее обуревала зависть: тоже хотелось стоять и шептаться с девчонками — у кого какой размер, кто с кем обжимался, но она не обжималась, а главное, не обладала тем, что потом, изучая живопись, сама назвала «тайнами тела». Тело есть, а тайны — волнения, предчувствия, разгадывания — нет. «Эй, пацан, закурить не найдется?» – окликали незнакомцы, а свои мальчишки пристраивались к ней, чтоб списать контрольную или за подсказками, особенно по английскому, который все ненавидели: ай лив ин Омутищи, ай лайк май скул.

В институте что-нибудь спросить значило опозориться. Коля то ли не успел, то ли забыл рассказать ей про передвижников, мирискусников, футуристов. О чем он вообще думал? Пытаясь догнать и (программа максимум) перегнать сокурсников, она записывала в тетрадку все незнакомые слова и имена, которые слышала, сидела со словарями и монографиями дотемна в библиотеке. Монография, поняла она, это просто книга, но книги есть и для дураков, а монографии — только для умных. Но как бы далеко Лиля ни продвигалась в своих познаниях, а зачеты и экзамены подтверждали, что «предмет усвоен» — отношение соучеников к ней не менялось.

Однажды она сказала, что в русской живописи пейзажи грустные: «Грачи прилетели» — впереди весна, но она никогда не наступает, «Золотая осень» — уже все кончилось, ночь у Куинджи страшная, как «Бесы» Пушкина, «Апофеоз войны» — это когда все уже умерли…

— Родина, убиты, а не умерли, ты бы историю подучила, — отозвалась Орлова.

— Родина одержима бесами, ее надо к экзорцисту, — хихикнула Соловьева.

Лиля записала в тетрадку новое слово, каждый день она опять и опять слышала слова, которых не знала, и конца этому не было видно, догнать не получалось. На нее сваливали так называемую общественную работу, которой всем было неохота заниматься, собирать комсомольские взносы, проводить политинформации, сидеть на собраниях, писать отчеты, но она все это подхватила, как дома мыла полы и посуду, рвала по ягодке смородину, пока не наполнит корзину, таскала воду, так и тут — стала комсоргом группы, потом отделения, потом секретарем комсомольской организации факультета. Над ней больше не смеялись: побаивались. Как-то услышала:

— Кикимора-то наша как поднатаскалась, кватроченто у нее от зубов отскакивает!

Заметили ее — замолкли, потом Орлова окликнула:

— Родина, ты меня не расстреляешь, если я политинформацию пропущу?

— Расстреляю, — бросила на ходу Лиля — и расстреляла бы со всем своим удовольствием, так достали, до печенок.

Однажды произошел досадный инцидент. Она услышала, как птицеферма на перекуре гогочет, и Орлова говорит:

— Не понимаю, зачем вообще колхозницам искусство.

Лиля подскочила к ним:

— Во-первых, я не колхозница, — заорала так, что слюна брызнула, — а во-вторых, картины пишут для людей, а не для искусствоведов!

— Родина, ты что, сбесилась? — флегматичная Соловьева повела плечом. — Мы вообще не о тебе.

— Мы же знаем, что ты кикимора, а не колхозница, — подмигнула Соколова, и все дружно прыснули.

Ее место определилось, оно походило на место в жизни ее отца, такую же она чувствовала в себе разлинованность, строгость, холодную злость. «Такая доля», — вспомнила. Она же «не судьба». Коля теперь был не в русле ее доли, остался позади, исполнив свою роль, перенеся Лилю из Омутищ в Москву. А остальное… Душеспасительные беседы, романтические фантазии — в ее нынешней жизни все это казалось непригодным, никуда не ведущим, кроме тех же самых Омутищ — в отшельники. Как бы Лилю ни унижали, она не сдастся, не станет отшельником, а будет идти в ногу со временем, вперед, только вперед, беги, раббит, беги. Родителей навещала летом, но больше трех дней не выдерживала. Они иногда звонили ей с почты в общежитие. Пора было из общежития выбираться. Вообще, пора было выбираться. И случай подвернулся.

