Эдуард Бояков: Подождите, еще вырастет поколение православных семиотических бойцов
Порошин: Если бы у меня было собственное шоу с выходом на сцену и ты был бы его гостем, я бы представил тебя так: «Дамы и господа! Эдуард Бояков — будущий министр культуры РФ». Как бы ты отыграл такое представление?
Бояков: Я просто сказал бы, что я никогда не буду министром культуры. И посмеялся про себя над твоим непониманием устройства политической системы. Такие люди, как я, министрами культуры не становятся. Ну, если это не какие-то совсем уж революционные времена, когда революционная пена выносит наверх совсем неожиданных людей.
Порошин: Я уверен, что, если эта пена вынесет наверх те силы, которые принято сейчас считать революционными, тебе такого поста не предложат. Потому что эти силы вспомнят, что ты находился в активном контакте, постоянном переговорном процессе с тем, что называется…
Бояков: Государством.
Порошин: Да. И если говорить о каких-то досужих разговорах в курилках, то у многих складывается ощущение, что Эдуард Бояков движется в сторону прочного и масштабного союза с государством в области культуры.
Бояков: Вообще-то я двигаюсь в противоположном направлении — от государства.Все мои успешные государственные, если так можно выразиться, проекты — это исключительно времена Швыдкого и до него. Фестивали, которые я придумывал: «Золотая маска», Пасхальный фестиваль, «Новая драма», большие спектакли, которые я инициировал, типа «Детей Розенталя» Десятникова и Сорокина в Большом театре, — это проекты, которые можно назвать государственными. Деньги были государственные. После того как я получил театр «Практика», я не имел ничего соотносимого с теми возможностями, которые были тогда. В этом отношении я маргинал. И слава Богу. Что касается молвы про «будущего министра культуры», я хорошо понимаю, откуда это. Гламурная тусовка боится потерять власть, статус трендсеттера, определяющего интеллектуальную повестку.
Порошин: Посмотри, какой парадокс. Твои прежние проекты никоим образом не ассоциируются с таким понятием, как власть. Твоя «Золотая маска» абсолютно антиидеологична. То есть в ней, конечно, была идеология — еще какая. Но я говорю об идеологии власти.
Бояков: Конечно, идеологии власти не было.
Порошин: То же самое можно сказать о Пасхальном фестивале. Это не было «Пасхой», «православием». Его в тот момент еще государство себе не присвоило.
Бояков: Тогда государства вообще считай не было. С самого первого фестиваля, а это было еще до патриарха Кирилла, Гергиев обязательно получал благословение, а я, соответственно, ходил к главе церковных внешних сношений в район Пречистенки. Не говоря уже о концертах в храме Христа Спасителя, в Зале церковных соборов. Мы привозили туда совершенно невероятных артистов, разных, мощных, современных. Но кроме нас там, конечно, происходили какие-то неприятные вещи. Я никогда не забуду, как тогдашний директор этой структуры, увидев, что я близок с Гергиевым и что на все наши мероприятия приходят министры, Греф, Лужков, все время мне звонил и говорил: «Эдуард Владиславович, у меня такие монастырские пирожки, у меня такие закусочки, наливочка, давайте что-то с вами делать». То есть предлагал сдавать мне в аренду этот зал, а там выступали запредельные какие-то артисты, организовывались корпоративы. Я даже не могу вспомнить, но что-то было очень смешное.
Порошин: Типа группы «Комбинация», если брать то время.
Бояков: Да, что-то такое. Я это рассказываю, чтобы объяснить: вот что было тогда. Сейчас ничего подобного нет. Даже если этот директор продолжает там работать, он живет по совершенно другим правилам. И я счастлив, что они существуют.
Порошин: Что это за правила?
Бояков: Порядка больше, пошлости меньше, коррупции. Поразительно вот что: криков «попы оборзели» стало сейчас больше в 1000 раз. А тогда таких криков не было. Потому что гламурную тусовку эта пошлость устраивала. Я, безусловно, за последнее время изменил отношение к нашей власти. И причины для этого очень серьезные — их две. Первая — это то, что произошло два года назад, в марте 2014-го.
Порошин: Украина?
Бояков: Конечно. Нет, не Украина! Нельзя так оговариваться. Крым и Донбасс.
Порошин: Вторая причина?
Бояков: Я долго критически смотрел на Путина. Но в том, что касается внешней политики, я всегда отдавал ему должное. Я также благодарен ему за то, что он закончил чеченскую войну. Я ведь там родился, в Дагестане, в 50 км от Грозного. К моим школьным друзьям, к человеку, который дал мне первый раз послушать Led Zeppelin, в его родной аул, приходили люди, которые давали в конце 90-х каждому члену семьи тысячу долларов за уход в ваххабитство. Это огромные деньги по тем временам! Это я тебе пересказываю не передачу Дмитрия Киселева. Я сам видел, к чему этому все шло. И Путин это закончил. А потом произошли эти истории, о которых мы уже сказали, связанные с Крымом и Донбассом. Ты сам-то заметил, как Путин изменился?
Порошин: Я не могу сказать, что я внимательный наблюдатель его сценической деятельности. Но, конечно, он изменился после марта 2014-го.
