Лучшее за неделю
Игорь Порошин
11 мая 2016 г., 11:36

Красная, желанная

Читать на сайте

Мы пили кофе в фойе «Гоголь-центра» с моим товарищем Александром Бауновым, который умеет парить над миром чистым разумом, как вдруг, не помню уж пути, но он был каким-то очень коротким, мы вспомнили русскую революцию. Октябрьскую, великую, чего уж там. Вспомнили не само событие, персонажей, их слова. Но саму идею революции 1917 года — как звезду. Уже 100 лет она сияет в сознании любого русского человека — не отвернуться, не убежать, не забыть. Мы сошлись с Бауновым в изумлении: образованный русский человек теперь смотрит на Ленина в Октябре без боли, гнева и осуждения. Хорошо смотрит. И чем дальше, тем лучше.

Согласившись в этом, мы буквально через 5 минут проверили теорию практикой. Мы наткнулись на молодого, набирающего популярность драматурга, автора «Гоголь-центра» и без предисловий задали ему вопрос: как он относится к революции? Молодой человек на минуту смутился, понимая, что он сейчас станет иллюстрацией какой-то нашей с Сашей теории, но все же ответил с прямотой пусть и нереволюционной, но вполне определенно: «Скорее хорошо, чем плохо».

И, словно чувствуя эту перемену, это «скорее хорошо, чем плохо», главный лицедей общественной мысли последних 25 лет (с перерывами), искушенный ума развратник, Александр Глебыч пишет в своей колонке на «Снобе» следующее, прозревая это свежее, нежное чувство к революции: «Впрочем, не следует забывать о революции. Возможно, она забудет старые обиды и все-таки возьмется за Россию. В последний раз. Несомненно, это сделает все грядущие процессы гораздо живописнее».  Ах, Вальмон, Вальмон, старый развратник. Уберите подальше свою иппологическую плеть. Не искушайте.

Последние 30 лет, конечно, никакого общественного согласия в отношении к революции не наблюдалось, и в силу этого она служила надежным идентификатором. Если о русской революции хорошо говорил молодой человек, то он носил черную кожаную куртку, длинные немытые волосы. Его революция пахла потом юности и перегаром. Слова о ней гремели панк-роком, пели Егором, кричали Эдичкой. Если же русскую революцию славил человек пожилой, то было понятно, что он мечтает оживить Дзержинского лишь только за тем, чтобы предать революционному суду Гайдара и Чубайса. В принципе, для такой задачи — вернуть батон за 22 копейки, водку за 3 рубля 52 копейки и ракеты в космос — подошел бы и Сталин. В этом смысле никакой разницы нет, кого воскрешать. Это не ностальгия по пролетарской революции 17-го года, а ненависть к буржуазной революции 91-го года.

А если ты слышал рассуждение о том, что в октябре 17-го случилась трагедия, жуткое помрачение умов, что были уничтожены, поруганы все живые основы национальной жизни, то это было явным признаком того, что перед тобой социально ответственный гражданин. У человека дома хорошие книжки, он не покупает людоедских журналов и газет, ищет силы в себе, умеет себя прокормить или, по крайней мере, стремится к этому.

В некотором смысле отношение к революции было чем-то вроде психического освидетельствования. Ну правда, как еще нормальный человек может относиться к революции? К тому, что Смольный захватила горстка психопатов и на 70 лет навязала стране эту шизу, которую мы до сих пор вылечить не можем?

Нет, никак, ни под каким предлогом здравый, думающий, интеллигентный человек не может посмотреть на октябрьский переворот с сочувствием! А вот теперь смотрит. Можно даже сказать, что такой взгляд на революцию в некотором смысле теперь и выдает человека думающего, интеллигентного, но прежде всего — совестливого.

Потому что стремление к переустройству — это и есть жизнь совести. Революция кровава, но неизбежна. Ее рождает боль и отзывчивость на эту боль. Люди, которые делали революцию, никаких благ не получили. Не за портфели они боролись, не за дачи чужие или активы. Все это скотство возникло потом, когда из них, революционеров, стал выходить дух революции или его специально стали выпускать разными жуткими способами.

