Лучшее за неделю
2 октября 2026 г., 16:15

Портрет исчезнувшей эпохи. Леонид Юзефович «Таитянка из Кронштадта. Жизнь Бэлы Казарозы, артистки»

Весной того же года Волков встревожился состоянием жены, в первую очередь — душевным. То ли ему удалось усыпить ее подозрения насчет Книппер, то ли она сама постаралась их забыть, когда он сделал ей царский подарок — повез ее в Париж. Камни в почках тоже принимались в расчет: из Парижа предполагалось отправиться в Виши, на

воды, — но если бы главной целью поездки ставилось лечение мочекаменной болезни, проще было поехать в Железноводск. Виши — курорт прежде всего для желудочных больных, зато высокое содержание лития в тамошних источниках считалось полезным при нервных заболеваниях.

Привилегированные столичные деятели культуры пока еще имели возможность выезжать за границу не только в составе официальных делегаций, но и по личным нуждам; причем надолго, в пределах срока действия заграничного паспорта, составлявшего один год. Как правило, для этого требовалась лишь медицинская справка о желательности лечения в Европе; правда, получение выездной визы и разрешения на вывоз или перевод за границу конвертируемых в валюту советских денег было сопряжено с массой бюрократических формальностей. С каждым годом процедура усложнялась, а круг избранных сужался. Нужно было успеть проскочить в медленно закрывающуюся дверь.

Волков закончил книгу о Мейерхольде два года назад, но не мог найти издателя. Никто не хотел издавать не рассчитанный на широкого читателя объемистый научный труд — сокращать его он отказывался. Наконец, весной 1928 года издательство «Academia» решилось выпустить «Мейерхольда» целиком, в двух томах, с примечаниями и научным аппаратом. Аванс, полученный после подписания договора, стал финансовой базой поездки Волковых во Францию, а предвкушение долгожданной книги, в которую Казароза вложила немало усилий, вновь сблизило ее с мужем.

Выехали в конце мая, втроем. Третьим был заведующий литчастью МХАТа Павел Марков, он же хохотун Миша Панин из «Театрального романа» Булгакова. Они с Волковым приятельствовали с начала 1920-х, с тех пор, как оба писали первые рецензии в «Театральном обозрении». Теперь, несмотря на молодость, Марков формировал

репертуар Художественного театра, вел переговоры с Горьким, Булгаковым, Олешей, Всеволодом Ивановым, Эрдманом, Катаевым, Маяковским. Он был блестящим критиком и вообще заметной фигурой театральной Москвы в годы ее послереволюционного расцвета: его дом в Хомутовском тупике у Красных Ворот, где дворянская семья Марковых жила с 1912 года, стал салоном для людей театра — здесь собирались режиссеры, актеры, драматурги, рецензенты, театроведы. Остроумный и предприимчивый холостяк Марков был идеальным компаньоном для поездки в Европу. 

Казароза не была на Западе пятнадцать лет, в Париже — никогда в жизни, но болезнь мешала ей безоглядно отдаться культурному туризму. Заходя в номер Волковых в скромном отеле «Du Temps» в 9-м округе, Марков заставал ее в той же позиции, что Софья Семенова у нее в квартире на Кривоарбатском, — в постели, «обложенную французскими журналами и газетами». В такие дни она «посылала окружающих на выставки, в музеи, в театры — и с жадностью требовала рассказов». Маркову, похоже, нравилось исполнять эти ее поручения, а ей — выслушивать его отчеты. Симпатия всегда взаимна. В его очерке о ней, который он написал после ее смерти, ощущается тогдашнее, вызванное не только ее болезнью сочувствие к маленькой беззащитной болтунье:

Париж давался ей нелегко. Он тревожил ее масштабами большого города и сутолокой чужой жизни, но главное, здесь ожили для нее призраки прошлого — то, что казалось давно похороненным и отжитым, то, что с такой решительностью отрезала она в своей жизни. Имена прежних друзей, слава «Петербурга десятых годов» овеяли ее знаменитыми фамилиями, падениями одних, возвышением других. Они то и дело вставали перед ней, эти призраки, не настолько сильные, чтобы вернуть ее к себе, и не настолько слабые, чтобы оставить ее равнодушной.

Ни с кем из прежних друзей она сознательно не виделась, но обаяние прошлых лет не отпускало ее — в ней просыпалась глубоко запрятанная трагедия художницы, покинувшей свое ремесло, тоска, нежная человеческая слабость… Многое в Советской России казалось ей огромным и пугающим, и чем отчетливее вырастали суровые контуры новой жизни, тем острее становились противоречия между ее прежней жизнью и настоящим. В разговорах она защищала страну безоговорочно и яростно, но противоречия сжигали ее. С болью воспринимала она весть о каждом имени, напоминавшем ей прошлое, — ей представлялось, что оно бежит за ней и ловит ее.

