Лучшее за неделю
9 октября 2026 г., 16:55

Юлия Капустян «Папа-на-шкафу». Кто-то выключил свет внутри головы

Очень чешется пятка. К ней присосался комарик. Комарик кормится кровью, но его нельзя убивать. У него есть папа и мама, у него есть братья и сестры, у него есть малые детки. Им всем очень хочется есть. Комарик наполнится кровью, улетит на болота, и где-то в комарьей квартирке сварит он алый свой борщ. Борщ будет красно-прекрасным, будет живым и бурлящим, он будет добрым и теплым. А значит, ей надо терпеть. Олина кровь закипела — льется, бежит прямо к пятке. И каждая капля той крови прямо сочится добром. Накормит комарик семейство, они почитают газеты, они поболтают не множко и вместе улягутся спать. А пока, а пока жутко чешется. Скорее, скорее, наполнись ты. Скорее, напейся, пожалуйста. А то очень сложно терпеть. А комарик все тянет и тянет, а он все смакует и пляшет и тычет в Олину кожу своим заостренным резцом. Зуд все больше пульсирует, наливается, бухнет и движется, кувыркается в ней и не прячется, сочится сквозь кожу и в ночь. Никак не уснуть. Все еще пьет? Напился?

Раз комарик, два комарика, три комарика, восемьдесят четыре комарика, тридцать шесть комариков, семнадцать комариков, один. Беспорядочный счет ускорил течение времени. Кормящийся весь наполнился и отлип наконец-то. Мокрая от пота простынка спутала Олины ступни. Оля выбрыкалась из нее, обслюнявила пальцы и смазала укус. Пропечатала ноготком след на взбухшей, чувствительной коже — крест-на крест, двумя тонкими полумесяцами.

Шумное, темное лето швыряет на крышу орехи, они барабанят по ней: бу-бу-бу, бу-бу, бу. Не спится совсем. Хочется пить и звонить Полинке. Ночевать дома одной непривычно жутко, и Оля ступает на темный, прохладный пол. Почему бы не позвонить? Пол отзывается скрипом. Скрип подпевает ветру и дроби орехов. Все вместе они напевают, гудят ей: ты не одна, не одна, не одна, не одна, девочка. Клац выключателем. Лампочка в люстре мигнула и стухла. И красный глаз телевизора не горит.

И не шумит холодильник. Весь свет в доме кончился? Нет-нету-нет-нет-нету-его — хором орехи и все темно-шумное лето в ответ Олиным мыслям. Оля на ощупь взбирается на стол-книжку, сует палец в отверстие номер два на телефонном диске. Вот бы не откусило. Круть. Пятерку. Тройку. Другие цифры. Не откусило. На линии загудело: ту-у-у-у-у.

— Алло?

— Тетя Валя, здравств... Добрый вечер!

— Да, я вас слушаю.

— Это Оля! Простите, что поздно, но бабушки нет, и... можно позвать Полинку?

— Вы в себе, вообще, девочка?

— Ну как же... Я...

— А вот и не надо со мною шутить!

— Я только...

— Похоронили Олю на днях... — Теть Валя заплакала. — Дите наше все убивается. Не звоните сюда больше! Уроды!

Теть Валя не кладет трубку и рыдает вовсю.

Оля хочет ей что-то ответить, сказать, доспросить, объяснить, но не может — голос совсем не выходит из горла. Он застрял или пропал насовсем? А телефонная трубка взяла и пришпилилась к кисти намертво. Рука как бы стала продолжением провода, он впырился внутрь тела, как тот комарик, ввинтился, перетянул Олины вены, намертво обмотал ее хрупкие ребра и стягивал-стягивал-стягивал их.

— Нет-ее-больше-нет-и-не-будет. Намотало-кишками-деточку. Поломало-ее-и-раздвои-ло. Разбило-на-малые-части. Они-все-рассы-пались-сгинули. Сожрали-сожрали-сожрали-черви-и-и! Нет-нет-нету-ее. Нету-пропала-она. Совсем-насовсем. Вытекла-жизнь-ее-красно.Крас но-красно-стало-черным-черным. Больно-больно-громко-вопила-никто-не-пришел. Теперь-нету-ее-нету-ту-у-у. Ту-у-у. Ту-у-у.

Ту-у-у.

Кто-то выключил свет прямо внутри Олиной головы. Все потухло и кончилось. Раз комарик, два комарика, три комарика, тридцать шесть комариков, пятнадцать комариков, восемьдесят четыре комарика, один. Оля не может двинуть даже мизинчиком, а комарик все тянет и тянет Олину кровь — он никак не может напиться.