Фарцовщик Алик — а она стала «вращаться в кругах», где комсомольские деятели, молодые партийцы, эмвэдэшники, богема гуляли с фарцой, те приносили к столу лимонную водку, банки икры и крабов, американские сигареты — все, о чем мечтали ее сверстники, но продавалось это только в магазинах для иностранцев, на валюту, а фарца на то и есть, чтоб «утюжить фирму». Иностранцы тут тоже иногда оказывались, как-то греческий журналист принес блок «Салема» и вручил его одной девчонке. Лилю — в Москве она стала курить, как и все, — вдруг черт дернул сказать: «А мне?!», на что грек спокойно ответил: «Будешь со мной спать — тоже получишь». Лиля спала с Аликом, но это, понятное дело, не мешало: если в их компании образовывались пары голубков, их здесь больше не видели. Соблазн стать обладательницей целого блока «Салема» был велик, но грек был уж больно старым и противным.

Алик подошел, шепнул на ухо:

— Пойдем на улицу, разговор есть.

Лиля пошла за ним неохотно, ее уже разгорячила водка, она обожала этот градус, когда все сплачиваются в безотчетном веселье: сразу чувствуешь себя легкой и свободной. Долго это не длится, потом наваливается «свинцовая тяжесть», почему свинцовая, неизвестно, но точно, что привкус металла во рту и в виски будто ввинчены шурупы.

— Слушай, какое дело, — Алик был трезв как стекло, — решить надо срочно. У меня умерла бабка, в квартире больше никто не прописан, единственный вариант ее сохранить — это мне жениться и прописать жену. Согласна?

— Ты мне делаешь предложение? — Лиля протерла глаза, чтоб протрезветь.

– Ну да, фиктивный брак. Мы женимся, в ЗАГСе я договорюсь, чтоб через пару дней расписали, ты живешь в этой квартире, однокомнатная, 20 метров, на Новослободской, потом я обмениваю свою и эту на одну большую, мы разводимся, ты выписываешься, и все. А к тому времени у тебя уже свой муж наклюнется, с жилплощадью. Усекаешь?

На Лилю как раз опустилась «свинцовая тяжесть», но главное было ясно: она сможет уехать из ненавистного общежития в свою, отдельную квартиру. Не свою, но это уже мелочи.

— А насколько?

— Годик-то волокита всяко займет. Найти хороший обмен, раскидать прописки — у меня же родственники… А там разводимся, и ты свободна для создания крепкой советской семьи. А, Лили Марлен?

Ей нравилось ее здешнее прозвище. А сейчас она была просто на седьмом небе.

Они вернулись в квартиру, где дымовая завеса стала такой плотности, что лиц не различишь, тем не менее сразу заметила новенькую, пошла прямиком к ней, Алик представил:

— Это Ася. А это Лили Марлен, искусствовед в штатском. Шучу. Моя невеста.

— Решил остепениться? — Ася грациозно потянулась на диване, совсем как кошка.

Ася была одной из известных московских красавиц, чей отец, по слухам, был невероятно богат. Киношник, коллекционер, сердцеед, живший на широкую ногу, один из тех немногих в Советском Союзе людей, которому можно было все. Ася была полной противоположностью Лили: длинные тяжелые черные волосы против Лилиного белесого подлеска на голове, грудь, бедра, гибкая талия — против Лилиной фигуры, называвшейся «доска». Она такая вальяжная, свободная, с загадочным, невинно-порочным выражением лица, а Лиля (почувствовала как укол, едва завидев Асю) была и оставалась рабыней, маленькой рабыней, схватившей большую Москву за ее уязвимое место — коммунистическую железу, как говорил балагур Алик, — и только потому тут выживавшей. Ася была в мини-юбке и длинных, выше колен, сапогах, ее ярко-красный свитер был необычно мягок и облегающ. Понятно, что одета она была в «фирму», с ног до головы. А Лиля — хоть и в американских джинсах, стараниями Алика, но в белой блузке с воротничком и сером пиджаке, как и положено выглядеть «ответственному работнику», в фильмах именовавшемуся «комсомольской богиней». Нет, богиней была Ася: нигде не учившаяся, ничем не занимавшаяся, она жила, как жили, наверное, аристократы прошлого века. Только теперь не балы, а компании, а еще пару лет — и тусовки, Ася дружила со всей богемой, была замужем за модным молодым актером, и при этом свободна как птица… Лиля смотрела на нее завороженно. Может быть, когда-то, теперь уже казалось, в другой жизни, она смотрела так на москвича, художника (как это было диковинно!) Колю, открывавшего ей миры, но теперь миры открывала Ася, бессловесно, просто закидывая ногу на ногу, смеясь, вертя головой, то собирая свои роскошные волосы в хвост, то снимая диковинную заколку с надписью witch.

