Вадим Захаров: Дарвин ошибся в главном — мы вышли не из обезьян, мы превращаемся в них
О самоцензуре. Самоцензура — врожденный рефлекс нескольких поколений. А рефлекс работает сам по себе, без разрешения. Мой опыт существования в советской системе, где цензура и самоцензура присутствовали явственно, подсказывает мне, что самоцензуру можно использовать в своих интересах. Посмотрите на советский кинематограф, писателей, художников-нонконформистов. Многое из того, что они в свое время создали в рамках самоцензуры, пока еще никто не превзошел. Я не сравниваю и не ностальгирую по тому времени. Но все они работали активно с самоцензурой. Делали что хотели, потому как проецировали свое творчество не на советскую систему, а обращались непосредственно к мировой культуре, несмотря на железный занавес. Да, именно так, извините за пафос. Такая ориентация (поймите меня правильно) не подразумевает даже локальную самоцензуру, если только ты не скован чем-либо идеологически внутри самого себя. Рефлекс исчезает, когда для него нет условий. Он забывается, стирается глубинно. Но пока исторически таких условий не создано. Самоцензура – это механизм внутреннего самосохранения от внешних неблагоприятных условий. Те, кто вышел из совка, вынесли очень важное понимание — творить и жить можно в любых условиях, при этом быть свободным человеком. Если я ошибаюсь, то не было бы ни Шостаковича, ни Прокофьева, ни Губайдуллиной, ни многих других. Но для тех, кто родился в восьмидесятые и позже, вопрос свободы не привязан к проблеме отстаивания личной свободы. Поэтому они с удивлением сталкиваются с вопросом самоцензуры как с новым явлением.
О социальной активности. Некоторые критики обвиняют меня в слишком интеллигентном подходе к современным насущным проблемам. Но если кто-то считает, что я должен был вывешивать плакаты, клеймящие западную и российско-путинскую системы, то он будет разочарован. Так произошло с художниками и критиками, настроенными левацки. Но у меня другой язык описания сегодняшнего времени. Я хожу на демонстрации, проявляя свою социальную позицию, но в искусстве у меня свой подход. Многих, кто делает мне замечания в излишней завуалированности критики, я не вижу на протестующих улицах Москвы.
О биеннале. В первую очередь Московская биеннале привлекает свободную публику. Людей, которым уже недостаточны сложившиеся каноны мысли и поведения. Ведь современное искусство и интересно тем, что создает и показывает то, что не запланируешь заранее. В хорошем современном искусстве всегда есть допуск на интригу и неизвестное, неожиданное для публики. Проблемы начинаются у той части зрителей, которая приходит на выставку современного искусства, как в классический музей, и ждет повторения или продолжения приятных штампов-ощущений. Но здесь, на территории современного искусства, другие, пока не устоявшиеся критерии существования. Надо прилагать усилия осмыслить не только авторскую концепцию, но и найти свою реакцию, свое место в ней. Для многих заштампованных это неприемлемо. И я понимаю это. Сам люблю ходить по классическим музеям.
Что касается самой биеннале, то она уже вписалась в мировой контекст. Вопрос как. Теперь в каждой стране должно быть по биеннале. Что в этом плохого? Московской биеннале не хватает специфики места и времени. Как только уйдет идея быть просто мировым событием, а с другой стороны, исчезнет желание находиться в миазмах собственного амбициозного запаха, то моментально наша биеннале станет лидером подобных международным мероприятий.
Венецианская биеннале — особый формат, где вы можете увидеть, оценить работу и художника, и куратора одновременно. При этом оценка делается на самом высоком уровне. Уже не скажешь: «Извините, я потом переделаю». Для многих художников и кураторов участие в Венеции — это огромная удача, но для многих и катастрофа. У меня лично, как художника, было и то и другое. Первый раз я выставлялся в Арсенале в 2001 году. Мимо моей работы проходили, практически не замечая. Условия показа работы были изменены в последний момент, и я был не в состоянии что-либо сделать. Опыт оставил след не из приятных на долгие годы. Мой проект «Даная» я считаю просто удачной профессиональной работой, не более того. К самой концепции может быть много претензий, но сложно придраться к формальному решению этой концепции. Я, как художник, выполнил свою работу. Спасибо всем, кто мне в этом помогал. Особенно Стелле Кесаевой и Удо Киттельману.