Революция священна как намерение. Она — любовь. Любовь жестока. Но без нее нельзя. Поэтому хорошо и важно, что русские улицы до сих пор носят имена русских революционеров. Как же можно это все забыть и вымарать? Это нам с Бауновым, сентиментальным буржуазным туристам, свербит, что собор в прелестном провинциальном городе стоит на площади Ленина. А молодому человеку нормально. Как минимум по приколу. А если молодой человек думает, болеет, ищет, то и справедливо. Ленин — это любовь. Ну до такого понимания Ленина, может, еще не дошло. Но к юбилею революции точно дойдет.

Уже немного осталось.

1913 = 2016

Я рос в идеальном антисоветском доме. У нас говорило «Радио «Свобода» и нервно выключался телевизор на речи Брежнева. Красный был презренным цветом, белый — священным. Помню, как отец, сдерживая слезы, читал мне Цветаеву: «Не лебедей это в небе стая, белогвардейская рать святая». И эти слезы во мне до сих пор поднимаются, стоит мне эти строчки услышать — теперь уж трудно понять, почему так. Ведь все сложнее было. И среди красных, пап, были по-своему святые люди. Так же свято верившие.

В юности я очень много смотрел телевизор, больше, чем когда-либо в жизни. Там было много интересного. Например, программа «До и после полуночи». Ее вел галантный мужчина Владимир Молчанов. Самым важным в его программе для меня были исторические сюжеты про дореволюционную Россию, озвученные голосом одного и того же грассирующего человека. Вспомнил, его звали Алексей Денисов! И он, конечно, не был диктором. Он сам писал текст и сам его озвучивал. Это чувствовалось по его интонации — всегда взволнованной, даже приглушенно отчаянной. И это отчаяние, его переживание прошлого всегда передавалось мне. Такую страну потеряли. Я, кстати, до сих пор так считаю.

Другое дело, что я теперь понимаю, что так будоражившие меня сюжеты Алексея Денисова про прекрасную страну Россию и бесов, эту страну погубивших, были, мягко говоря, не историчны. Что это была история глазами фаната белых. Там был всегда заведомо нарушен баланс аргументов. Так нарушен, что сегодня это подпало бы под определение оголтелой пропаганды государственничества.

Я же со своей стороны понимаю, что мог бы использовать тексты Алексея Денисова, если бы, скажем, меня скрутил приступ отчаянной ностальгии по 2016 году. Может быть, еще и скрутит. Я бы тоже говорил о сияющих бульварах, нарядной толпе, фермерском прорыве в связи с санкциями и учтивости лавочников, плоды фермерского труда продающих. Я говорил бы о том, что самый хмурый европейский народ к 2016 году вдруг стал здороваться и разулыбался, что твои скандинавы. Я говорил бы о беспрецедентной гражданской зрелости русского общества и даже о его невероятной отзывчивости. Сколько вокруг прекрасных сердец! Женских, главным образом. Какими чудесными цветами распустилась на моей ленте «Фейсбука» филантропия: «Мальчик Глеб очень нуждается в сложной операции». Все. Собрано. Спасибо всем, кто откликнулся. Алексей Денисов утверждал, что такими же прекрасными были многие русские дамы и их кавалеры в 1913-м. Что это был цвет общества и его смыли кровью бесы.

В этом «До и после полуночи» будущего, где оплакивали бы потерянный рай 10-х годов ХХI века, я, кстати, поделился бы воспоминанием мая 2016 года. Я бы рассказал следующее: «Как много говорилось тогда о том, как государство душит, калечит частную инициативу, сколько капканов ставит на ее пути. И, наверное, было не без этого. Но я помню, как пришел в налоговую службу регистрировать ИП. Я всегда был страшно неловок в заполнении анкет и сборе документов. Так вот, притом что я трижды был вынужден переписывать простейшую форму ввиду моей идиотической рассеянности, весь процесс регистрации занял 25 минут. Мне улыбались, мне сочувствовали, там было даже специальное окно, где помогали заполнять форму самым беспомощным. Я отказался, это совсем уж было бы постыдно. Перед визитом в ФНС я был за городом. Я гулял в цветущем саду. И на моем плече осела пыльца цветущей вишни. Девушка из ФНС нежно ее сдула». Но последнее, конечно, было бы враньем отчаянной ностальгии.