Бояков: Я привык в театре наблюдать за мимикой, за жестами, которые должны быть сопряжены с внутренними изменениями героя, их отражать. У Путина совсем ушла агрессивность, подростковая обиженность, что ли, которая была у него раньше. Может, объяснение этому — поездки на Афон? Они же даром не проходят. Этот человек был на Афоне уже не один раз. Это не Альпы с Берлускони. Нет Берлускони, нет больше этих Альп...
Порошин: Дегламуризация Путина.
Бояков: Абсолютно.
Порошин: Но, собственно, и со страной-то же самое случилось. Страна дегламуризирована.
Бояков: И слава Богу. Эволюция Путина близка мне, потому что в этом я и себя узнаю. Я, конечно, помню, что тренд гламуризации, запущенный Ельциным, вначале при Путине поддерживался. Я это всегда не любил. Ну то есть как «всегда»? Последние лет двенадцать. А в 90-х и до начала 2000-х я был, наверное, в авангарде гламура. Помню, мама берет журнал Harper’s bazaar: «20 желанных женихов Москвы» — как-то это так звучало...
Порошин: Ей не льстило это?
Бояков: Она сознание теряла, беспокоилась... Я общался со многими прекрасными женщинами и сотрудничал со многими великими художниками. Вдохновение светской суетой закончилось задолго до Крыма. Просто многие не знали, что произошло со мной тогда, в середине 2000-х, чем я на самом деле занимаюсь в «Практике», что меня волнует, потому что я перестал общаться со всей этой богемной сворой, как только закончил «Золотую маску».
Порошин: Ты завтра летишь в Донецк.
Бояков: Да.
Порошин: Зачем?
Бояков: У меня там друзья, люди, с которыми я нахожусь в контакте. У меня нет и не было никогда официальных поручений. Я дружу с Настей Михайловской, она была пресс-секретарем Стрелкова, поэтому мне многие двери там открывать легче. Естественно, я общался с министром культуры, с министром образования республики. С Борисом Литвиновым — бывшим председателем Верховного совета ДНР, человеком, который писал декларацию независимости. Но это мои частные поездки, я выступаю ровно в том же качестве, в котором я живу последние лет пять.
Порошин: Что это за качество?
Бояков: Я художник, продюсер, культуртрегер. Я занимаюсь художественными практиками, мне интересна творческая жизнь города, людей. Мне интересны процессы, которые происходят с территориями. Но к Донецку у меня особое, почти сакральное отношение. Наверное, опять же, кого-то обидит сравнение с Шостаковичем и с блокадным Ленинградом, и это громко звучит, но город жив до тех пор, пока в нем есть филармония и опера. Пока есть оркестр. Чей будет Донецк, в какой юрисдикции, с каким статусом — я не знаю. Меня интересуют прежде всего русские люди, которые там живут. Меня интересует русский язык, который там был под сильнейшим гнетом. То, что происходило с этим городом, — это насилие. Эти указатели на улице, на котором написано по-украински «Вулиця Велозаводська», а внизу ровно тем же размером, один в один, на том же синем, тем же белым, по-английски Velozavodska street. И это в городе, где никто не говорит на украинском языке!
Почему никто из господ-либералов не вспоминает в связи с этим мысли Ролана Барта про решающее значение языка, семиотики? Первое, что было после Майдана на Украине, — постановление про статус русского языка: его еще сильнее принизили. Если для кого-то геноцид — это только когда людей уничтожают в физическом смысле, засовывают в газовые камеры, то да, там не было геноцида. Но я называю культурным геноцидом медленное, планомерное, сознательное уничтожение русского языка на Украине. Ведь для этого нужно всего два поколения. И через два поколения дети не будут говорить по-русски. В какой Канаде или в какой Швейцарии такое возможно? То, что происходило в Крыму и на Донбассе в течение двадцати лет, — это чудовищно. Богатейший регион превращался в Бог знает что. В итоге 50% московских проституток были из Донбасса. Это милицейская статистика.
Порошин: При чем здесь проститутки?
Бояков: С античных времен и Средневековья известно, что если с территории уезжают красивые женщины, то значит территория под гнетом, хана этой земле. В 90-х все стриптизерши и проститутки в каких-нибудь Эмиратах были из Украины и России. Сейчас из России меньше намного. А в 90-х был мрак.
Порошин: А при чем здесь 90-е, прости? В середине 90-х никакого же геноцида не было по отношению к русскому языку.
Бояков: Как не было?
Порошин: Я был в Донецке…
Бояков: Ты не помнишь, что вытворяли Ющенко и Тимошенко? Ты не обращал внимания на рекламу сигарет? Любые американские сигареты, где было написано Winston по-английски, рядышком имели «Ласкаво просимо…»
Порошин: Это оставляло, скорее, комическое впечатление.
Бояков: Я тоже сперва смеялся. Потому что мы лопухи, мы не заметили, как тонко, как четко сработал Запад. Это длинная стратегия, когда территория завоевывается таким способом. Надо отдать должное американцам, они блестяще сработали. Именно потому что лучше, чем мы, внимательнее Ролана Барта читали.
Порошин: Расскажи, как строится твой график в Донецке. Если это не является секретной миссией.
