Иван Соляев
Иван Соляев

В Кремле было назначено на три часа дня.

Есть не хотелось. В два в маленьком кафе «Транзит», что в Хрустальном переулке, он пил чай.

Ермаков сделал несколько глотков, откинулся на стуле, закрыл глаза. Он вслепую позвякивал ложечкой, постукивал ногой. Он ни о чем не думал, потому что было ему нервно.

Открыл глаза и закрутил головой. Оттопыренным указательным размашисто прочертил в воздухе. Официантка принесла тетрадь. Ермаков прожевал лимон, не поморщился, вложил две сотки, сдачи не надо, и вышел под апрельское солнце.

Взглянув на мобильный, обнаружил, что времени еще полно, и тогда побрел медленно, запрокидываясь и жмурясь. Обогнул Василия Блаженного навстречу нахлынувшему солнечному ветру. Нога запнулась о наглый булыжник. Согнулся, вытер пальцем пыль с ботинка, увидел песчинки и, разогнувшись, вспомнил. Когда-то здесь кружили с Настей. Они не могли остановиться. Затхлое московское лето, ветерок редко потягивал с воды, песок хрустел под сандалиями, почему-то много было песка, и Саша сказал:

– Слушай, мы как на пляже…

Настя рассмеялась:

– А Кремль – это что: горы?

Он засмеялся тоже, обхватил, прижал. Он целовал ее и видел большую золотую стрелу. Стрела часов пронзила ему сердце и мягко поворачивалась, делая сердце золотым и невесомым. 

И сейчас, когда Настя умерла, Саша на Красной площади, вытерев ботинок и заметив песчинки, все мстительно оглядел, пересек площадь, попал в тень от Спасской башни, сказал «Ермаков» стриженому солдатику, бескровному, словно высосанному величественной тенью. Тот быстро посмотрел в бумагах и кивнул. Саша шел мимо тыльной стороны красной стены, пока не достиг серо-стального здания.

У турникета толкались жухлые бабы и мужики с сальными глазами, рамка пищала, валились в кучу ключи и телефоны. Публикой помыкали два рослых парня. Они задорно перебрасывались репликами деревенских банщиков, просторно зевали и поглядывали на входивших сразу и заискивая, и дерзко, но с желанием впечатать каждому крепкого леща.

Банщик долго вертел и мял паспорт, наконец рама была пройдена, советский холл открылся во всем обшарпанном благополучии, Саша вошел в лифт и нажал кнопку.

– Чего, Михалыч, на рыбалку ездил? – говорил венозный мужик с расквашенным алкоголем носярой.

– Были, были, – затрясся карлик, седой и экземно-перхотистый. – Рылеев, слыхал, нырнул?

– Не забудете в сто двадцатую? – качнула им сиреневой, как туман, халой тетка. – Как что? У Тамары Всеволодовны день рождения… – и выплыла на втором. Они выпали на третьем.

Ермаков шагнул на шестом.

Кремлевский коридор – темный и длинный. Больше года Саша работал на Кремль и каждый раз, когда вызывали, приходил раньше и остатки времени вытаптывал коридором.

Коридор и был властью. Он был значительнее обитателей кабинетов и редких прохожих и даже враждебен всему людскому. Коридор источал радиацию всемогущества. Царь-пушка, царь-колокол, царь-коридор. Одновременно коридор жил природными лесными тайнами, и Саше мерещились на красном ковре ржавые иголки, а однажды привиделась бледная поганка.

Ровно в три Саша вошел в приемную. Повернула к нему иконописный лик большеглазая секретарша с русым коконом. За окном золотился купол Успенского собора. Ермаков бросил мобильник в пластмассовый судок.

– Ждет.

Потянул следующую дверь. У черного низкого столика с полуулыбкой стоял Саблин. Легонько обнялись, сели. Саблин блестел глазами, улыбался, играл густыми бровями, и Ермаков, казалось, мог замычать или начать насвистывать – расположение собеседника безгранично…

– Киргизия?