— Что тут написано? — спросила Лиля. — «Желание»?

— Нет, желание — «виш», а это «вич» — ведьма.

— Ты ведьма?

На все вопросы Ася улыбалась, да и вопросы Лилины были не вопросами в собственном смысле слова. Она просто тянулась к ней так, этими вопросами:

— Тебе говорили, что ты похожа на Джоконду? Улыбкой, прямо в точности. Еще налить? Водка кончилась? Сейчас Алик принесет. Ты его давно знаешь? Мы женимся, да, но не по-настоящему, а ты где живешь? Как это по-разному?

Лилина голова совсем отяжелела от выпитого и упала Асе на грудь. А та стала гладить ее по волосам. Нежно так, как мать никогда не гладила. А потом резко выскользнула и пошла.

— Ты куда? — Лиля встрепенулась, чувствуя, что хочет бежать за ней, что не может так ее отпустить.

— К себе.

— Я провожу, подожди.

Она пошла в туалет, чтоб избавиться от злого духа спиритуса, как говорил Алик, потом умылась, вытерла лицо несвежим полотенцем, побежала в прихожую, но Аси и след простыл.

Кончился самый черный на Лилиной памяти год, с фамилией в пандан, черненковский. Было так душно и тошно, что, когда генсек умер, она испытала облегчение. Он, может, был и ни при чем, а при чем было то, что все явственно превращалось в труху: приманка коммунизма протухла, дома крошились, полки магазинов пустели, официоз тарахтел как трактор на пустыре в Омутищах, а жизнь, поджав хвост, убегала туда, где была Ася с ее бесчисленными друзьями. Рокеры, фри-джаз, странные художники, режиссеры-перформансисты, поэты-авангардисты, «вторая культура», которая и была тем самым ветром, о котором когда-то говорил Коля, а тут еще сам новый генсек Горбачев сказал: «Свежий ветер перемен». Коля как в воду глядел.

Фото: РИА Новости

Лиля сцепила зубы, чтоб закончить свой никому не нужный институт вместе с комсомольской «нагрузкой», которой стала стыдиться, как вдруг познакомилась с Бобой, сыном некогда «придворного», а ныне напрочь забытого художника. Боба был тоже вроде как художником, делал инсталляции (еще одно новое слово), но в бурлящей художественной тусовке его за человека не считали. Да он и старше всех на десяток лет — просто присоседился. Боба был барином, привык к достатку и уюту, не то что все эти нищие и голодные, подрабатывающие в каптерках, собирающие по «кто сколько может» квартирниками, пьющие, балующиеся «планом».

Отец Бобы дебютировал в конце войны и сразу отличился: изобразил Сталина на белом коне, рвущегося в бой, за ним ползли партизаны и танки, выше этажом летели истребители, еще выше светили, прямо с неба, пятиконечные красные звезды. «Чувак круто простебался», — с восторгом заметил забредший на огонек Алик. А еще Художник рассказывал, что писал Берию, Маленкова, всех тогдашних начальников и маршалов, а при Хрущеве был отставлен как приспешник культа личности. Снова взялся за кисть, изображая Брежнева, строящего БАМ, ему тихо подвешивали медальки — главные премии, Сталинские, Ленинские, Гертруда и Героя Советского Союза он давно получил. После смерти Брежнева его опять отставили, но без всякой на то причины, и с тех пор он тщетно пытался напомнить о себе. Жена его, мать Бобы, умерла, и куковали они тут вдвоем, в огромной квартире в Большом Гнездниковском. Боба страшно обрадовался, когда в его жизнь и дом вошла Лиля, которая сразу же стала поднимать пошатнувшееся хозяйство и ухаживать за старым и выжившим из ума папахеном. Папахен каждое утро надевал парадный мундир, со всеми орденами, медалями и планками, и садился у входной двери в ожидании, когда ее откроют. Лиля сперва спрашивала: «Куда вы собрались?», слышала в ответ, что на прием в Кремль, пыталась убедить, что в Кремле его никто не ждет, что там идет перестройка, а Художник отрицательно мотал головой:

— Ремонт делали и раньше, но в Кремле залов много.

— Вы не поняли, — надеялась достучаться до его сознания Лиля. — Теперь там другие люди, раздевайтесь, будем завтракать.

— Тогда я пойду завтракать в Министерство культуры, — настаивал Художник. — Принеси-ка мне плащ.

