Лучшее за неделю

Доброе утро, злой день. «Золотой храм» Юкио Мисимы

«Не будет преувеличением сказать, что первая сложная проблема, с которой мне пришлось столкнуться в жизни, — это проблема прекрасного», — сознаётся заика Мидзогути, протагонист одного из самых известных романов XX века «Золотой храм» (金閣寺, 1956). Вслед за этими словами читатель волен ожидать — как минимум — искусствоведческого трактата, шёпота сердца, душевных смут воспитанника Эдакого; их, справедливости ради, и находит, но с одной крайне важной поправкой: перед нами исповедуется убийца, и убил он, ни много ни мало, саму Красоту. Как в себе, так и в наружном, трижды проклятом мире.

Под маской «уродливого» монаха тотчас угадывается автор, один из последних жизнетворцев большой литературы Кимитакэ Хираока, что далеко не сразу взял себе такой звучный, горделивый псевдоним — Юкио Мисима (1925-1970). И до половины не пройдя земную жизнь, этот японец, однако, насочинял с целую библиотеку, хотя литературой его быт явно не ограничивался. Хилый мальчик-аристократ, уверовавший в солнце и сталь; западник до мозга костей, восставший против столь любимой им Розы Версаля; покоритель жизни, безответно влюблённый в смерть, — всё это о нём, потомке самураев, и о его диких героях.

В какой-то момент биография Мисимы — головокружительная, блестяще срежисированная, — затмила, собственно, его же необычайный дар. Реформатор японского стиля, певец тайного и запретного, декадент в анфас и парнасец в профиль, Мисима жил на предельных скоростях, как многие из гениев-хулиганов, чьи страны столкнулись с переходом и гибелью от поражения во Второй мировой войне (итальянцу Пьеро Паоло Пазолини раздавят сердце на пятидесятом году, совсем мало пробудет на этом свете немец Райнер Вернер Фассбиндер), и держал при себе с десяток разновеликих биографий: актёра, шоумена, бодибилдера, лётчика, воина.

При этом, конечно, Мисима оставался писателем и только писателем. Второй роман в двадцать четыре года — и оглушительный успех; наставничество Ясунари Кавабата, вражда и соперничество, ревность к молодым (так, одним из главных идеологических противников Мисимы станет Кэндзабуро Оэ, второй нобелевский лауреат по литературе от Японии), жажда полифонии, выраженная в романе срединного периода «Дом Кёко» (鏡子の家, 1959), эксперименты с бульварным чтивом, театром и жёлтой прессой, нескончаемый труд и нескончаемые трансформации. Мисима работал до последнего, но, кажется, ни один текст не отразил его лучше, чем «Золотой храм», общепризнанная вершина.

История, основанная на реальных событиях, проста как день — по крайней мере фабульно: Мидзогути, буддистский монах, с юных лет воспитываемый в любви к тому самому «золотому храму» — Кинкакудзи, префектура Киото, — страдает от заикания, что и прокладывает тропку в отчаяние его диковинной жизни. Не находя общего языка со сверстниками, Мидзогути замыкается в себе, перенося все мечты и чаяния на абсолютное чудо архитектуры — которое, однако, при первой встрече сильно его разочаровывает. Настолько сильна была фантазия — и настолько трезва действительность.

Да, это сюжет о новом Герострате: Мидзогути до того утопает в грёзах, в невозможности слиться с красотой храма, что решает его сжечь. Вот и вся любовь. Перед тем, очевидно, Мидзогути проходит — как и его автор — внушительную трансформацию: от заики до еретика не одна, а сто пять замшелых ступеней. Восходя по ним, Мидзогути ищет оправдание, а находит только себя — мнимо уродливого, мнимо ничтожного, мнимо мнимого, — но, поддаваясь соблазну темноты, решается на преступления глупые, большие и жестокие. «Уж не коварству ли погоды тех мест обязан я своим непостоянным и переменчивым нравом?».

По сути, Мисима пишет документальный роман — с опорой на источники, приводя близкую хронологию, — но вот начинка преступления целиком и полностью стянута из его собственных эстетико-философских пристрастий. Мидзогути воплощает собой живое сомнение, нарастающий ресентимент: почему я заикаюсь, а снег не заикается? Почему человек так несовершенен в сравнении с самой простой кувшинкой? «Так я узнал, что где-то, в неведомом пока мне мире Прекрасное уже существует, — и эта мысль отдавалась в моей душе обидой и беспокойством. Если Прекрасное есть и есть где-то там, далеко отсюда, значит, я от него отдалён, значит, меня туда не пускают?».