– Хи-хи-ргизия, – Саблин закивал с наслаждением.

– Разведка боем?

– Да-да, да-да, да-да, да… – выпустил Саблин смешливую очередь.

Черноволосый, черноглазый, в черном костюме, он сладостно мерцал, как радуга. Губы влажно распухли от нескончаемых улыбок. Наверное, он и во сне смеялся и улыбался.

Ермаков, тоже темный и смуглый, смотрел на Саблина, годившегося ему в отцы, и ощущал себя молодой дождевой лужицей, отражающей пламя радуги.

– Особые указания?

Саблин выгнул пушистую бровь. Молчал, округлое лицо тонкой лепки, изящная родинка на щеке, бессонные тени в подглазьях. Помолчав, сказал быстрыми и веселыми перебежками слов:

– Вам надо побыть наедине с толпой. Почувствовать ее интересы. Не ищите начальство, да его и нет там сейчас. Уши открыть, да? И сердце, да? Ну и себя берегите… – последнюю фразу он отчеркнул участливым смешком.

Всякий раз эти встречи оставляли у Саши чувство виртуальности, а визави к концу превращался в спелый смайлик из электронного письма.

Правда, совсем под занавес вместо легкого первого похлопывания следовало железное пожатие.

Вот и сейчас Саблин сдавил ему кисть, и Саша вышел, странно осчастливленный.

Он шел по Красной площади и знал, что путешествие началось. Его работа была интересна, опасна и хорошо оплачивалась. Саша Ермаков был по образованию психологом. А по призванию еще и артистом, пожалуй. И немножко солдатом.

Саша уже побывал в Чечне, орал «Аллах Акбар!» на стадионе в Грозном, после бежал вприпрыжку по улицам, и мелкий пацан от восторга прыгнул ему на спину и проехался так полквартала, а вечером высоко в горах, за Ведено, со случайными знакомыми жарили барана и купались в ручье. Он был в Осетии: поводя автоматом, летел горящими деревнями, скрывался в зарослях от танка, пособлял тащить ящик коньяка из ресторана и шарил по карманам мертвого грузинского солдата. Теперь предстояла Азия, где утром произошла революция.

Он вылетел вечером и приземлился ближе к киргизскому рассвету. Самолет долго катил по темноте, подскакивая.

В аэропорту встретились мужчины и женщины в зеленой амуниции – тревожные, с недоверчивыми колючками в прорезях глаз.

– Зачем прилетели? – из будки уставились крупные очки.

– Бизнес, – Ермаков сделал лицо безучастным и смахнул невидимый пот со лба. – Инспекция. Фирма мебельная. Это… сами знаете… своруют товар, а скажут: пожгли…

Вряд ли бы его не выпустили в революционный мир, вякни он что-нибудь совсем смутное. Просто Саша так тренировался: врать с открытым лицом.

Такси мчало его в сторону Бишкека. В полях белели туманы, дорога гремела, разбитая, шофер щелкал языком. Спустил окно:

– Слышите, как пахнет? Травка – мокрая, рассветная, самое благо!

Ермаков потянулся к оконной ручке, но она отсутствовала.

– И не ищите, – шофер угадал его движение. – Я все крутилки поломал. Возле себя оставил. Лето было, окна открыты, и воспаление легких от сквозняка заработал. Здорово я разозлился! Так вчера было. Разозлился народ. И власть поломал. А трава сильно пахучая – слышите?

– Что за трава? – спросил Ермаков, ожидая киргизское терпкое словцо.

– Много трав! В советские годы Лепестков приезжал. Из Ленинграда. Ученый! Он наши травы перебирал. Учил: от любых болезней хороши, вы не знаете, какое у вас богатство под ногами!

– Лепестков?

– Верно! Я сам доктор, и его встречал. Пока в Союзе жили, открытки друг другу посылали, а как отделились, так отрезало. Часто его вспоминаю.