О современном арт-рынке. Нет никакого рынка на современное русское искусство ни в России, ни на Западе. Интерес коллекционеров возникал в начале девяностых на Западе, а потом с конца девяностых до середины нулевых в России. Но то, что мы видим сейчас, это просто катастрофа. Причин огромное количество. Естественно, рынок зависит от ситуации в стране. Но вот посмотрите — парадокс. Уже двадцать лет тому назад появился Центр современного искусства, где впервые акцент был поставлен на провинциальные города. Проведено огромное количество выставок. За последние годы возник музей Ольги Свибловой, о котором раньше можно было только мечтать. Появились мощные фонды Stella Art Foundation, «Екатерина», V-A-C. Года два тому назад появилось мощное музейно-выставочное объединение «Манеж» с пятью, кажется, пространствами в центре Москвы, директором которого была Марина Лошак (а теперь, кажется, Софья Троценко). А до этого появился «Винзавод», ну и так далее.
Но рынка на русское искусство не появилось. За последнее время ушли с международной галерейной сцены последние две самые профессиональные галереи — XL и «Риджина». Русское искусство больше не представлено на западной сцене. Приходится долго объяснять западным коллегам, как такое возможно. Одно из объяснений: русское общество не готово к принятию современного искусства. Точка.
О языке. Язык идентифицируется с человеком. Нет языка — нет человека. Каждый язык — одна из важнейших граней человеческой личности, вне зависимости от того, на скольких языках мы говорим или понимаем. Поэтому любое исчезновение языка, хоть одного, делает нас ближе на одну ступень к обезьяне. Вообще Дарвин ошибся в главном. Мы вышли не из обезьян, мы стремительно превращаемся в них, в худших из них. Вот как раз один язык на всех — это и есть состояние самой тупой обезьяны. Даже страшно об этом думать. Эти ребята с одной извилиной уничтожат все в культуре, что адресовано не им.
От проникновения английских слов в язык никуда не уйдешь. Таково время и пространство. Никакие нравоучительные замечания не помогут. Это надо пережить. Вспомните, что в девятнадцатом веке в среде аристократии доминировал французский. И в «Войне и мире» у Толстого огромные фрагменты текста написаны на французском языке. Но сегодня время сленга, жаргонизмов всех видов и сортов. Такое ощущение, что сам язык вышел из берегов. Пошел гулять по углам и закоулкам, почти как гоголевский Нос. Сегодня существует множество программ по спасению языков. Смотрите программу ЮНЕСКО. Даже Google включился активно в эту работу. Но все равно языки умирают.
О деньгах и гламуре. Деньги и гламур существовали всегда и везде. Вопрос, что из этого выходит. К первому я отношусь по необходимости, не более, а второе рассматриваю как театр. Бывает прекрасный спектакль, а бывает бездарный. Некоторым удается удерживать эти игровые фигуры в творческом и человеческом состоянии. Но в большинстве случаев все превращается в обыкновенную бесталанную пошлость. Но деньги и гламур — категории неоднозначные. Прекрасная Венеция пронизана ими. О, Господи, как она прекрасна. Это удивительный человеческий спектакль со всеми минусами и плюсами, он радует и поднимает. Венеция создала свой венецианский стиль, где одно без каких-либо проблем перетекает в другое. Достаточно только побывать на Сан-Марко и внимательно оглядеться, и вы увидите невероятные превращения одного стиля в другой, как бешеные деньги усмиряются в подлинном искусстве, а амбициозный гламур становится глубоким эмоциональным фоном для самых простых граждан Венеции. Мой проект «Даная» — попытка соответствовать этому месту, включающему в себя все возможное и нет.