— Какой плащ, лето на дворе, — как можно более ласково говорила Лиля, оттесняя старика от входной двери в сторону его комнаты.

Когда Лиля только появилась, старик спросил Бобу, кто она такая, как фамилия, когда услышал «Родина», просиял:

— Родина? Как я любил родину, свою, — подчеркнул он, — родину!

И безнадежно махнул рукой.

— Считайте, что я — ваша Родина, — сострила Лиля.

— Где? — старик нахмурил волосатые брови.

— А где ваша родина? — с ехидцей спросила Лиля.

— В Кремле, — важно ответил Художник.

И всякий раз, как он обряжался в свои ордена и планки, стремясь в Кремль, Лиля говорила ему:

— Вы не забыли, что теперь Родина — это я? Идите за мной.

Иногда он шел безропотно, иногда артачился, но всегда называл Лилю Родиной.

— Родина, ты где? — раздавалось из его комнаты.

— Работаю, — кричала Лиля из своего кабинета.

Она теперь писала статьи с названиями «Мы — новое слово в искусстве», «Новый театр — это перформанс», «Инсталляция — это новая живопись», «Свежий ветер питерского рок-клуба». В Питер моталась, чтоб познакомиться с тамошними героями. Иногда с Асей, которую ей так и не удалось соблазнить, хотя опыт накапливался, как раз в Питере была целая компания феминисток, у одной из них она обычно и останавливалась. Феминистками — новое явление в советской действительности — назвались лесби, героини дня. Лиля попросила свою подружку-феминистку, дружившую с Асей, прозондировать почву: чего, мол, та никак не откликается?

— Она натуралка, вот и все, — пожала плечами подружка.

— Но это же естественно для культурного человека быть би! — повторила Лиля уже слышанный ею где-то тезис.

Подружка «прозондировала»:

— Ася сказала, что ты «буратина».

— Что значит «буратина»? — звучало обидно.

— Почем мне знать. А сама она похожа на резиновую куклу, ну которая глаза закрывает, если перевернуть...

Лиля не слушала, переваривала «буратину». Это была травма, но она сказала себе: «Переживу». И еще неделю жила с этим словом — «буратина» — как с иглой в сердце. Надо было не шевелиться, пока игла не выйдет сама. Какая-то правда тут заключалась, но какая? Новые приключения все и разъяснят, решила Лиля. Она уже вовсю вела семейную жизнь с Бобом, что не мешало ничему: Боб, старый холостяк, был сторонником свободной любви, пришла, наконец, пора разводиться с Аликом, но только при разводе Лиля решила не отдавать ему квартиру, которую он так и не обменял вместе со своей, как хотел — получалось слишком много метров на человека, родственников прописать не удалось, и он махнул рукой, до лучших времен. И вот лучшие времена настали, появилась собственность, приватизация и всякое такое. Лиля взяла и приватизировала квартиру, в которой прожила несколько лет, где сделала ремонт и вообще — почему она должна отказываться от того, что ей принадлежит по закону? Она жила у Боба, но вдруг что-то изменится, учитывая, что он старый холостяк и, может, никогда и не женится? У нее должен быть свой якорь. И она сказала Алику, что, как жена, требует половину имущества. Причем не половину, а всего лишь небольшую часть, а именно свою квартирку, к которой она привыкла. Алик собирался на ПМЖ, хотел все продать и на вырученные деньги жить там. Он еще не знал, где там, мечтал о Нью-Йорке. Этим бредили все — съездить «в загранку», в идеале уехать насовсем. Лиля поначалу тоже поддалась порыву, искала возможности, уговаривала Боба, но он наотрез отказался.

— Отца я не брошу. Да и что мне там делать, в моем-то возрасте, без языка?

Лиля любила Боба, но, скорее, по-матерински. Вспоминала Колю, который всех принимал за своих детей. Она — не всех, а только Боба, потому что ему нужна была мать, глава семьи, они с отцом оба были довольно беспомощны. Лиля уже знала, что у нее не может быть детей.

Она понимала одно: если в первой жизни ее вытаскивал комсомол, во второй — культурная революция, то теперь, когда культура уехала, умерла или просто зачахла, возиться с ней больше нет смысла. Основа новой жизни — бизнес. Значит, надо его освоить.