Машина въехала в город с первыми лучами. Мчали через центр, где под колесами было ровно и все дышало хвастливым раздольем: огромные пространства словно бы назначались для того, чтобы толпа носилась здесь, ударяясь о помпезные здания и их захватывая. Окна краснели от восхода уцелевшими стеклами, или чернели провалами. В розовом свете шатались люди, группками, с дубинками. Вялые, пришибленные усталостью от очередного исторического порыва. Вился темный дым, мелькнуло двухэтажное строение – тлеющий черный огарок.

Тут и там на асфальте – длинные пятна.

– Видал, крови сколько! – шофер перешел на «ты».

Заселившись в гостинице (юноша за стойкой был в белой рубашке и светски предупредителен, над ним сиял телевизор с Эм-ти-ви) и приняв в темноте ледяной душ (горячей воды не было и света тоже), Саша вышел в город под свирепое солнце. Он чувствовал себя по-бездумному бодро, как будто все еще шагает от Саблина.

Рядом шли мирные люди, встретились русские, но прошастала шайка молодежи – человек пятьдесят. От них остро тянуло горелым. Они перетявкивались между собой, как собачья свадьба.

Ермаков подошел к белому зданию, темневшему копотью на стене, из слепого окна – вверх, по фасаду, до крыши. Он угодил в большущую толпу, которая колыхалась вокруг двух войлочных бледно-серых шатров. Дом окружала черная решетка, в одном месте гибко изогнутая и открывавшая дыру, – в дыре мелькали фигуры туда-обратно. За решеткой, во дворе гуляли целые процессии, жирно горел и хрустел костер из паркетных досок и каких-то ярких бумаг – вроде подарочных календарей.

На решетку со стороны улицы были налеплены листовки. Одна поверх другой. Карикатура с повешенным. Русский язык доминировал. На уровне наконечников забора крепилась простыня с расплывшимися письменами: «Грязным… Максиму… не место…». На столбах забора – несколько цветных фотографий. Узкоглазые ребята, обнявшись, улыбаются за столом. Старик в костюме, портрет из фотоателье. Армейский привет – некто смуглый в синем берете: навытяжку и со вскинутым автоматом. Самая крохотная фотка была в центре разлинованного школьного листа, а выше на нем лилово курчавились стихи – от руки, девичьим почерком: «Мариночка! Пули летели, как огненные метели! Ну почему, ну почему эти метели появились в твоем теле?»… Саша выставил локти, толкнулся плечами и подобрался ближе. Черно-белая Мариночка желтела от клея, который держал ее на школьном листке. Русская или азиатка? Смешанный тип? Его занимало другое. Необыкновенное сходство. Нет, не может быть. Бред, просто похожа. И не рассмотришь толково… Он подобрался вплотную и смотрел на карточку пристально.

Настя была светловолосая, но с карими глазами, наследством от бабушки-татарки. Саша встретил ее в расслабленном клубе «Солянка» среди сумрака. Разговорились с полуфразы и щебетали полночи. То был неумный разговор, вздор, сленг, междометия. Пили вино. Она оттопырила белую майку, бросила шаловливый взгляд себе туда… Смесь смущения и бесстыдства. «Козочка милай-й-й-я-а», – зазвенело и заблеяло у Саши в ушах, сердце стиснуло, и он протянул обе руки. Имя «Настя», сладкое, как малиновое варенье, уже было причиной задышать сильнее. Он ее сгреб, заглянул под белую майку: торчали маленькие грудки, остроконечные. Саша не любил целоваться. Они целовались. Он ее целовал, как безумный. У нее поцелуй был сочным и жвачным. Химическая отрада чуингама. Ему понравилось. Все вместе очаровало и подчинило – сумрак, карий глаз, золотой локон, маечка, сосок, мокрый рот с клычками. Он понял, что она ему нравится как-то особенно, потому что не мог оторвать губ от губ. Он попал и поплыл.