Олино горло свистит, сипит, хочет звать, но не может позвать. Заметила полоску тусклого света за дверью. Слышит приглушенные голоса из большой комнаты. Мамочка? Бабушка Света?

— А ведь правду говорят, что кровь не водица, мам.

— Алис, вот кто станет врать о том, что и так известно?

— Лежит третий день, не встает, ни помочь, ни даже... Даже за фруктами не сходит! Проси не проси. Вот за что мне все это? — Олина мама звучит расстроенно.

— За что — ни за что. Что гадать? Может, это...

— Я не могу, мам.

— А я могу.

— А я не могу.

— А я могу.

— Я не могу. Я пойду.

— Иди.

— Я пойду.

— А я могу.

Слышит — захлопнулась дверь. Ушла. Ушла насовсем? Мама! Оля хочет окликнуть, хочет по звать маму, попросить ее никуда не ходить, умолять не оставлять, не бросать Олю здесь и вот так, ведь она хорошая дочка и девочка, но... Олино тело вросло в кровать насовсем, прилипло, пришпилилось. Горло ссохлось — свистит вместо слов. Слова не выходят — только идея выдавить звук. Извлечь из горла хоть что-нибудь. Не пискнуть. Не крикнуть. Ни даже заплакать. Закрывает глаза — пусть все кончится. Открывает глаза — не кончается. Замечает, что кто-то громадный (что-то громадное?) и темный (темное?) шаркает, движется прям на нее. Закрывает глаза — пусть бы ей показалось. Открывает, переполняется ужасом — бабушка Света кажется больше обычного. Она выросла из темноты грузным чернеющим снопом. Ее плечи, руки, лицо и все вместе будто вылиты из мутного воска. Обескровлены. Бесчеловечны.

— Кровь не водица, деточка.

Оля сипит, Оля не может ответить. Бабушка виснет над Олей, тянет к ней желтушные руки. Медленно. С рук капает воск. Очень жжется — воск заливает, залепляет собой Олины глаза, лоб, нос, уши, рот. Восковая бабушка медленно касается Олиной шеи. Может, погладит? Вдруг обхватила и сжала, туго-туго. И давит, крепким капканом держит и душит. Тук-тук-тук — смесь Олиной паники, крови и ужаса барабанит, бежит, разгоняется в теле, застревает в районе шеи, упирается в хватку, бьется, бьется, хочет вопить: пожалуйста-пожалуйста-хватит!

Раз комарик, два комарика, три комарика, сорок шесть комариков, пятнадцать комариков, восемьдесят семь комариков, один. Оля резко вдохнула со свистом. Гнусный комарик так и продолжал жрать ее, пятка чесалась, чесалась, чесалась. Бу-бу-бу — стучат орехи по крыше. Комар наконец-то нажрался и улетел. Кожа на пятке надулась и взбухла — налилась едким зудом, пульсацией. Оля осторожно ощупала горло, шею, плечи, а потом с остервенением расчесала укус до ссадины. Кровь не водица. Кровь не водица. Кровь не водица. Вкусная? Присела, свесила ноги, коснулась холодного пола. По затекшей спине пробежали мурашки. Или, может быть, сороконожка? Хочет прихлопнуть, но рука непослушно повисла. Кажется, что рука раздувается, распирается изнут ри. Кажется, внутри руки что-то есть и оно копошится. Оля самощипается — чуть-чуть колется в пальцах. Беретруку, как будто младенца. Очень хочется пить. В полутьме движется в сторону кухни. Дверь в зал подается не сразу и пре страшно скрипит. Нехотя открывается.

Оля застыла. В центре комнаты на табуретках — гроб с надвинутой крышкой. Он окружен целым хором, целым стадом тусклых свечей. Обтянутый красной тканью и обшитый черными рюшами, он похож на неуместно яркую и даже сияющую траурную конфету. Стало тихо-претихо. Орехи не падали, не возилось на чердаке, не тикало стрелкой часов. Тишина застыла липкой массой, похожей на холодец. Плотной, мутной и скользко-противной. Оля нянчит и щиплет онемевшую руку. Даже устала пугаться. Может, она просто проскочит мимо, просто сходит попьет? Сделает вид, что как бы ничего и не видела? Но как только двинулась, тишина вдруг заполнилась причудливым бульканьем. Булькало откуда-то изнутри. Изнутри, из-под крышки.

Ноги шагают, но совсем не туда — отбились от рук, заведенные. Живот завязался узлом — скрутило. Руку колет миллионом свинцовых иголочек изнутри, она наконец ожила и гладит красный атлас сама-по-себе. Оля чувствует прохладную, скользкую ткань — она совсем не кусается. Гладит, гладит, толкает, и крышка бухает на пол.