Алик уехал, да они и разругались вдрызг, а то ввел бы в курс дела. Не челноком же записываться! Изучая вопрос, Лиля с удивлением узнала, что ее коллеги по комсомолу все как один стали предпринимателями. Встретилась с бывшим райкомовским, Петькой, невзрачным, но напористым товарищем, когда-то часто виделись — и на собраниях, поскольку институт относился к его району, и на тусовках. У него теперь свой банк. Там он и назначил ей встречу. Лиля вошла в приемную, и каково же было ее удивление: Петиной секретаршей была Соколова! Ну да, длинноногая, вульгарная, как и положено секретаршам.

— Привет, а как же искусствоведение? — злорадно спросила Лиля.

— Да как у всех, — Наташа была невозмутима, — и даже лучше. Банк сейчас — это лучшее произведение искусства. Тем более такой, как у Петра Трофимыча. Пришла счет завести?

— Да нет, повидаться, — Лиля немного стушевалась. — А что Орлова, Соловьева?

— Орлова в Минкульте, Соловьева уехала, вышла замуж за немца. Вернее как за немца — наш эмигрант, давно уехал, теперь возит сюда подержанные «мерседесы». А ты где?

Лиля не знала, что сказать. Она была нигде.

— Пишу, — подумала и добавила: — Живу на Тверской.

Петя сразу выпалил, что он миллионер.

— Долларовый, разумеется.

«Деревянный», подумала Лиля, стало прямо-таки неприличным словом, никто ж не назовет себя рублевым миллиардером, нет — долларовым миллионером. Солидный стал, заплыл жирком, завел усы.

Они вышли в сопровождении двух телохранителей, сели в «шестисотый» и поехали в ресторан.

— Ты похорошела, — сказал Петя. — Всегда такой заморыш была, а сейчас вполне представительский вид. Съездила, что ль, куда?

— Ну да, в Нью-Йорк. У мужа там знакомые.

— Ах, муж! — Петя был явно разочарован. И Лиля почувствовала себя польщенной.

— Объелся груш, — сказала на всякий случай, ощутив давно позабытый шлепок вожжами: беги, кролик, беги. Впереди опять новая жизнь.

***

Лиля лежала в дурке бесконечно долго. Она никогда не могла бы себе представить, что окажется в таком месте. «По-семейному» — как говорил Боба: тут же, на другом этаже, лежал папахен, окончательно выживший из ума. Дома его держать было невозможно, тем более без нее, без заботливой женской руки. Она оказалась здесь потому, что ее жизнь пришла к полному и необратимому краху. Совсем как СССР, который теперь прозывался ЦЦЦП — ладная латиница теснила и стыдила неуклюжую кириллицу. Впервые, кстати, она услышала это слово от приятеля-актера, тоже подавшегося в бизнес, так его грохнули, прямо во дворе его дома. Вместе с девушкой. А у него и бизнес-то был так, по мелочи, просто чтоб выжить.

«Родина перевернулась» — как заладил это папахен, так ничего другого с тех пор выговорить не мог, что-то у него в голове закоротило, и настала там вечная тьма. Лиля заходила к нему в палату проведать, хотя проведывать было уже некого. Когда она входила, он, пристегнутый ремнями, начинал дергаться и повторять с разными интонациями: «Родина перевернулась. Родина? Пере-вернулась». Лиля вполне могла отнести эту мантру к себе, поскольку пришлось ей за два года пережить такой кошмар, что до сих пор, после нескольких курсов уколов и капельниц, не могла сдержать слез, дрожи, все время возвращаясь к тем ужасным событиям, анализировала, но все время спотыкалась, теряла нить.