Это была настоящая влюбленность, когда печет в животе и в груди…

Настя училась на биолога. Отец в Америке, мать здесь, замужем за бизнесменом. Была еще сестра от маминого второго брака – Лена, семнадцать. Насте-то – целых двадцать. Саша старше на восемь лет. Этот роман длился весну и лето – с марта по август. Саша приходил к ней в МГУ и забирал после занятий. Однажды от нахлынувшей страсти начали ласкаться и частью оголились в сырых голых зарослях, среди черного твердого снежка, на Воробьевых горах – у заброшенного серого памятника в честь клятвы Герцена и Огарева. На них с лаем и шумом выскочила собака, а следом пенсионерка в ярко-голубой великоразмерной куртке. Почему-то куртка отлично запомнилась, шуршащая с посвистом, куртку и вспоминали, как шок, хохоча. Потом, когда Настина квартира опустела (мать укатила с мужем и дочкой на моря), жили неразлучную неделю и в большой ванной укрывались от жары. Любимая готовилась к экзамену – листала учебник, страницы намокали и не слушались, Саша лежал валетом, и было им так уютно, как будто они бессмертные. А когда все ее экзамены закончились, они кружили по Красной площади, долго, слепые от распитой неподалеку, в кафе «Транзит», бутылки шампанского. Так можно было нагулять солнечный удар. Песок хрустел под сандалиями, Кремль нависал, как горы, и даже гулкий бой курантов говорил о море и горах, о горах и море, о море и бом, бом, бом…

 

Иван Соляев
Иван Соляев

В августе Настя уехала в Ялту с сестренкой.

– Смотри, не изменяй мне! – призвала серьезно.

Изменил. С ровесницей, соседкой по дому. Изменил лениво и безразлично, но во время измены пришла от Насти эсэмэска, нежненькая, а он не ответил, а после забыл. Тем же вечером он перезвонил. И она, словно нечто нащупав женской интуицией, спросила, отстраненная и далекая: «Почему у тебя такой голос?» «Какой?» – Саша поперхнулся. «Странный», – протянула. И не отвечала на звонки и эсэмэс два дня. Через два дня ночью его разбудила истеричным звонком Лена и сказала, что Настя погибла час назад.

Они напились с какими-то хохлами, сняли яхту, вышли в море и поздно заметили, что Насти нет. Она упала за борт. Успела она с ним трахнуться или нет? С кем с ним, он не знал, но представлял щербатое раскрасневшееся лицо, пшеничные усы и широкий торс в трепещущих каплях. Мир честный в грубости. На ее похороны он не пришел. Ревность и обида? Едва ли. Страх закрытого гроба? Да ну. Просто не захотелось. Он не любил ходить хоронить – отравлять себе душу и тратить на отравление время. Да и в день похорон у него была назначена первая аудиенция в Кремле – Ермакова брали на работу. Прочли несколько его монографий в психологическом журнале («Ноты толпы», «История сейчас: загадка постижения», «Как стать чужим») и позвали.

Может, из-за того, что он не простился с ней, она его не отпускала. Или из-за того, что были вместе так коротко и их роман оборвался в самом расцвете. Сашу не оставляло знание, что Настя еще на Черном море и должна вернуться. Даже в феврале ему казалось, что в Ялте вечный август. Мертвая теплынь. Ему даже так снилось. Он чувствовал свою вину за ее гибель. Может быть такое, что она поняла про его измену, с горя решила тоже изменить, а когда детина на кораблике подступил, мерзко дыша, вывернулась, бросилась в море и нырнула? И во всем был виновен он – Саша Ермаков – предатель. Нет, откуда ей узнать! Ну не ответил на эсэмэску, и чего? Его мучила мысль, что он не любил никогда эту девочку. Иначе бы переживал больнее, слезно, звонил бы ее сестре, матери, приходил, расспрашивал. А у него и фото Настиного не было! Выходит, она его прельщала только как зверюшка с милыми грудками и влажными клычками и шелковой блондинистой порослью костистого лобка. А? Ведь он не задумывался о ее интересах. Почему биология? Почему не история или химия? Ему стало казаться, что и не знал никакую Настю Алексееву. Он с ней не спал – это точно. Ермаков с вожделением стал воображать некую девочку, несуществующую, но прекрасную: золотистую кареглазку, тонкую, хищную, с горячим брюшком и ощеренным в смешке жвачным ртом… О, какой сон! Как хорошо бы с такой когда-нибудь совокупиться. Но вряд ли она ему встретится в скоротечной жизни.

