Андрей Наврозов: Мертвопись
Зачастую случайная тень — диво, сказка, гротеск, наводящий на размышления, но легкость, с которой она скользит по мостовой и исчезает из нашего сознания, выдает ее вторичную, реактивную и опосредствованную сущность. Иногда она блестяща, как золото священных сосудов, иногда таинственно матова, как серебро монист, иногда убедительна, как бронза предметов утвари. Но она никогда не дает больше, чем надо, никогда не говорит правдивей правды и никогда не бывает красивой до потери сознания. Она очерчивает, но не предвосхищает. Она легко захватывает и без скандала отпускает.
Пора говорить обо всем этом вслух. Не для того, чтобы кого-нибудь рассердить, унизить или обидеть, а для того, чтобы еще раз напомнить людям о давних временах, когда у каждого актантного искусства была своя изящная роль в пятиактной драме, называемой мировой культурой. Бедное лжеискусство! В тот поздний час, когда оно вышло на сцену, ему даже не досталось музы. Что ж это за искусство такое, прости господи? Без музы?!
Наполовину прикладное, как паразитирующий на освещении витраж, наполовину найденное, как похожая на Нептуна отполированная морем коряга, искусство фотографии родилось ущербным, но это еще полбеды. Ранние попытки научить его ходить, жестикулировать и самовыражаться — такие, например, как фотоальбомы Жана-Анри Лартига — были столь основательно захламлены и наскоро забиты мнимыми значениями и невероятными толкованиями, что верующий в фотографию с самого начала попадал в неудобное положение куратора музея современного искусства, который не знает, что представляет большую ценность: доставленный только что в музей экспонат или фанерная коробка, в которой он был доставлен?
Верующий, именно верующий: потому что, так и не успев встать на ноги и не научившись говорить, к тому времени фотография требовала внимания и жертв с не меньшей хищностью, чем прочие идолы современной культуры, от конструктивизма в советской России до дадаизма в странах торжествующего декаданса. Не случайно, что именно с ними, этими идолами последнего века, фотография в ту пору подписала пакты о ненападении, так что политический комиссар вроде Родченко был одинаково счастлив, когда о нем говорили как о великом художнике и как о великом фотографе.
И все-таки даже самые доморощенные из тех глупых изваяний стояли на плечах гигантов. А новый, не имеющий ни истории, ни музы паяц в их глиняном кругу требовал поклонения ни за что ни про что, так, за здорово живешь. Ведь не считается же фиксирование момента во времени искусством, когда речь идет о граммофоне? А если поет Галли-Курчи, то и граммофона не надо. Но скепсису здесь противопоставлялся шаманизм: посмотри, дескать, в дырочку. Фьють! Сейчас вылетит птичка.
Между тем ни одно из технических усовершенствований, сделанных с того момента сто лет тому назад, когда Лартиг впервые нажал на кнопку, не добавило ни одного слова к убогому словарю новейшего искусства, ни одной интонации к его чахлому синтаксису. Правда, изобретение автофокуса позволило японским туристам стать еще больше похожими на японских туристов; цветная пленка сблизила американских мам с их путешествующими по штату Невада дочерьми, заодно облегчив работу иммиграционных ведомств; фотошоп облагородил неожиданной угловатостью черты лица, свойственные потомственным крепостным; а война, мода и спорт безусловно выиграли от нововведений вроде объектива с переменным фокусным расстоянием и моторного перевода пленки.
Однако в отличие от изобретения молоточного принципа действия клавира, описанного вздорным стариком Шпенглером как эталон духовной восприимчивости, именуемой современной, эти усовершенствования повлияли не столько на само искусство, сколько на его аудиторию. Жанр продолжал тупо кривиться и молчать, полагаясь на Эллочкину пригоршню общих жестов, в то время как его новообретенная универсальность лишь подчеркивала его далеко не высокое косноязычие. Кто не помнит сцену из «Зуда седьмого года», в которой героиня хвастается снимком, напечатанном в фотожурнале? «Снимок называется "Фактуры"», — мечтательно шепелявит Монро.
Так, подобно тени на проезжей части дороги, которая причудливо и медлительно удлиняется, перед тем как резко исчезнуть, фотография, казалось, была порождена прогрессом — как техническим, так и общественным — лишь для того, чтобы быть им уничтоженной как искусство. Причем ни один критик не возвысил свой голос в защиту глухонемого слепого выскочки, напоровшегося на свои собственные вилы. Напротив, критики в один окололитературный голос все громче кричали, что все прекрасно, что «цветная пленка — это путь в будущее» (А. Гитлер), что развитие фотографии идет рука об руку с развитием демократии и что дайте только срок — и каждый, причем вовсе не обязательно советский, человек станет по совместительству великим художником — вроде Леонардо да Винчи, только продуктивней.
«Много у нас диковин — каждый из нас Бетховен!» Вот что ХХ век, благодаря новейшему искусству фотографии, смог возразить товарищу Шпенглеру в ответ на его нравоучительные разглагольствования относительно принципа Hammerklavier как мерила современной духовной восприимчивости.
Но зачем заходить так далеко? То, что с искусством фотографии все обстоит прекрасно, стало достаточно ясно уже из того, что у многих склонных к беспорядочному образу жизни молодых людей появилась новая, непыльная работа. Там, где раньше трудился один полоумный Лартиг, не тысячи ли фотографов кормят свои любимые семьи, причем зачастую с учетом аккуратной выплаты определенных в судебном порядке алиментов? И вообразимо ли воскресное утро человечества, или хотя бы его англоязычной части, без апельсинового мармелада и газетных приложений? И не сравнима ли цифровая передача образов с римскими акведуками? Одним словом, все, как в Ясной Поляне. Раньше у нас в Тульской области был один реалист, а теперь их у нас сотни.
Так кто же убил фотографию? Кто задушил ее в колыбели? Кто несет ответственность за уничтожение в зародыше целей этого жанра, с самого начала лишь отдаленно относившихся к целям искусства, но, тем не менее, бесспорно sui generis, смолоду ни в чем не повинных и, уж конечно, никак не заслуживших подобной расправы?
Подробно об этом — в статье о философе Кьеркегоре, африканской саранче и дальнейшей судьбе фотографии в следующую пятницу.