Бояков: Я буду делать ровно то, что я делаю в любом русском и просто в любом городе. Я всегда встречаюсь с ключевыми людьми в области культуры, театра. Я ищу интересных художников, драматургов. Думаю о том, как я могу помочь, как я могу участвовать, потому что я должен служить этому месту и этим людям. Они перед войной сделали невероятного Вагнера. Это интереснее, нежели известная заварушка с «Тангейзером» в Новосибирске — пустая, не стоящая выеденного яйца. В Донецке сгорели декорации, потому что разбомбили склад с ними. Сам театр в нормальном состоянии, но, конечно, рассказы про то, что там происходило совсем недавно, — это невероятно. Там был директор Василий Рябенький. 55 лет. Красавец, мужик, который весь театр держал в порядке. Начало октября 2014-го, открытие сезона, разгар бомбежек. Зрители собираются в фойе, сирены, они бегут вниз. Но не расходятся! Пережидают. А потом, после спектакля рыдают все вместе. Спектакли начинаются в три часа, потому что комендантский час — в 22 часа. Они открывали тот сезон Верди. Представляешь? Верди под звук сирен. И Василий Рябенький на следующий день после открытия сезона от всего пережитого умирает: разрыв сердца. Когда мне рассказывали об этом сотрудники театра, то они так плакали, что не могу описать. Это не слезы жалости. Это другое. Это настоящая трагедия. И настоящая жизнь, настоящее служение. Поэтому они продолжают работать в театре. Там еще есть танцор-африканец, в смысле мулат, молоденький. Записался на передовую, потом вернули, сейчас танцует.
Порошин: Где ты останавливаешься в Донецке?
Бояков: В гостинице. Я не помню, как она называется, «Столичная» что ли, друзья заказывают. Там наверху невероятные хоромы Януковича и его сына. Ужасно пошлая, абсолютно лужковская архитектура, и вверху два таких овала, типа Фрэнк Ллойд Райт, Гуггенхайм нью-йоркский. Это пентхаусы, которые Янукович и сын его себе построили. Это же время Лужкова, понимаешь. Мы все были в этом эстетическом мраке.
Порошин: Они в некотором смысле подражали Москве.
Бояков: Конечно. Поэтому от нас и переметнулось.
Часть статьи не может быть отображена, пожалуйста, откройте полную версию статьи.
Порошин: Но это подражание было настолько катастрофичным. То есть сам по себе Лужков катастрофичен, а это еще и переложение катастрофы.
Бояков: Согласен. Вот поэтому я и говорю про проституток, потому что это важный социодинамический показатель катастрофы.
Порошин: Мне кажется, что правление Януковича было в этом смысле финализацией. Донбасс был в экономическом смысле территорией предельного социального расслоения, большего, чем где бы то ни было на Украине. Поток женщин с Восточной Украины в публичные дома города Москвы связан с совершенно катастрофическим социальным расслоением, которое было там. Но не с рекламой сигарет Winston на украинском языке.
Бояков: И с тем, и с другим. Это один процесс. Правильно ты говоришь: Янукович вдохновлялся успехами России. Но сейчас у нас что-то начало меняться. Да, очень медленно, очень криво, неэстетично. Конечно, нам с тобой не нравится, как безвкусно оформлено какое-нибудь официальное празднество. Но это быстро изменится. В середине 90-х вся Европа смеялась над малиновыми пиджаками, а сейчас русские мужики в Лондоне или в Монте-Карло — чуть не главные франты, не говоря о женщинах… Даже наши чиновники стали прилично одеваться. Это очень быстро достигается в России. Здесь можно хоть про Петипа вспомнить, хоть про Дягилева. Ты произнес прекрасное слово, такое радостное — дегламуризация. Вот этот процесс меня действительно радует.
Порошин: Я совершенно случайно по государственным, так называемым пропагандистским, каналам видел поток новостных сообщений о том, что в Донецке прошел кинофестиваль. Там показывали отрывки каких-то работ. И должен сказать, что это был совершеннейший детский лепет. Притом что снимали вроде бы даже взрослые люди. Это был, по сути, такой конкурс детского рисунка в разбомбленном доме. Правильно ли я понимаю, что твоя миссия заключается в том, чтобы вывести все это на какой-то другой уровень?
Бояков: Просто помочь. Еще раз повторю, у меня нет поручений. Это просто мой человеческий долг. Мы с Настей Михайловской оказались в Донецке на 8 марта и были на двух мероприятиях. Одно было с Захарченко, в драматическом театре. Это одно из сильнейших впечатлений в моей жизни. Захарченко, только что тяжело раненый, на костылях ковыляет, выходит, залвстает. Ты понимаешь, что это не «единороссы», не Северная Корея. И он стоит перед этими бабами, на костылях, поздравляя с 8 марта, говорит что-то, пытается поклониться… Начинает вручать грамоты женщинам. Выходят, наверное, двадцать женщин, от 18-летних телочек чуть ли не на лабутенах с такими накаченными икрами, заканчивая бабушками прилично за 70. Такого достоинства и гордости я нигде не видел. Вот ты ради этих эмоций футбол смотришь. А я охладел, признаюсь. В Донецке другое — эт не адреналин ради адреналина. Это жизнь языка, жизнь нации. Это прямо влияет на то, что с нами будет через 20 или 30 лет. Это будущее моего ребенка, которому сейчас исполнится четыре. Я хочу, чтобы он жил в одном мире с такими женщинами.
Порошин: А не?
Бояков: А не с Машей Гессен или с кем-то, для кого предел мечтаний — грант фонда Прохорова.