– Чиво, самый главный? Куда прешь? – желтолицая тетка больно толкнула Сашу под локоть.

Саша оторвал взгляд от фотокарточки, кругом теснились люди. За несколько минут, что он вглядывался в снимок, толпа расширилась, очевидно, вышли поспавшие. Прорезался мальчишеский голос – звеня и дребезжа. Саша встал спиной к ограде. Рядом зашумели, занервничали. «Олсун! – в ответ на звоны речи стала выплевывать толпа. – Олсун!» На каменной тумбе плясал паренек в черной майке. Это он кричал – непонятное. И это ему отвечали бранчливо. Он махал кулаками.

– Смерть! Смерть! – завопила тетка, опять толкнув Сашу.

Кто-то потянул парня за штанину, он махнул свободной ногой и рухнул.

На возвышение вспорхнул следующий – в синем спортивном костюме и с головой, перемотанной бинтом. Половина бинта алела – получалось, до сих пор сочится рана. Он выбрал русский.

– Я кровь за дело лил! Не за слово! «Смерть», говоришь? А что делать, если грязная скотина сбежал? Надо других убить, кто с ним был! Они много украли! Они крали народное! Крали! От кары убежали! Идем – заберем! Вернем добро!

– Дело говорит, – пожевал лиловыми губами возле Саши пергаментный старик в остроугольной белой шляпе, копирующей юрту.

– Что надо делать? – спросил Ермаков.

– Как что? – слюна попала ему в лицо. – По магазинам пойдем!

Люди загудели. Вверх, к светилу полетели кулаки и дубинки. Сильная дрожь побежала по толпе, как по огромному зверю. В сердцевину толпы стремительно вклинился отряд. Человек десять – лица до глаз спрятаны за белыми повязками, плюс вытянутые винчестеры, которые Саша сначала ошибочно принял за палки.

Колыхнулись, дернулись в последней судороге, посыпались по проспекту… Вооруженный отряд шагал в ногу. Старики, отставая, плелись сзади, дальше на почтительном расстоянии следовали машины.

Слышались зычные окрики и их нестройно, кисло поддерживали.

Казалось, все увлечены не криком, а каждый – своей сокровенной мыслью, что лично он получит от этого движения. И все же это было единое тело, от которого шарахались и отпрыгивали прохожие. Толпа питалась страхом встречных. Она была живой тварью, у которой ритмично маршировало сердце – отряд в масках и с ружьями, и моталась туда-сюда голова с большим красным флагом, словно бы высунутым языком. Животное на бегу задело витрину длинного магазина. «Мы с народом», – прочитал Саша белые буквы на стекле, и в это же мгновение надпись сверкнула осколками под ударом камней. Животное толпы родило детеныша, толпу поменьше – отпрыск вильнул к оконным провалам. Отпали старики.

Толпа, похудевшая после родов, бежала быстрее, но скоро набрала вес, вливались новые и новые, а бег уже не стихал. Свежие частицы толпы – сорванцы. На их физиономиях растерянность мешалась с похотью. Саша всматривался в людей, они были похожи до обморока, и ему стало казаться, что он смотрится в них, как в огромное, расколотое зеркало, и видит себя. Желтизна лиц, светлая желтизна и темная, светлая и темная, и везде родинки, особенные, жгучие, инфернальные. Родинки на лицах были сизыми и едко-черными. Какой жуткий оттенок! «Пороховые родинки», – подумал Саша. И тотчас подумал: «Ага, притягивают пули».