Прекрасное сосредоточено в образе Золотого храма, история которого, однако, далеко не про цветочное благонравие. Что, размышляя, подтверждает и сам Мидзогути: «Война и смута, горы трупов и реки крови — всё это и должно было питать красоту Храма. Ибо он сам был порождением смуты, и возводили его суровые и мрачные люди, служившие сёгуну». Генеалогия морали в чистом виде. Удерживая монолог безумца на размеренной ноте самобичевания, Мисима то и дело взбалтывает его проблесками надмирной воли, горнего абсолюта: монашек тянется к силе, здоровью, памяти и достоинству, но, оказываясь уже совсем рядом, сбегает прочь, как бы ошпаренный расстоянием между собой и остальным миром. Надумана ли эта дистанция?

Вопрос открытый.

«Скоро это чудо красоты обратится в пепел, подумал я. И тогда образ Храма, живший в моём сердце, наложился на реальный Храм, подобно тому как копия картины, сделанная на прозрачном шёлке, накладывается на оригинал. Совпали все черты, все детали: и крыша, и плывущий над озером Рыбачий павильон, и перильца Грота Прибоя, и полукруглые оконца Вершины Прекрасного. Золотой Храм перестал быть неподвижной архитектурной конструкцией, он превратился в своего рода символ, символ эфемерности реального мира. И тем самым настоящий Храм стал не менее прекрасен, чем Храм, живший в моей душе».

Интересно, что неодолимость красоты, её смертельную загадку Мидзогути осознаёт только при соотношении прошлого истории и настоящего архитектуры; решение о сожжении храма зреет в нём долго. «Лирическое очарование» распада, подлога, ритуального членовредительства окутывает мальчика ещё в школе, при виде бравого подтянутого курсанта. Не в силах совладать с торжеством чужой гордости, Мидзогути делает следующее: «я достал из кармана ржавый перочинный ножик, подкрался к забору и сделал на прекрасных чёрных ножнах кортика несколько уродливых царапин». Зачем? Чтобы доказать свою причастность к Прекрасному.

Пускай и самым паразитарным способом.

В следующий раз Мидзогути поддастся тьме при виде Уико, красивой девушки, живущей по соседству. Обуреваемый неясными стремлениями (первая любовь? последняя робость?), Мидзогути поджидает её в зарослях и выскакивает на дорогу, чтобы испугать. Цель достигнута. Девушка едва не падает с велосипеда, ругается и едет дальше, однако мальчику искренне невдомёк, почему это она не увидела в нём Подлинного Намерения. Приходится списать всё на слова: именно они, по мнению Мидзогути, «срываются с моих губ с таким невероятным трудом, что сил на действие уже не остаётся». Немота и горечь. Холодные капли гнева.

Скорее всего, это событие и подталкивает мальчика к необоснованному мистицизму. Проклиная Уико (с чего бы?), он и не подозревает, что действительность куда шире местечковой, почти крестьянской озлобленности. Выясняется, что девушка, вопреки предписаниям рассудка, забеременела от дезертира (разгар Второй мировой) и некоторое время помогала ему скрываться. Облава. Потерянная, оболганная, застигнутая врасплох, Уико снова встречается Мидзогути, но тот видит уже не красивую девушку, а призрака: и проскальзывает в нём всё та же Красота, что выше и человека, и камня, и луны, и дерева. Тайна смерти. Грамматика любви. Один из лучших эпизодов романа — пронзительный в формулировках, точный и расчётливый в красках:

«У меня хмельно закружилась голова — до того кристально-прекрасной была измена Уико в обрамлении луны, звёзд, ночных облаков, пятен серебристого света, парящих над землёй храмовых зданий и гор, ощетинившихся острыми верхушками кедров. Уико имела право, так гордо расправив плечи, подниматься одна по этой белой лестнице — её измена была одной природы со звёздами, луной и кедрами. Теперь она стала одной из нас и принимала весь этот мир. Уико поднималась по лестнице как представитель нас, остальных людей. И я, задыхаясь от волнения, подумал: “Совершив предательство, она приняла и меня тоже. Теперь она принадлежит и мне”».