Порошин: Прохорова или Ходорковского?
Бояков: Какая разница? Это был светлейший момент моего первого приезда в Донецк с начала войны — вручение грамот 8 марта 2015 года. А смешнейший момент был, когда мы приехали в бизнес-центр, где, видимо, раньше организовывались какие-то корпоративы. Мы приезжаем туда, и там праздник типа «Мисс Донбасс», и выходят девушки в камуфляже, много очень красивых. А потом выходит какой-то бард из Перми и поет ужасные песни. Ведущие говорят ужасными голосами. Помесь СТС и какого-то страшного «совка».
Порошин: В общем, провинция в глубокой тени российского развлекательного телевидения.
Бояков: Вот что может действительно убить Донецк не хуже, чем ковровые бомбардировки — предельная провинциализация! У Фанайловой было рассуждение о поэте как о канарейке, которую забрасывают в шахты, чтобы она подавала сигналы о беде. Я перестал общаться с Леной именно из-за Донбасса, но эту аналогию перехвачу. Я готов быть этой канарейкой в шахте. Шахтеры запускают канареек, чтобы они распознали тот страшный газ, из-за которого взрываются шахты. Вот я и вижу себя такой канарейкой.
Порошин: Как ты относишься к Стрелкову? К его вчерашней миссии.
Бояков: Я виделся с ним коротко, тяжело судить. Как офицер он блестящий, честный, герой — это очевидно. Сейчас он делает политические шаги, и это совсем другая история. Признаюсь, что я за этим совсем не слежу. Вокруг Стрелкова много кудахтанья. Я просто дождусь, когда появится простой программный документ, а не чьи-то заявления на основе чьих-то заявлений, вся эта эта бесконечная журналистская логорея. В главном, конечно, я со Стрелковым заодно, но я занимаюсь своим делом, которое не менее важно, чем его. Если говорить об источниках информации — мне близок Захар Прилепин, мы дружим, я ему верю. Но прежде всего я доверяю тому, что видел сам. Я общался со многими людьми, которые там меня возили. Ты идешь по центральной улице в Донецке, она невероятно чистая. Кафе тогда были открыты через одно или два. Сейчас их больше. Ты заходишь, берешь капучино. Официантка, конечно, не знает, что ты из Москвы. А ты наблюдаешь. И вот эти отношения официантки с клиентом — специальные. Это так же важно, как и на передовой. Ты чувствуешь, что у вас есть общая беда, что вы — родные. Она тебе больше дает, чем московская официантка. Это сложно словами описать, но это есть.
Порошин: Это феномен военного или осадного положения.
Бояков: Да-да! И вот ты пьешь капучино и через 20 минутприезжаешь в абсолютно разбомбленный район. Стоит пятиэтажка без торца. Просто как театральная декорация. 20 минут от вкусного капучино и чистейших тротуаров! Мы часто это видели в европейском театре — соты жилья без одной стены. Обнаженная жизнь — прямо с кроватями, с вешалками, со всей обстановкой. Канализация не работает. В каждом доме живет по 3–5 стариков, которым вообще некуда деться. Они, как привидения, ходят по этому мертвому дому, по этим дворам.
Порошин: Давай поговорим о Крыме. Есть некое противоречие в том, что ты говоришь. Ты утверждаешь первостепенную значимость языка. Язык — это власть. Мы как-то с тобой всегда сходились на том, что сегодняшний мир — это не борьба государств, а борьба знаковых систем. А географические границы государств, шлагбаумы, паспорта — наследие националистической доктрины XIX века. В ХХ веке это все достигло какого-то предела. А к концу ХХ стало уходить. В той же Европе взяли и все эти шлагбаумы сломали. И все идет к тому, что и визы закончатся. Твоей визой будет VISA, твоя кредитная история, твои отпечатки пальцев, твой зрачок. И в этом смысле Крым был русским и был бы русским только потому, что Крым смотрит сериалы, произведенные в России, Крым смеется шуткам КВН или Comedy Club, а не Comedy Central. Они слушают русские песни и т. д. Это был русский мир, там были логотипы всех крупнейших русских компаний. При чем здесь американский флот с этими пушечками, который наследует всю эту доктрину ХХ века, говорящую, что если наш флот плавает по какому-то морю, мы самые крутые? Норвежский флот вон нигде не плавает.
Бояков: Норвежский флот плавает вполне себе, потому что Норвегия — член НАТО. В этом отношении Крым — кроме важнейшей роли в русской истории — еще и важнейший военный плацдарм.
Порошин: Агрессивные планы Норвежского Королевства?
Бояков: Ты смейся, смейся. Ну да, я помню, Миша Козырев, кажется, смеялся, когда я из Воронежа писал, что не хочу, чтобы натовские ракеты были в двухстах километрах от русской границы.
Порошин: Я тоже не понимаю, чем нам угрожают натовские ракеты. Сериалы ТНТ — вот современное оружие. «Русское радио», которое мы с тобой дружно презираем, — вот оружие. В Черногории в междугородных автобусах иногда включают «Русское радио» — и это важнее с точки зрения признания статуса России, чем голосование Черногории за вступление в НАТО. Какая разница, какого цвета униформу будут носить 40 пожарных Черногории?
Бояков: Упс. А тебе рассказать, что произошло в Ираке или в Афганистане? Или, может быть, тебе рассказать, что сейчас в Сирии происходит?