– Вчера дом Бакиева сожгли, и сына его Максима, и Конгатиева, и Бекназарова, – заговорила рядом девушка непонятных лет с замутненным взором и расплывчатым лицом. – А ни одного русского нет с нами. Испугались. Спрятались. Ждут, когда их порежут!

– Угу, – ответил Ермаков.

«Неужели я уже перевоплотился, стал такой же, как эти люди, и она не подозревает, что я русский?» – с ужасом и восторгом подумал он.

– А я сама убивать буду, есть-то охота. Вот, нож взяла кухонный, – из рукава зеленой кофты тускло мигнуло. – Я резать буду. Всех, кто на дороге встанет. Убьют меня, мои дети нож поднимут и дальше резать пойдут…

В круговороте толпы Сашу вынесло на середину и ткнуло носом между камуфлированных лопаток. Парень с винчестером резко дернул мышцами спины. Обернулся (повязка там, где рот, намокла), прошипел:

– Чо вылупился? Откуда?

– Из Таласа он, – неожиданной волной приблизило девушку с ножом. – Южный.

– Сен емнеден коркосун?

Дуло, идеально круглое и черное, заворожило Сашины глаза.

Толпа вдруг встала, и ее тряхнуло, как будто все ехали в одном вагоне: задние повалились на передних. Толпа перемешалась, раздвоилась и стала размазываться по двум сторонам улицы, где пестрели магазины. Парни с ружьями, распавшись, направляли тех, у кого камни и прутья.

Ермакова отнесло на левый край. Reebok – голубым по белому на дверях и зеленым по голубому на витрине.

– Сучья лавка! Племяш Кабиева ее держал…

– Да не Кабиева… Мулдабекова!

– Чо теперь: не трогать?

– Кто сказал?

Дверь рванули, ввалились в яркие, выстуженные кондишном внутренности.

Ни души, полки, заставленные кроссовками, развешанные штаны и футболки. Легкая музычка, мурлыкая, струилась совместно с холодком.

– Назад! – парень бросился наперерез, ружьем тесня народ к дверям. Повязка сбилась, открыв худое лицо. На заостренном подбородке десяток длинных волосин. – Ща товар подавите и себя, блин! Спокойно выносим. В очередь становись. Гиря, проверь капусту.

Его товарищ в кожанке зашел за прилавок, громыхнул кассовым аппаратом, ойкнул. Метнул руку и за волосы поднял существо. Это была девушка, которую трясло.

Раздалось щебетание.

Парень с бородкой что-то ответил раздраженно и повел ружьем.

– Не стреляй, сынок! – запросил давешний старик в светлой войлочной шляпе и с сомнением добавил: – Она ж невиновна!

Товарищ в кожанке отпустил хватку, девушка юркнула из-за прилавка, народ слегка расступился, готовый сомкнуться.

 

Иван Соляев
Иван Соляев

Она была в зеленом фирменном платьице с белым передником, где голубел логотип фирмы. Смуглая, с ярко-черными, расплескавшимися волосами, она стреляла протяжными глазами то в толпу, то на ружье. Невысокая. У нее был жирно намалеван рот, сейчас воспринимавшийся не вульгарно, а трагично.

– А! – парень с бородкой махнул ружьем, словно добивая врага, но это был жест снисхождения.

Девушка необычайно ловко заюлила всем тельцем, протискиваясь на выход.

– По одному подходим, берем. Штаны, майка, боты… – с элегантностью диджея распоряжался редкобородый.

Саша увидел сквозь стекло, как выскочившей девушке навстречу распахнул объятия мужик в спортивном костюме и с головой, замотанной кровавым бинтом.

Невидимая веточка кольнула под левый сосок, и Саша выскользнул из магазина.

– Друг! – он ринулся спортивному в объятия, зеркально раскинув руки.

– Я тебе не друг!