Яковлев был рядом; наверняка ей дали его телефон, но она ему так и не позвонила. Мучительная и в то же время радостно-очистительная встреча, детали которой она тысячу раз могла проигрывать в воображении, сейчас стала казаться невозможной, а другая, умеренно теплая, с разговорами о его успехах и общих знакомых, была ей ни к чему. На месте выяснилось, что всё перегорело, умерли дышавшие этим огнем саламандры.

Не встречалась она ни с Бенуа и Сомовым, недавно не вернувшимися в СССР из зарубежных командировок, ни с давно эмигрировавшими Шухаевым, Борисом Григорьевым, Сергеем Маковским, Серебряковой, Судейкиным, Миклашевским, Тэффи, Зноско-Боровским, Евреиновым — не только из страха оживить в себе прошлое и не

справиться с его претензиями на место в настоящем, и не из опасения, что мужу, академику ГАХН, повредят ее контакты с эмигрантами, в то время еще не криминализированные, если дело касалось эмиграции не политической. Отчасти проблема заключалась в Волкове — с преуспевающим советским мужем, свидетельствующим о ее процветании в красной Москве, рассчитывать на сердечность

бывших друзей не стоило, а ходить к ним одной было бы предательством по отношению к нему. Еще важнее было то, что уехавшие и оставшиеся жили в разных мирах и должны были, чтобы выжить, закрывать глаза на часть правды, там и тут — разную. На серьезные темы говорить стало трудно, о пустяках — незачем.

Проще и приятнее было гулять по Парижу с приехавшим из Москвы Игнатием Нивинским,

с которым Казароза познакомилась в 1916 году,  на даче Бенуа под Судаком. Нивинский с его универсальным талантом был художником легендарной «Принцессы Турандот» в постановке Евгения Вахтангова, он же оформлял интерьеры Киевского вокзала, Малого театра и хорошо известного москвичам «Дома с рыцарем» на Арбате. В Крыму он рисовал купальщиц на пляже, а сейчас готовил эскизы траурного зала для еще не возведенного в камне мавзолея Ленина. Из старых петербургских приятелей Казароза встретилась только с Юрием Анненковым и даже побывала у него в мастерской — они с незапамятных времен были знакомы через его жену-танцовщицу, но он, во-первых, имел советское

гражданство, а во-вторых, никогда не был для нее близким человеком. Близких, помнивших ее на сцене, она избегала.

Марков рассказывает, что, когда боли на время отпускали ее, она «неутомимо бродила по Парижу, по его старинным кварталам», а в ночь на 14 июля «сливалась с толпой на площади Бастилии». Саксофоны, аккордеоны, уличные танцы, нарядные пары наводили на мысль, что в СССР такая жизнерадостная революционная годовщина невозможна, — но не могла она не заметить и то, о чем тремя годами раньше писал Илья Эренбург: в эти три нерабочих дня «бойчее всего идет торговля мороженым и огнестрельным оружием», в июльской парижской духоте «запахи не могут подняться вверх, ползают по мягкому от жары асфальту — запахи свиного сала, пота, йодоформа». В том же черном списке — «химический лимонад», «подмышники», «скорлупа китайских орешков», густо усеявшая мостовые, как подсолнуховая лузга в Москве, обилие полицейских и проституток, фокстрот, тоска.*

Особенно часто Казароза бывала в лавках маршанов** на Rue La Boetie близ Елисейских Полей. Здесь жил Пикассо и находилась его мастерская, но ее интересовали художники из России. В Берлине ей хотелось купить орхидеи Гедды фон Трапп, в Париже — Сутина, Терешковича, Кислинга. Денег не было ни тогда, ни теперь.

Ближе к осени она устала сражаться с призраками и растравлять душу сожалениями о том, что могла прожить пусть не более счастливую, но более полнокровную жизнь, если бы сумела добраться с Чико до Китая или ушла с Шухаевым в Финляндию. Почечные приступы не прекращались, и в августе они с Волковым уехали в Виши.