Порошин: Это война двух других миров — и это настоящая война. Это настоящий нерв мира, а не продвижение НАТО к границам России. Россия vs USA — не это центральный нерв мира. Не это корежит американцев. И нас не должно корежить. Поэтому я тоже воспринимаю как трагедию то, что случилось между Россией и Украиной. Трагическое недоразумение. В том, что происходит в Афганистане или Сирии, никакого недоразумения нет.
Бояков: А как быть с заявлением НАТО о том, что они обеспокоены возрождающейся Россией и чрезвычайно этим огорчены? Для меня очевидно, что Афганистан, Сирия, Грузия, Украина — это события одной цепи. И эта цепь — точно гребаная, в отличие от тех событий, которые родили эту фразу.
Порошин: Ты боишься железных пушечек? Ты считаешь, что если мы эту историю про XIX–XX век, про границы и т. д., про омытые кровью символические поля, не проглотили бы, Крым не оставался бы нашим? Там не слушали бы русские песни?
Бояков: Конечно, нет. Повторю: два поколения — и никаких русских песен.
Порошин: То есть ты веришь в политическую географию в ее прежнем виде, с пограничными вышками и «независимыми» государствами?
Бояков: Я в этом вижу геополитику. Ты сейчас изящно рассказываешь про эти пушечки, про потешный флот. А я вижу в этом проявление геополитики — борьбы цивилизаций. Крупнейший политический философ ХХ века, я говорю про Хантингтона, все это описал. Борьба многих цивилизаций, а не двух — исламской, индийской, китайской, православной, атлантической. Всего их восемь.
Порошин: Что такое православная цивилизация? Греция тоже к ней относятся?
Бояков: Судя по тому, что у них плохо получается контактировать с Европой —да. Но, конечно, эти границы меняются. То, что сейчас происходит с Россией и в России, — это уникальная, невероятная по степени геополитической наглости история: потеряв почти все, заявить о себе снова как о самостоятельном, полноценном мире. Я сейчас говорю не о политическом смысле, а о культурном, цивилизационном.
Порошин: Кто и зачем разрушает Россию? Как правая рука может желать того, чтобы отсохла левая? А если это не другая рука, то через что мы описываем себя, через что мы идентифицируем себя?
Бояков: Неужели ты не чувствуешь антропологической разницы между русским типом человека и европейским? Для меня это очевидно, начиная с физиономии вот этой чухонской и совершенно не европейской, размытых этих скул, этих носов.
Порошин: Я тебе такие физиономии найду в Словакии, в Финляндии и Польше. Я сижу напротив тебя и вижу другую физиономию. Я не вижу никакой расплывчатости черт.
Бояков: Просто у меня казацкие корни. Это другое дело. Подожди, дай мне сказать, в чем мы очевидно расходимся. Во-первых, в физиономиях. Русского человека видно за версту. Уж такой внимательный к деталям человек, как ты, точно увидит его в любом супермаркете в Италии. Второе: конечно, патриархально-семейный уклад, который связан с семьей как с основной ценностью. Конечно, он в России необычайно силен, несмотря на то что страшный удар семье нанесен в ХХ веке. Когда вымывали, уничтожали альфа-самцов, тех самых пассионариев нации: войны, лагеря, переселения… И тем не менее семья в России совсем не то, что семья в Европе. При этом я предполагаю, что ты можешь возразить мне…
Порошин: О, да! Мы гораздо ближе находимся к шведско-норвежскому чувству семьи, чем к итальянскому, греческому или даже испанскому. Мы гораздо ближе к Бергману, к его взгляду на невозможность близости людей. Несмотря на всю нашу внешнюю, призрачную, на самом деле, соборность. И вся наша статистика это доказывает: количество разводов и т. д.
Бояков: Я категорически с тобой не согласен. Есть две России. Это давно уже происходит — разделение страны фактически на две культуры. Это вопрос не XXI века и даже не ХХ. Вот здесь надо Толстого и Пушкина вспоминать, их французский. Совершенно очевидно, что референдум по поводу однополых браков в Швеции и референдум по поводу однополых браков в России приведет к абсолютно разным результатам.
Порошин: Сегодня — да. Через 10 лет он будет близок к сегодняшним европейским, и это будет нашим сегодняшним днем.
Бояков: Я готов сражаться на своем поле за то, чтобы ты оказался не прав. Слово «соборность», которое иначе как в ироническом контексте теперь не употребляется в либеральной среде, — вот ключ к нашему спору. Для русского народа соборность по прежнему важна. А для либералов — нет. Российские либералы уже сегодня за однополые браки проголосовали бы так же, как их братья в Швеции. В Европе соборность — это возможность покричать на матче национальной сборной, а для России соборность — это «Бессмертный полк». Это абсолютно русская история. И даже не вспоминай католиков, идущих к чьим-то мощам! То, что люди в «Бессмертном полку» начинают связывать себя с землей, с предками, с традиционными ценностями, внушает мне огромную надежду. Ты не прав по поводу того, что через 10 лет показатели голосующих за однополые браки будут одинаковыми в России и Швеции. В ответ на твои ужасные слова про 10 лет я вот что тебе скажу. Лет через 30 в Европе цифра действительно приблизится к России, но в том плане, что цифры в России будут оставаться теми же, что сейчас, а в Европе отношение к однополым бракам будет приблизительно такое, как сейчас если уж не в Чечне, то где-нибудь на Урале — точно. Просто люди наконец-то поймут, что нельзя бесконечно стремиться к собственным удовольствиям, нельзя бесконечно обслуживать свое эго, нельзя думать только о я-я-я. Нельзя думать только о разрушении границ, нельзя не видеть того, что несет в себе глобализм. Притом что он не является тем, что декларирует. Глобализм — это англоцентристская история мира, колониальная. Глобализм — это власть доллара и английского языка. Во всем: от клавиатуры на компьютере до бизнеса в бывших колониях. И эта власть намного сильнее, конечно, чем власть политическая.