Девушка побежала.

Мужик отпихнул Сашу, и побежал за ней. Саша побежал за ними. Они завернули за угол и очутились на пустынной улице, где впереди из зелени тлело приземистое строение.

Девушка скакнула во дворик, мужик следом, Саша за ним. Мужик споткнулся. Растянулся, матерясь. Ермаков инстинктивно прыгнул сверху, зачерпнул из пыли кривой булыжник и обрушил на круглую башку в марле, пропитанной красной свежей и коричневой запекшейся…

Павший с неимоверной тоской рванулся, страшно хрипя, и Саша, вцепившись ему в шкирятник, размахнулся и еще раз ударил.

Девушка мельтешила в глубине двора, отчаянно тычась в двери подъездов. Она обернулась.

Саша обожал, когда женщина оборачивается. Есть в женском обороте всегда блудливо-первобытное. Бывает лукавый заинтересованный огляд. А сейчас эта загнанная девчушка обернулась обреченно.

Он помахал ей. Марля быстро напитывалась радостной обильной кровью.

Девушка приближалась растерянная. Он взял ее за руку, дернул, и они покинули двор. И началась странная игра.

Ермаков после смерти Насти обращался с женщинами просто, нелепо и точно. Он пользовался ими равнодушно, но жадно. Соитие было для него ослепительным миражом, а до и после скрипела пустыня презрения. Ермаков знал свои гипнотические чары. Ясно они открылись, когда он потерял Настю. Саша стал каким-то холодным садистом, и, вероятно, это превращало слабый пол в совсем слабый, бессильный перед ним. На строгих территориях трудно склонить женщину ко греху, но и там он находил тропы и действовал.

В осетинской войне он окунулся в походный бордель, расположенный в обширном бетонном сарае. Галдели потные мужланы. Из-за сиреневых занавесок высовывались девичьи умильные рожицы с маслянистыми глазами. Все здесь были пьяны войной, страхом, похотью. И в этом смрадном омуте Саша купался и получил непонятное ему облегчение сердца. Баба, некрасивая, с длинным телом заезженной лошади, рассказывала: «Прикинь, один пришел. У него брата убили. И он кончить все не мог. Он все обещал: завтра я смогу, завтра я веселее буду. Прикинь. Говорю: ладно, завтра приходи». Саша, не морщась, ловил дурманный кайф.

В Чечне он положил глаз на дочку хозяина дома в горах, где остановился. В какой-то момент они остались наедине, с воздуха доносились голоса мужчин, и тут Саша впился ей в губы и пальцами ухватил, скомкал юбку вместе с плотью. Так протянулась минута. Отпустил. Девушка тихо вскрикнула и растворилась за дверью. Она промолчала, девка гор, как он и ждал.

– Как тебя зовут?

– Гулай.

– Как-как?

– Гулай.

– Жги-гуляй? Пойдем, покажешь город, – он увлекал киргизку прочь из зеленого двора, где начал стонать, пробуждаясь, кровавый.

– А тебя?

– Саша.

– Ты откуда? Из Казахстана? – спросила она торопливо и тонко.

– Ага, – буркнул Саша. – А как ты поняла?

– Есть в тебе что-то, – Гулай хихикнула, – от ихнего. А что ты здесь делаешь?

– Работаю. Уже все, поработал. Так и живете?

– Как видишь.

Они вышли на обыденную улицу, где ничто не напоминало о погромах и революции. Сновали прохожие, текла мирная жизнь, кафе, магазины, киоски. И только милиции не было видно нигде.

– Спасибо тебе. Ты меня защитил от этого козла.

– Перекусим? Откуда ты?

– Я с Оша. Был у нас?

– Ага. А здесь что забыла?

– Жить-то надо.

Они сели в кафе. Официантка принесла манты – жирные и сочные пельмени, и с удовольствием их уплели.

– Пойдем ко мне в гостиницу, – командно и лениво сказал Ермаков.