Здесь, в сегодняшнем дне, конечно, возможно любоваться цветением вишневого сада. В этом все-таки совсем нет греха. Так ведь? Но равнять с этим садом социальную жизнь, умиляться эмансипации комфорта и потребительской среды — как это возможно! Человек мыслящий сканирует боль, ложь, разлад сегодняшнего дня. Он описывает этот мир в терминах катастрофы. Это его основной инстинкт. Именно этот инстинкт продлевает жизнь рода человеческого — никакой другой. А иначе все задохнулись бы в отрыжке тучных лет.

Анна Каренина — революционерка

В программе «До и после полуночи» была, как изящно говорил ее ведущий, музыкальная страница. Именно на этой странице я впервые увидел артиста Игоря Талькова с его песней. «Листая старую тетрадь расстрелянного генерала, я тщетно силился понять, как ты смогла себя отдать на растерзание вандалам», — пел Тальков, а я плакал. И потом я еще много слез пролил и много дум продумал над другими страницами, пытаясь свести русскую революцию к ясной, умопостижимой причинно-следственной формуле. И единственное мое знание об октябре 1917-го, разумеется, заключается в том, что такой формулы не существует. Что революцию рождают не «факты», ужасы, ложь, а настроение, состояние воздуха, новые запахи. Любовное, по сути, настроение. На улицу хочется, прочь из спертого воздуха, от постылого мужа. Бунты рождаются в темницах. Революция — на свободе. Как ни крути, тот, кто начинает революцию, свободен.

Никакой формулы революционной ситуации не существует, и хуже всего для этой формулы годится Маркс, но в русской литературе есть описание революционной ситуации. Величайшее. В конце ХХХ главы «Анны  Карениной», где Анна в любовном предчувствии возвращается домой из Москвы и видит Каренина: «В Петербурге только что остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее ее внимание, было лицо мужа. “Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?” — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы. Увидав ее, он пошел к ней навстречу, сложив губы в привычную ему насмешливую улыбку и прямо глядя на нее большими усталыми глазами. Какое-то неприятное чувство щемило ей сердце, когда она встретила его упорный и усталый взгляд, как будто она ожидала увидеть его другим. В особенности поразило ее чувство недовольства собой, которое она испытала при встрече с ним. Чувство то было давнишнее, знакомое чувство, похожее на состояние притворства, которое она испытывала в отношениях к мужу; но прежде она не замечала этого чувства, теперь она ясно и больно сознала его».

Нет более ничего невозможного, немыслимого, непредставимого в том, что случилось 100 лет назад. Конечно, хорошо бы было всего этого избежать — кондуктор, нажми на тормоза. Но как?! Как не заметить эти уши — ах, отчего у него стали такие уши? И этот невыносимый упорный и усталый взгляд. Никак невозможно мириться с этим. Никакие доводы рассудка здесь не помогают. Другого совсем хочется. «Молодого и красивого вместо некрасивого и старого», — как иронично замечает Станислав Белковский, описывая популярность Алексея Навального. При этом Белковский — один из самых вдохновенных амуров революции.

«Президент встретился», «президент подчеркнул», «Путин подразумевает», «Путин пытается». Не понятно, чему мы больше обязаны пониманием отношений власти и общества как брачного союза: программе «Время» или тем, кто с программой «Время» решительно борется.

Когда-то Ленин и Ко казался мне сборищем чертей — какие детские глупости! Нужно, чтобы улицы перестали резать глаза красным, чтобы Россия стала чем-то противоположным тому, что хотела построить революция, чтобы боль революции, ее последствий отошла, уступив место новым болям. И вот, когда все это случилось, когда революция перестала быть запретом (ибо ее не может больше быть, потому что она уже свершилась), революция снова стала тем, чем и была 100 лет назад — абстракцией, чистой идеей, опасной, соблазнительной, красивой. Вронским для Анны.

Никакой десант чертей на территорию Российской империи сто лет назад не высаживался. Человек, как и прежде, — это земля, вода, воздух, дух, огонь. Последний поджигает революции. Огненные люди революции делают. И мы могли бы ее зажечь!

Это стало в последнее время моим развлечением — помещать тех, кого ты видишь, даже буквально на другой стороне стола, в матрицу русской революции.    