Порошин: Или власть ракет.
Бояков: Ты противопоставляешь власть ракет и власть языка. Это ошибка. Ракеты — просто один из языков. Нельзя совсем уж не обращать на него внимания. Знаешь, в средней перспективе иногда власть ракет сильнее, иногда — «Бессмертный полк». Я родился в мусульманском эгрегоре. Я, русский, вырос там. Я видел, как русские сохранили себя и даже стали лучше на этом краю русской земли. Про это «Россия вечная»Мамлеева — писателя, которого, между прочим, многие ценят в Европе и Америке. Я верю не только в политическую и физическую географию, я верю в метафизическую географию. Я убежден в невероятной силе и достоинстве Российской империи. Мы никогда не позволяли себе того, что вытворяли англосаксы в отношении коренных народов на завоеванных территориях. В этом отношении мы действительно наследники Второго Рима. Наследники Византии. Наша сила — в духе.
Порошин: Тебе нравится то, как выглядит последние 5–6 лет район Патриарших прудов в Москве — Патрики? То, что на улицах много людей, они гуляют, они заходят в разные заведения?
Бояков: В целом — да.
Часть статьи не может быть отображена, пожалуйста, откройте полную версию статьи.
Порошин: Что родительское нравоучение «Не ходи на улицу, сиди дома» (безусловно, в эмансипированной среде, но это захватывает уже и другие города) сегодня выглядит очень комично. Потому что тот, кто сидит дома, на самом деле, скорее всего, бухает. Он антисоциальный элемент. Тебе нравятся эти картины, эти перемены в жизни?
Бояков: Ты намекаешь на то, что это европейские картины?
Порошин: Это воплощенная победа европейского уклада жизни. Там, где напротив церкви стоит ратуша и есть площадь, ратушу и собор объединяющая. Это победа той идеи, где в жизни есть что-то помимо монастыря и хаты с краю.
Бояков: Это следствие того, что мы перенимаем какие-то удобные форматы, мы пользуемся мобильными телефонами точно так, как казаки пользовались черкесской одеждой и папахами. Конечно, сегодня мне это, скорее, нравится. Хотя, если говорить про Патрики, я начинаю немножечко уставать от этого. Кто эти люди, которые облепили этот Uilliam’s? Я-то поселился на Патриарших, когда здесь была совсем другая энергия. А потом, когда Собянин все зачистил…
Порошин: Ты приветствовал, по-моему, это?
Бояков: Я приветствовал это. А вот эти балбесы писали в своих фейсбуках, что Собянин все испоганил. Теперь я чувствую себя уставшим, а они веселятся. Потому что для них это все ведь и делалось.
Порошин: Давай вернемся к центральной философской дискуссии русского мира — к геям. Ты сам затронул эту тему. Какая связь между гедонизмом европейцев, их философией себялюбия и, собственно, конкретной политикой, конкретным движением меньшинства, которое отстаивает свои права — в данном случае на семейные ценности? Ведь геи взяли на вооружение именно консервативную стратегию. Они не хотят себя больше ассоциировать с клубами разврата, геи — это сегодня главные консерваторы в западном мире.
Бояков: Я не хочу участвовать в обсуждении этого вопроса. Сейчас что-нибудь не то скажу, обижу.
Порошин: Ты веришь, что в это конкретное время, в котором мы живем, количество геев больше, чем в какую-то другую эпоху? Что гомосексуализм, иными словами, социальное явление, а не природное?
Бояков: Конечно. Это в том числе такая штука, которая навязывается модой — помимо того, что существует действительно на видовом, на физиологическом уровне.
Порошин: Как можно навязать любовь к мужчинам, если ты хочешь любить женщин?
Бояков: Легко — если под геями подразумевать людей, которые имели гомосексуальный опыт, бисексуалов. Когда гомосексуальные пары усыновляют детей, пропорция геев или лесбиянок в этих так называемых семьях значительно превышает тот биологический процент, который известен. Он есть во многих породах, не только человеческих, и он совершенно необходим во всех смыслах, в том числе культурном. Лучшие поэтические произведения суфиев написаны геями. Великая китайская музыка написала геями. Невероятные индийские актеры и танцоры — геи. И в числе самых дорогих моему сердцу художников, учителей, ближайших моих друзей тоже есть геи.
Порошин: Чем же нынешняя ситуация отличается от прежней?
Бояков: Нельзя приводить к такой навязчивой форме то, что изначально спрятано Творцом. И нельзя это путать и перемешивать с гражданскими правами, с семьей. Семья — это священное право цивилизации.
Порошин: Почему ты лишаешь этого права геев, как до недавнего времени женщину лишали права голоса на выборах?