– Пойдем, – пискнула Гулай.

По-прежнему не было света. Гулай за секунды освободилась от платьица, как от шелухи. Он повалил ее на одеяло. Он не видел ее лица, мог только осязать ее тело, и это подхлестнуло. Он вымещал свою ярость на всех женщинах мира. Все кончилось, и, мгновенно став безразличным, он первый пошел в ванную, где даже ледяная вода не смогла обжечь и вывести из отрешенности.

Они вышли на улицу. Грохотали выстрели. Долетали крики. Гулай, прижавшись, прошелестела:

– Давай еще посидим…

Сели в кафе, ели мороженое и не успели удивиться, когда мимо стекла хлынули люди, стремительно, как от ливня. Промелькнули, а один влетел внутрь. Толкнул дверь и остановился, задыхаясь. Это был подросток. Сырой от бега. С румянцем и круглыми невидящими глазами. Он дышал, дышал, дышал. Затем огляделся, вышел вон и сорвался с места – нагонять убежавших.

– Где ты живешь?

– В магазине.

– Туда пойдешь?

– Не знаю… Его нет уже, наверно. Я завтра туда пойду.

– А сегодня?

Она захлюпала, втягивая ложечку за ложечкой.

– Киргизки особенные, да? – спросил Саша.

Она доверчиво глядела ему в глаза, ложечка во рту, с которого сошел первый праздничный слой краски.

– Послушные, да? – допытывался он. – И готовые, да? Всегда готовые… Гуля, почему у вас все время беспокойно? Разгадка в ваших женщинах, да? Они слишком хороши, скучно аж, и мужчинам хочется еще чего-то… Небывалую бабу… Революцию, да?

Ночь они провели рядом. Гулай нежно, влажно и как-то крошечно осыпала его тело поцелуями, будто зверек обнюхивает. Ее поцелуи остановил сон. Саша ни о чем не тревожился. Он лежал с открытыми глазами, а рядом с легким всхлипом посапывала она.

Утром он вызвал такси и расплатился за постой. Гулай ждала.

– Подвезу, есть еще до самолета время… – Ермаков сел с ней на заднее сиденье и приобнял. – Какой твой телефон? – достал мобильник, и она продиктовала.

Она даже не спросила его номер. Остановились возле магазина (без стекол, но не сожженного и покойно пустого).

Хлопнула дверца, и нимфа заспешила, в оптимистичном фирменном наряде, ничуть не измятом.

Внезапно краем глаза, еще не успевая понять, Саша увидел, что с другой стороны улицы бегут трое. Куда они бежали? Автоматы! И эти рожи, чумазые, искаженные азартом. Голые рожи, без масок.

Очередь распорола утренний воздух.

Просвистела пуля, отскочив от стены.

Водила дал по газам.

– Стой! – Саша хлопнул его по плечу. – Там же моя… Погоди!

Они неслись по Бишкеку, вновь везде был мир, и солнце, набирая жирную мощь, заливало все.

Водила, молодой и круглолицый, зло лепетал:

– Куда еще обратно? Я не хочу умирать! Хочешь пешком иди, я высажу.

И они ехали.

 

Иван Соляев
Иван Соляев

Одинокий, Саша сидел в кафешке аэропорта за грубым деревянным столом, замасленным. Самолет был в два. Есть не хотелось. Ермаков сделал несколько глотков, откинулся на стуле, закрыл глаза.

Открыл глаза. Снова достал мобильник. Он пятый уже раз звонил ей.

Гулай не отвечала.

Ермаков закачал ногой, коленкой упираясь в стол и его пошатывая. Да ничего страшного, да что с ней могло случиться, она же у себя дома. А я что? А что делать – оставаться, что ли, в Киргизии? Вон военные ходят (мимо прошуршали двое в зеленом). Может, сегодня аэропорт закроют. Хрен меня тут Саблин искать будет…

Саблин! Он вспомнил о Саблине и улыбнулся, как будто увидел радугу. С