Марков последовал за ними, хотя в лечении минеральными водами не нуждался. Кажется, ему просто хотелось подольше не разлучаться с милой подружкой. Он снял комнату в одном с Волковыми пансионе, рассчитанном не на иностранцев, а на французов, и позже с ностальгическим умилением описал их тамошнее житье-бытье:

Бэлочка сделалась любимицей обитателей этого странного домика, с удивлением смотревших на крошечную гостью из фантастической страны. Она разрушала их представления о звероподобной Московии и ее холодных просторах. Ее появление в столовой встречалось хором самых любезных приветствий. Бледная француженка из Гавра, веселый темный марселец, дети — все находили в ней отклик. Хозяйка встречала ее с трудом заученным русским «я льюблю вас, Бэлочка». Хозяин — почтенный редактор гренобльского административного вестника — терял с ней привычную важность. Привратницы ванн рассказывали ей свою жизнь. Служанка рыдала о страданиях любви, но многое раздражало ее и в Виши. Впервые она увидела с такой наглядностью ужас западных социальных противоречий: Виши — город, где лечатся по трем разрядам, в зависимости от средств, где можно наблюдать встречу бесстрастных американских миллионеров с нищими уличными певцами… Накануне отъезда, вдалеке от гремящего оркестрами центра Виши, на узкой улочке, в вечернем сумраке она пела для Волкова и для меня песни своей славы, песни эпохи, с которой хотела и не могла расстаться, — о Фьезоле, об Алисе, которая боялась мышей. Ее нежный голосок звучал в темноте чисто и прозрачно. Может быть, она пела тогда в последний раз.

Очерк Маркова в книге воспоминаний о Казарозе — едва ли не самый грустный из всех. Конечно, он видел ее последним из друзей и провел с ней много времени, но чувствуется, что она была для него не просто женой приятеля — они явно нравились друг другу. Пропетые на вечерней улице шлягеры тех лет, когда она «имела в Петербурге свой

час», предназначались, может быть, не столько мужу, сто раз их слышавшему, сколько ему, Маркову.

На следующий день Волков увез жену в Берлин и показал урологу. «Здешний специалист по почкам сказал, что надо извлечь камень, находящийся в канале, — докладывал он Мейерхольду. — Извлечь его надо путем цитоскопии, т.е. введения в почку специальных катетеров и через них — горячего масла. Масло обволакивает камень и облегчает его скольжение к выходу, но операция эта — сущая пытка».***

После консультаций Волков решил, что в Берлине такую операцию сделают лучше, чем в Москве, но после пяти месяцев жизни во Франции денег на нее не было. Он поселил Казарозу в загородном санатории «Замок Фюрстенберг» на озере Ванзее, где комната зимой стоила дешевле, чем в городском отеле, и где ей был бы обеспечен медицинский уход, а сам помчался в Москву, чтобы поспеть на празднование 30-летия Художественного

театра. Ему очень не хотелось пропускать это громкое торжество. Не только участие, но и простое присутствие на нем поддерживало его статус, а он еще должен был произнести речь на одном из юбилейных мероприятий.

Уезжая, Волков взял с собой купленный Казарозой в Париже роскошный и, надо думать, недешевый альбом «Expedition Citroen – CentreAfrique»**** с рисунками Яковлева и по приезде в Москву с обычной своей педантичностью вписал его в каталог ее личной библиотеки. Книги — не сохранились, а каталог — уцелел.

В нем значится поэтический сборник Алексея Лозины-Лозинского «Благочестивые путешествия», вышедший в 1916 году, уже после смерти автора, которого Казароза знала как завсегдатая «Бродячей собаки». В ранней юности несчастный случай на охоте лишил его ноги, он ходил на протезе, писал талантливые стихи, но был одержим тягой к смерти — дважды неудачно стрелялся, наконец, в возрасте тридцати лет принял большую

дозу ***** и до последних минут записывал в тетрадь свои ощущения. Вечер его памяти устроила дружившая с ним Лариса Рейснер. Казароза была с ней близко знакома и, видимо, на этом вечере получила в подарок или купила книжку Лозины-Лозинского. Если она читала ее с подсознательным желанием найти стихи, предвещающие самоубийство поэта, то могла отметить стихотворение с хорошо известным ей самой чувством бесприютности на чужом празднике — вроде того, с танцами и шампанским, где Бенуа видел ее пляшущей на столе перед мужчинами во фраках и дамами в бриллиантах:

Здесь все заражены. Властительный угар Разгорячил людей дыханьем пряным танцев, И под мелодии усталых итальянцев В интимные углы уходит много пар. <…> Зачем же плакать так, ты, сердце Арлекина? О, улыбнись. Молчи — и вот безмолвен я. И с люстры падает усталая змея — Медлительная лента серпантина.

Пятимесячный праздник закончился для Казарозы в Берлине. Для Волкова в Москве начинался новый.

* Эренбург И.Г. Лето 1925 года.

** Парижские арт-дилеры.

*** РГАЛИ. Ф. 998. Ед. хран. 1304.

**** Черный рейд. Экспедиция «Ситроен» — Центральная Африка.