Бояков: И может, это было правильно? Разве не идиотизм — противопоставлять избирательное право и семью. Если женщина живет в семье, какая разница, кто отнесет этот бюллетень? Пусть женщина. Семья должна голосовать, а не «индивидуум», со всем его себялюбивым вздором.
Порошин: Как ты пришел к православию в этой активной, назидательной форме? Каждый второй пост в твоем фейсбуке посвящен православию. Ведь этого же не было еще совсем недавно.
Бояков: Началось все в 2006 году, когда у меня восстановились отношения с отцом после 15-летней паузы.
Порошин: Если не секрет, с чем был связан 15-летний разрыв?
Бояков: С моим естественным состоянием европейского эгоистического человека, который просто не понимал, зачем нужна семья. Потом случился кризис у нас в семье, трагическая потеря, не буду говорить какая. И я пришел к этому. А потом был следующий период, когда я встретил Людмилу, жену — это было 5 лет назад. И конечно, то, что мы венчались с Людой, — это очень важно. После этого молитва стала присутствовать в моей жизни. Полтора года назад я оказался в Донецке, сразу после этого поехал в Оптину пустынь. И Люда много раз мне говорила, что я возвратился другим человеком.
Порошин: У тебя, по-моему, несколько десятков тысяч подписчиков в фейсбуке?
Бояков: Тысяч тридцать.
Порошин: В своей хронике ты часто выкладываешь фотографии с официальных встреч. В частности, со встреч в офисе РПЦ. Какой там климат? Интеллектуальный, конечно, в первую очередь.
Бояков: Я почти не общаюсь с руководством церкви, номенклатурой. Зато я много общаюсь со священством. И это лучший круг, который был в моей жизни. Переводчики, поэты, ученые — это вершина культуры. Потому что у этих людей есть не только знания, но и молитва. Есть практика, есть дисциплина, строй. Это не наша тусовка фрустрированных режиссеров, обозревателей кино, театра или выставок.
Я стараюсь выбираться в долгие путешествия по России. В сельских храмах, в сельских приходах невероятные люди. Видеть их — невообразимое счастье. Так что церковь чистится вместе со всеми. И кто здесь кого чистит — церковь чистит Путина, Путин чистит какого-нибудь режиссера, какой-то писатель чистит церковь, священника — сразу не разобраться. Но это процесс духовного возрождения страны — прости, я не боюсь таких формул. В русской церкви огромное количество чистых людей. То, как работает таинство, как работает исповедь и причастие, — это отдельный разговор. Я просто скажу: это намного сильнее психоанализа. Я знаю западную науку. Я очень люблю Юнга, Франкла или Уилбера. Но православие сильнее.
Ты меня спрашиваешь, как я к этому пришел — через искусство, через театр, через поэзию и пришел. Я напоролся на старые тексты: «Добротолюбие», писания отцов. Я говорю как филолог, как человек, который увлекался поэзией всю жизнь и любит качество текста. Оно там запредельное. Церковь—это не только люди. Это язык. Церковь — это таинство. Люди могут быть разными: педофилами, алкоголиками — дьявол всегда в активном поиске. Но это не меняет сердцевину церкви. Для того чтобы Церковь стала действительно такой, какой ее воспринимает либеральное сословие, нужно, чтобы несколько поколений священников сознательно сбивали детей на машине, и тогда церковь станет чем-то таким, что связано с убийством детей. Но мы имеем дело с совершенно обратным процессом. Нет другой силы, которая может вытащить страну из того страшного ужаса, из той ямы, в которой Россия оказалась к концу XX века. Я, конечно, имею в виду не ельцинские реформы. Я имею в виду то, что с ней происходило весь ХХ век. Так что с церковью все в порядке. Творческие люди должны начать разбираться с собой, а не искать врагов в церкви или народе, который за «Крым наш». Посмотри на эти лица, на эту замороченность по поводу собственной важности, на эту ярмарку тщеславия в Facebook. Это же все от отсутствия честности, дисциплины и служения. Это же бегство от себя.
Порошин: Перейдем к твоей культуртрегрской ипостаси. Чем объясняется твое движение в сторону официальных проектов?
Бояков: Какие же официальные проекты? Наоборот. Единственное, что я большого официального сделал, — это выставка «Романтический реализм». Она действительно курировалась Министерством культуры. То, что я сейчас сделал с хором Сретенского монастыря в «Крокус Сити Холле», или то, что я делаю спектакль в Олимпийской деревне под Сочи — это частные деньги. «Кавказские пленники», проект в Олимпийской деревне — это большие деньги по театральным меркам, но частные. Там люди хотят развивать территорию, строить уникальный национальный исторический парк.
Порошин: Ты имеешь в виду «Роза Хутор»?
Бояков: Да.
Порошин: Правильно я понимаю, что это некий наш ответ канадскому цирку Cirque Du Soleil?
Бояков: Нет, конечно. До цирка Du Soleil пока далеко. И это немножко в другую сторону — это тематический парк. Аналог — Puy du Fou, знаменитый театр под открытым небом, лучший в Европе, пожалуй. Puy du Fou — это такое историческое шоу. Люди приезжают, селятся на 5–6 дней в гостиницах и каждый вечер смотрят разные невероятно красивые шоу на тему истории Франции.