Печаль Хокусая длится недолго. И дезертира, и девушку убивают, после чего мальчик торопливо меняет ориентиры: «она опустилась до уровня обычной страсти, превратилась просто в женщину, отдавшую всю себя одному-единственному мужчине». Мира не сыскать. Ад — это другие, но что есть рай, если не отсутствие человеческого? Мидзогути пускается в откровенное богоборчество. Такой вот парадокс: приближаясь к Золотому храму, мальчик лишь яростней стаптывает в себе Прекрасное. Начиная служить в месте своей мечты, он знакомится с милым мальчиком Цурукава, о котором впоследствии выскажется как о непреднамеренном ангеле. Так и будет с ним общаться, пока в действительность не ворвётся третье испытание тьмой.

Тихим зимним днём (то, как описан в этом романе снег, холод, покой стихии, заслуживает отдельного восхищения) в храм заявляется пьяный американский военный с размалёванной японкой, в которой Мидзогути без труда распознаёт проститутку. Издеваясь над спутницей, американец внезапно подначивает мальчишку на то, чтобы тот наступил ей на живот. Вот и третий кошмар. Теперь уже — безоговорочно принадлежащий Мидзогути. Оставшись безнаказанным (хотя японка позже возвращается и требует от настоятеля компенсации за учинённый мальчишкой выкидыш!), он окончательно зарывается в непогоду. Что и подмечает Цурукава.

«Я ведь уже говорил, что Цурукава — мой позитив. И если бы он честно играл свою роль, то ему следовало бы не приставать ко мне с вопросами, а перевести мои тёмные чувства в чувства светлые. Тогда ложь стала бы правдой, а правда обернулась бы ложью. Поступи Цурукава как обычно — преврати он тень в свет, ночь в день, луну в солнце, скользкую плесень во влажную молодую листву, — я бы, наверное, заикаясь, во всём ему признался. Но на сей раз Цурукава меня подвёл. И таившиеся в моей душе чёрные страсти обрели новую силу...».

На выручку приходит — безвинный каламбур — Касиваги, косолапый студент-нигилист, пестующий в мальчишке (правда, изрядно подросшем) всё самое нехорошее. С его явлением Мисима чуть ли не ноту ирландского декаданса утверждает, лепя из дуэта Мидзогути-Касиваги нечто вроде кружка по интересам Дориана Грея. Тут и портрет, если подумать, имеется — мерцающий то в памяти, то наяву Золотой храм, вбирающий в себя и душу, и надежды, и страхи. Закончится всё так же жестоко — и так же пустынно для закованного сердца: ведь «главная ловушка, в которую обязательно попадает урод, — это не отказ от противопоставления себя миру, а слишком уж большое увлечение этим противопоставлением. Вот что делает урода неизлечимым...».

Однако и этот авантюрист умудряется выйти картонным пошляком, едва Мидзогути осознаёт причины своей причастности к Красоте. Путь радикализма, избираемый им, ведёт к тому же торжественному одиночеству, что сопровождало — на заре туманной юности — курсанта морского училища. Отныне оно сопровождает и заикающегося буддистского монаха. Решаясь на умерщвление Кинкакудзи, он наконец-то выговаривается — преодолевает барьер навязанной природой немоты — и заключает, что «все эти предвестья не существующей на самом деле красоты и образуют главную суть Кинкакудзи. Посулы не несут в себе ничего, кроме пустоты. Пустота, Ничто и есть основа Прекрасного. Незавершенность каждого из компонентов сулит не красоту, а Пустоту, и в преддверии этой Пустоты затейливый деревянный каркас Храма трепещет, словно драгоценное ожерелье, колеблемое ветром».

Юкио Мисима часто репетировал на бумаге главы собственной биографии, и нет ничего странного в том, что 25 ноября 1970 он так же, как Мидзогути, решился на сожжение Золотого храма — этого строптивого, нелюдимого цветка из плоти и крови. Вышло глупо, ярко и, опять же, торжественно — ибо «меня волновал, не давая покоя, только один вопрос: что есть Прекрасное?»