Вот смотришь, скажем, на публициста Красовского, слушаешь вот все это его ленинское «сволочь», «мерзавец», «конченый мудак», «если вы не, то» — и представляешь, с каким азартом и выдумкой он вводил бы усовершенствования в практику уничтожения революционной контры. У него, конечно, были бы конкуренты. Непонятно, кого бы стаскивали с пьедестала на Лубянской площади в 91-м — Красовского или Кашина. Екатерина Деготь, в нынешней вегетарианской жизни всего лишь искусствовед и куратор за границей, конечно, воцарилась бы во главе Пролеткульта с маузером на бедре. А возможно, посвятила бы себя более практической и важной кураторской задаче — борьбе с поповским мракобесием. Что сказать о себе, чтобы это не выглядело обвинением других? Я же тоже люблю свежий воздух, купаюсь в шторм и люблю завтра больше, чем вчера.

Болел бы, болел бы, конечно, я за русскую революцию. Листовочки однажды вышел бы клеить. Встретил бы ее восторженно, эстетизируя, что называется, стихию, а в году 22-м сел бы на корабль, нищий и больной, и уплыл бы в Стамбул, проклиная и презирая свою наивность.

Ползучая контрреволюция

Я хочу заглянуть в планы больших телеканалов к 100-летию Октябрьской революции. Какие, скажем, готовятся телесаги по этому поводу. Что нам скажет режиссер Хотиненко или Шахназаров — или кому у нас сейчас поручают художественно высказаться по поводу, чтобы все было верно и никого не разозлить? Уверен, там не будет никакого «противоречивого» Ленина. У нас возможен противоречивый Сталин. Но Ленин — нет. Ильич в официальной юбилейной продукции будет вполне определенный — жутковатый. Потому что нет для сегодняшней русской власти краснее тряпки, чем знамя Октябрьской революции. И события в русской истории более пугающего. Путин, конечно, бессовестно лукавил, когда назвал конец Советского Союза величайшей геополитической катастрофой. Ленина вообще как бы нет в официальном историческом дискурсе. Это такой напомаженный фрик, который лежит на Красной площади. Не стоит его тревожить. Потому что, если потревожить, есть опасность, что к Мавзолею придут теперь не только безумные старухи, но и цвет русской общественной мысли.  

Самому цвету русской общественной мысли такой прогноз сегодня покажется неочевидным. И это прямое следствие режима тишины вокруг Ленина. Но чем более громким будет это молчание, чем ближе юбилей, тем больше Ленина будет в русском протесте. Мы еще услышим призывы заново прочесть Ленина. Ведь там много дельных мыслей. И если разобраться, то и «сволочь», и «мерзавец», и «конченый мудак» там к месту и по делу. Единственное неживое слово у него — это пролетариат. Он просто на нем помешан был. Совсем непонятно, что такое пролетариат в постиндустриальную эпоху. Быдло, что ли? Но если вспомнить, против чего восставал Ленин, — против засилья государства, чиновников, церкви, в общем, жуликов и воров, то понятно, что такое пролетариат теперь. Это все мы, кто стоит за пределами распилочной концессии.

Я уверен, что русское актуальное искусство, как и на Западе, левое по определению, поднимет Октябрьскую революцию на щит. Помню, как я презрительно кривил губы, когда интеллигенция зачитывалась перестроечными пьесами о хорошем Ленине и плохом Сталине. Грядет, грядет хороший Ленин — яркий Ленин, Ленин alla sua grandezza, Ленин — суперзвезда, каковой он и был. Никак не меньше — больше «Битлз».

Если в ноябре 2017-го Ленин придет в Россию интеллектуальной ветрянкой, если русский театр, русский «Фейсбук», контемпорари арт еще больше полевеют, достигнув к юбилею, скажем, даже высочайшей отметки, это будет самым легким следствием переосмысления русской революции в образованной среде. Если же русская революция вернется к нам без клоунской маски и красных штанов, то она в любом случае будет выглядеть не так, как мы себе ее представляем. За 100 лет дама не могла не измениться. Нам не дано видеть будущее. Мы представляем его в образах прошлого. Поэтому за горизонтом нам мерещится ржавый музейный штык или усы кровопийцы. Нету, нету никаких усов. Сегодняшний голод — это отказ платежной системы. Ледяное одиночество каземата — блокировка социальных сетей. Сервак — мое сердце.

Умереть за революцию теперь труднее. Но страдать за нее — еще как.

Обсудить на сайте