Порошин: Если в рыночных терминах — ты теперь игрок рынка масштабных зрелищ. Существует такой сектор, как синтетические шоу: концерт, литературные чтения, перформанс, цирк — все в одном. Я правильно понимаю, что ты хочешь захватить этот рынок?
Бояков: Да ничего я не хочу захватывать! Я служу моему делу, служу учителям. «Кавказские пленники» — это огромная штука, я просто ни разу ничего подобного не делал. Да и в стране никто не делал. Понимаешь, в той ситуации, в которой страна была с 2005-го до 2014 года, таким людям, как я, было интереснее работать в подвале.
Порошин: А сейчас ты из подвала вышел?
Бояков: Абсолютно сознательно. Стало очевидно, что страна меняет курс и этот курс только формируется, артикулируется. Поэтому мне снова интересны большие проекты.
Порошин: В Воронеже у тебя была миссия фактически губернского кардинала культурной политики. Твой отъезд оттуда стал не то что неожиданностью, но мне было обидно. Потому что я помню, с каким настроем ты туда отправлялся, ты собирался там жить, дом строить, фактически поселиться. Это поражение?
Бояков: Да, это поражение в отдельном раунде.
Порошин: Кто был твоим соперником?
Бояков: Моим соперником была та часть местной элиты, которая, как это помягче сказать… В общем, чужака не пустили в деревню. Конечно, там очень сильные коммерческие интересы. Но это половина объяснения. Вторая половина: я приехал в Воронеж до Крыма и уехал после. Если бы не Крым — может, и не уехал бы. А так я почувствовал, что мне нужно возвращаться в Москву. Это две совершенно разные страны: до Крыма и после.
Порошин: Ты говоришь о «духовном возрождении России». Почему, наверное, самый главный театральный художник последнего времени Митя Черняков работает на Западе, а не в России?
Бояков: Я совсем недавно в Мюнхене задавал этот вопрос Мите. Мы с ним общаемся. Нечасто, но близко. Поэтому мне очень сложно было об этом говорить. Я ему говорил в лицо, что он для страны очень важен. Он нужен, как мало кто. Я согласен с тобой, конечно. Это больно. Я не могу ответить на этот вопрос.
Порошин: Мне кажется, это вопрос не к Мите.
Бояков: И к Мите тоже. Митя — человек с мировым именем, опытом, он может куда угодно приехать и поставить спектакль, хоть в Зеленоград. Он все равно будет Черняковым.
Порошин: То есть это выбор Мити?
Бояков: Да, господи, да! Думаешь, вот сидит Мединский и звонит на таможню, чтобы Митю не пускали — ты что?
Порошин: Почему агенты хоккейной команды СКА едут к Дацюку в Детройт и говорят: «Дацюк, мы тебе даем столько-то бабок, играй за нас, пожалуйста». И дают ему больше в два раза, чем платят американцы. Почему Мединский, условно говоря, не едет к Чернякову?
Бояков: Потому что Мединский пока не понимает значения Чернякова. Когда я говорю о духовном возрождении России, я не имею в виду исключительно духовное возрождение Министерства культуры. Я имею в виду «Бессмертный полк». Или то, что происходит в Оптинском монастыре в 10 часов вечера в будний день. Это имеет к культуре отношения не меньше, чем Черняков или Мединский. Я вижу 5–6 священников, стоящих уже несколько часов после службы и принимающих исповедь у людей, которые приехали, чтобы завтра с утра причаститься. Священники уже шатаются, они устали. Но стоят и слушают, и слушают, и слушают. Конечно, нельзя особо рассматривать, разглядывать людей в такие моменты. Но я все равно был потрясен тем, что видел даже в эти секунды. Потом я опустил глаза и начал изучать обувь. Я этой обуви никогда не забуду. Там какие-то моднейшие кеды, сапоги кирзовые — мешанина. Нет социального знаменателя. Вот здесь все и встречается: и Патриаршие пруды, и деревни на Дону. Вот что такое духовное возрождение. А то, что у нас с культурной политикой огромные проблемы, — это очевидно. По-прежнему нет программы, принципов. Есть страх перед современным искусством. Современное искусство понимается многими чиновниками как Pussy Riot. И вместе с тем Мединский — это даже не обсуждается — несоизмеримо лучше предшественников Авдеева или Соколова.
Порошин: При этом не знает Чернякова.
Бояков: Это же вопрос системы: как она создана, как информация поступает. Да, это проблема, что он не знает Чернякова. Это проблема, что в его окружении нет людей, которые могли бы объяснить ему, кто такой Черняков. И это огромная опасность для русской культуры. Просто огромная, потому что это будет приводить к тому, что туда будут просто какие-то ушлые ребятки пролезать.
Порошин: Типа Ивана Демидова?
Бояков: Тем не менее Мединский назначил Марину Лошак директором Пушкинского, а также многих других людей, которых мы любим и ценим. Медийное поле, которое создает мнение о Мединском, — очень либеральное поле. Влияние либералов в России, я еще раз говорю, на семиотическом уровне огромное. В том числе и потому, что они пока опытнее, компетентнее. Подожди, вырастет поколение православных семиотических бойцов.
Порошин: Ты их воспитаешь?
Бояков: Я стараюсь, как могу. Если призовут в какой-то большой проект, связанный с образованием, — буду счастлив. Если нет, то все равно буду счастлив. Будет больше времени для семьи и молитвы.С