Фото: РИА Новости

Ее роман с Петей был первой ошибкой. Главной. А может, не главной. Она не была в него влюблена, просто совсем нисколько, но перед ней открывались такие головокружительные перспективы, что она решила, будто без того, чтоб стать его «герл-френд», в бизнес не войти. Нет, еще другое: он был от нее без ума, а ей это льстило. Почему, думала она сейчас, хочется, чтоб кто-то расстался с рассудком ради тебя, отчего есть такая потребность — вытягивать невидимым шприцем из людей разум? Как из папахена — родина. Или другое: он называл ее Лили Марлен, а никого из тех, кто так ее называл, не осталось. Умерли, уехали, исчезли из поля зрения. Боба называл ее Стальевна — «Стальна». Боба — единственный, кто остался с ней, вокруг белела пустыня. Теперь она любила его по-настоящему. Вернее, она всегда любила его по-настоящему, но не знала об этом, как-то это было не принято, что ли. И с Бобой-то какая вышла история, из-за того же Пети. Она сошлась с Петей, а он — с Соколовой. Это был удар под дых. Уж с кем, с кем, но с Соколовой, ее давней врагиней! Ну она секретарша, да, а Лиля — любовница хозяина… К чему это? Лиля опять споткнулась в попытке анализа. Что было дальше — ужас-то наступил не сразу… Она продала свою — теперь свою, законную — квартиру, чтоб войти в долю, стала партнером и вице-президентом банка. Ей казалось, что она стоит на самой высокой вершине мира. Джомолунгма, Божественная Мать Жизни, в переводе. И Лиля, первая женщина в мире, Лилит. У библейской Лилит тоже не было детей, думала Лиля, ее даже изображали тем самым змеем-искусителем, но все ж наоборот. В Лилиной, по крайней мере, жизни. Это ее искушают, над ней властвуют, ее держат в рабстве. А она бежит, вырывается, урывает, отрывает себе по кусочку. Это Россия, или папахенская «родина» — бес, а не она, Лилит Стальевна Родина. И уже думала пойти и поменять себе в паспорте имя, паспорт же все равно менять на новый, российский, записаться Лилией Сергеевной, например. Думала… а тут Коля. Искал ее по всей Москве — нашел, наконец, через Орлову и все ту же Соколову. Сказал, что родители погибли в огне. Дом сгнил, ремонтировать было некому, короткое замыкание, ночью вспыхнул пожар, газом обогревались, и вот. А Лиля-то про родителей совсем забыла, даже телефона своего нового не дала, не до них было, а когда узнала, уже поздно, уже никогда она до них не доедет. Коля похоронил. Ее нашел спустя несколько месяцев. Но Лиля и на могилку взглянуть не поехала, потому что у нее тоже начался пожар. Петю убили. Банк остался в ее ведении. Она мало что смыслила в этих делах, всем занимался Петя, ее должность была, скорее, декоративная, просто чтоб стояла на Джомолунгме и радовалась жизни. Так она думала, может, так и было, а может, и нет. У банка оказались долги. Но она-то причем? Она вложила в этот банк свою квартиру, деньги текли сами по себе — скажем, это были проценты с ее доли, но теперь бандиты из всех мест, где они водятся, пришли к ней. Кредиторы, клиенты, инвесторы — все шли к ней, а она была ни при чем. И вот тогда Боба и запер ее в дурку вместе с папахеном. Здесь ее никто не мог достать. Это было бегство, с одной стороны, а с другой — она действительно подвинулась рассудком. «И к нам попал в волненье жутком с номерочком на ноге» — именно так и было, очнулась она совсем недавно. За окном яркое солнце, но пепельные скелеты деревьев, грязный, свалявшийся снег, асфальт с лужицами, ледяные корки дотаяли до вензелей, значит, март. Грачи прилетели. А лето — кустодиевские безмятежные чаепития дородных купчих, летние дамы Борисова-Мусатова Виктора Эльпидифоровича, брата по необычному отчеству — откуда им сейчас взяться? Сейчас «Всюду жизнь» Ярошенко Николая Александровича. Колин тезка. С Лилиного десятого этажа все такое мелкое…

С Асей они не виделись много лет. В эпоху перемен десять — это очень много. И вообще много. Лиля встретила ее случайно, на выставке ее нынешнего мужа, Толика, модного концептуального художника, а в новой терминологии — «актуальщика». Она его знала и прежде, но тогда он был просто симпатягой. Ася поразила: почерневшее лицо, воспаленные глаза, потрескавшиеся губы, впалые щеки.

— Что с тобой?

Это у нее вырвалось, зря.

— А что? Приветик, Лили Марлен, — Ася растягивала звуки, да что же это с ней? Она странно покачивается, взгляд блуждает, пьяная — непохоже. Обдолбанная?