Оля морщит лицо. Пахнет чем-то густо-соленым и металлическим. Пискнула и отступила назад. Гроб залит темной жижей до самых краев — она медленно булькает. Горло пересохло и слиплось, как у высушенной на солнце лягушки, — даже не пискнуть. На край атласной обивки садится жирный комар и жадно сосет жижу прямо из гроба. Особенно гигантский кипящий пузырь лопается и пачкает Олину руку горячими брызгами. Кровь? Рука сама по себе гладит атлас, как будто не боится совсем. Пузыри все бульче, крупнее и чаще — кровь в гробу стремительно убывает, будто кто-то выдернул затычку из ванны. Быстрей и быстрей. Быстрей и быстрей. На дне что-то возится? Что-то подвижное. Завороженно всматривается. Ручки, ножки, головка, жадный беззубый младенческий рот... Перепачканный красно-черным младенец-из-гроба жадно сосет кровавую массу и довольно причмокивает, игриво посматривая на Олю.

Оля же чувствует, как ссыхается тело, — гортань слиплась, кожа совсем истончилась и пошла трещинами, даже глаза в глазницах сморщились как чернослив. Жажда и даже больше, чем жажда, ссасывает, сжирает ее изнутри. Ослабла, почти не может стоять, всей своей немощью навалилась на гроб, сипло дышит, вот-вот, и потеряет сознание. Младенец довольно причмокнул и подмигнул Оле. Агукает. Улыбается. Тянет к ней ручки, перемазанный красным, смеется и преображается — под кожей его заходили бугры, тело растет все вместе и сразу. Личико растянулось в блаженной улыбке, серые глазки игриво блестят. Вдруг беззубый рот заговорил с Олей странно-знакомым голосом. Она смогла различить, как во рту у младенца, как будто грибы, вырастают белые зубы.

— Кровь не водица. Но можно напиться! Хихик!Уже-не-младенец захлопал в ладоши, продолжая расти и меняться. Вот на румяном и пухлом лице вырос старый высокий лоб, рассеченный морщинами, и тут же исчез. Провалились впадины щек, а потом вдруг вздулись здоровым румянцем, разукрасились рубцами от оспы и стали квадратными скулами. Губы тонкие, потом растрескавшиеся, потом пухлые и синюшные, ярко-алые, улыбаются, скалятся, меняются ежесекундно. Глаза тоже скачут. Вот миндальный разрез. Вот с прищуром. Серо-холодные. Зеленые с янтарем. Черно-пречерные. Кажется, Оля узнает в этом подвижном лице сотни знакомых, никогда не виданных ею лиц. Мужских и женских, старых и молодых. И даже свое собственное. Ноги подкосились совсем — сил почти не осталось, только последняя капля.

Не думая, не имея шанса подумать, Оля черпает кровавую жижу ладонями и жадно пьет. Глотает, глотает, глотает. Чувствует, как наливается горечью, памятью, радостью, чу жими мечтами, реками пролитых слез, потом, слюной, частицами кож, снами, силой и жаром.

Отшатнулась, шагнула назад. Как опьяненная — тело ведет и крутит. Утерла измазанное лицо рукавом цветастой ночнушки, жадно дышит.

Младенец куда-то пропал, а из гроба поднимается папа и просто садится на край, свесив ноги. Он такой же, как раньше, и не такой же, как раньше, — с той же голодной дыркой вместо лица, но не гонится, не пугает. Чернота в дыре закрутилась, как бы всосалась сама в себя, сомкнулась в тугой бутон. Бухла-бухла и вдруг выплюнула серо-синюшное, больно-знакомое, глазастое, тонкое девочкино лицо. Ее собственное. Его собственное. Его и ее. Папочка расхохотался Олиным смехом. Или наоборот? Кувыркнулся обратно в гроб и пропал. Кто-то выключил свет внутри Олиной головы.

Раз комарик, два комарика, четыре комарика, сорок три комарика, двадцать два комарика, восемьдесят девять комариков, один. Холодно. Нет никакого лета, орехов, — весна. Но комар настоящий, зуд настоящий. И все настоящее. Оля прихлопнула насекомое, не думая, сунула его в рот и проглотила целиком. Комарье семейство осталось без ужина, без кормильца. Потом Оля сходила попить на кухню, вернулась в кровать, укуталась одеялом и сидела так до самого рассвета. Иногда напевала: кровь не водица, кровь не водица, но можно напиться.