— Ася, ты… ну как это сказать…

— Пойдем, — Ася схватила Лилю за руку и потащила в комнатку, видимо, галериста, дрожащими руками открыла стоявшую там сумку, как всегда, самую модную, достала шприц, ампулу, вколола. Взгляд ожил. Она набросилась на Лилю как дикое животное, все той же породы кошачьих, но хищное, живущее не на человеческих оборотах, будто выпрыгнувшее из чащи, из омута. Она целовала ее в губы, прижималась, извиваясь, вдавливая в стену, и глаза ее, казалось, стали желто-зелеными, потом она обмякла, села за стол, запрокинула голову. Лиля стояла потрясенная, столько лет хранился в ее душе этот «чистейшей прелести чистейший образец», а теперь ей было неловко, она колебалась между тем, чтоб молча уйти или погладить Асю по голове, как когда-то та гладила ее. Ася положила руки на стол, уложила на них голову, как на подушку, и закрыла глаза.

— Я пойду, — еле слышно сказала Лиля и быстро вышла обратно в зал, где Асин муж принимал бесконечные поздравления. Боба красовался с ним рядом.

— Пора, — показала ему жестом, и он, шаркнув ножкой и отвесив легкий поклон (откуда вот в нем эти манеры девятнадцатого, позапрошлого уже, века, поражалась Лиля), взял жену под руку и повел со двора, где ютился десяток авангардных галерей. По дороге встретили Лену Орлову, она растолстела, а надменный взгляд стал еще более надменным.

— Родина? Едва узнала.

— Привет, искусствовед! — бросила на ходу Лиля.

— Я арт-критик, — так же, не останавливаясь, крикнула вдогонку Соловьева.

— М-да, — выдохнул Боба, он давно стал дизайнером по оформлению витрин, а Лиля иногда вспоминала Колю, который оформлял Дома культуры, когда еще не знали слова «дизайн». ЦЦЦП погубило пристрастие к уродству, а сейчас, думала она в связи с прочитанной сегодня статьей об эстетике уродства: «Интерес к безобразному заставляет нас спуститься в "ад прекрасного". Что растерзанные души современных людей жадно тянутся к уродству, чтобы "пощекотать притупившиеся нервы", поскольку видят в безобразии "своего рода идеал своего депрессивного состояния", с возмущением отмечал еще Розенкранц. Авангардистское безобразное ныне — новая модель красоты. То, что при первом взгляде вызывало отвращение, на новом этапе все быстрее усваивается и канонизируется».

— Как тебе выставка? — спросила Лиля.

— А как тебе Ася?

Фото: РИА Новости

Лиля работала менеджером по рекламе. Это было примерно то же, что собирать ягоды в бездонную корзину, а единственный драйв заключался в том, чтоб себе перепадало не меньше, чем «им» — она уводила рекламодателей, и, наконец-то, ее ненавидели за дело. В этом было определенное торжество. В помощницы Лиля взяла давнюю питерскую подружку-феминистку — та переехала в Москву, от старого наименования открещивалась, называя себя либертарианкой, но старалась не афишировать «ориентации». Вообще, настало время, когда афишировать что бы то ни было стало не комильфо. Частная жизнь, какое ваше собачье дело. Правда, стала требоваться определенность в политических взглядах. У Лили их не было, у нее был один-единственный взгляд: измученный, истерзанный, изношенный. Взгляд первопроходицы Лилит, которой выпало испытать огонь, воду и медные трубы. Это прошло еще лет десять, с тех пор как Лиля встретила Асю в галерее. И лет пятнадцать со времени личной катастрофы. Бывает же такой индивидуальный холокост. Ей, наконец, перестали сниться кошмары, в которых ее родители обугливались в пляшущих языках пламени, в той самой печке, в том смыкающем створки окошке судьбы, которое привиделось ей в такие давние времена, будто она прожила с тех пор несколько тысячелетий. На ее памяти впервые появились: телевизор, транзистор, магнитофон, видеокамера, компьютер, мобильник, скайп — да разве кто-нибудь на подобных скоростях жил? В Омутищах забелела-заблистала церковь, хотя больше не изменилось ничего, религия из абсолютного зла превратилась в обязательное добро, дружба народов, или, по-западному, мультикультурализм, из основополагающей аксиомы стала большим и кровавым вопросом. Не только родина — мир перевернулся, и она вместе с ним.

— Стальна, скорей сюда! — Боба кричал, еле сдерживая смех.

— Чего там? — Лиля схватила ноутбук — открыла проверить почту — и застыла перед телевизором. Там, на новом канале, православном, в студии сидела Ася и, как робот, на одной ноте, загробным голосом произносила:

— Наша Родина — единственная находится под покровительством Богородицы, и в жизни великой страны женщины сделали очень многое. Но это в прошлом. Произошло самое страшное для сознания русского человека: нас, наших стариков и детей, священные земли и благословенные недра, наши вечные идеалы и непобедимую красную армию, веру в светлое будущее, исконную любовь к труду и загадку русской души, наше святая святых — веру православную продали на запчасти мировому злу. Нация вымирает: содомия, наркомания, пьянство, уныние косят ряды наших соотечественников. Россия является последним очагом православия, бельмом на глазу мирового зла. Идет идеологическая война — истребление нашего народа изнутри…

— Ничего себе прикалывается! — воскликнула Лиля.

— Какое прикалывается! Это православный канал. Ты просто не в курсе: наш друг Толик давно с ней развелся. Она погибала от героина, вытащил ее тоже известный тебе художник-нацист Леша, но не то что вытащил, а приспособил к нуждам своей партии или как там у них это называется.

Лиля сжалась от ужаса. Ужас заключался не только в том, что Ася выглядела как зомби, с еще большей очевидностью, чем в последнюю их встречу, а в том, что Лиля не знала ни одного человека, которым бы не правили бесы, включая себя, родителей и всех, кого она знала. Коля говорил ей что-то об этом, когда ей было шестнадцать лет. А сам… Убежать еще не значит к чему-то прийти. Все мечтали о рае, но он по техническим причинам не состоялся. Ни для кого. Лиля посмотрела в окно.

— Смотри, какая луна!

Боба повернулся всем корпусом, остеохондроз не позволял поворачивать голову, она зафиксировалась раз и навсегда, из-за чего некоторые считали его манерным.

— Вьются тучи, мчатся тучи, невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна… Бесо мя мучай, короче.

— Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре, закружились бесы разны, будто листья в ноябре. Сколько их! Куда их гонят? Что так жалобно поют? Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают?

— Вот папахен-то и помешался, царствие ему небесное, — думая о чем-то своем, вздохнул Боба.

Лиля открыла почту, пришло двадцать новых сообщений, половина — в «Фейсбук». «Николай Александрович скончался», — написал незнакомый ей человек.

— Коля…

— Что ты бормочешь? — Боба засыпал у телевизора.

— Еду на родину, — выдавила Лиля.

— Еду я на родину… — запел Боба, удаляясь в спальню.

Лиля не спала всю ночь. Вспоминала «детство», с сегодняшней дистанции это, конечно, детство. Спросила как-то Колю:

— А почему небо голубое — воздух же бесцветный?

— Голубое — потому что глубокое. Красное — красивое, белое — блестящее, желтое — желчное.

— А черное?

— Черт с чертятами. А еще я слышал, что бывает черная луна, и ее зовут Лилит. Вот когда увидишь черную луну…

— Коля, ну что ты все выдумываешь!

Сейчас Лиля уж знала, как и все, любимую астрологами Черную Луну, но ведь самая настоящая, белая, иногда желтая, иногда голубая луна стояла сегодня в окне, будто в черной накидке.

Утром Родина вышла из дома, и больше ее никто не видел. В Омутищах она не появлялась. Говорили, что у нее было столько врагов, что могли убить из мести, хотя эта версия совершенно неубедительна, поскольку к моменту своего исчезновения Родина уже, по ее выражению, не «коллекционировала деньги», а их — «компенсации за все пережитое» — у нее было достаточно, чтоб «прошвырнуться» то в Лондон, то в Египет, то в Ниццу, то в Вену. Боба был домоседом, говорил, что боится оставить квартиру без присмотра — обчистят, и летал вместе с ней лишь изредка. У Лили была мечта купить дом на берегу моря, но она еще не выбрала место. Соколова, одновременно с ней работавшая в лопнувшем банке, утверждала, что у Родиной было несколько паспортов на разные имена. Кто-то сказал, что видел ее в Домодедово. А кто-то — в Шереметьево. Да где только не видели женщину типа травести, с круглым, как луна, бледным лицом! Говорили, что она могла полететь в Ливию и пропасть в тамошней мясорубке. Или в Японию — и стать жертвой цунами. Ну мало ли — может, ей понадобилось уехать срочно и далеко, чтоб забыться. Некоторые были уверены, что ее похитили инопланетяне. Выясняли, не принадлежала ли она тайно к каким-нибудь экстремистским организациям. Говорили еще, что она демон — имя-то какое! — и потому оборотень. Версий могло быть еще больше, но они ничему не помогали. Родина исчезла. Просто исчезла, и все.

Обсудить на сайте