Андрей Наврозов: Жив курилка
«Куренье — свет, а некуренье — тьма», — задумчиво произносил Васяна, умственно отсталый второгодник из рабочего городка в двух километрах от нашего дачного поселка, вскрывая пачку папирос движением, известным широкой публике благодаря балладе о шаландах, полных кефали. В те времена, как в своих мемуарах заметил беллетрист Рыбаков, я был «бело-розовым холеным московским мальчиком» — беллетрист хотел быть мачо, как Хемингуэй, намекая, что из бело-розовой холености ничего путного выйти не может, — и апофтегма Васяны в сочетании с запахом плесени и сырого лука, исходившим от его купленной на вырост школьной формы, меня пугала. Впрочем, пугал меня и размер Васяниных ботинок.
Исполин ко мне благоволил. Васяна был уверен, что умственно отсталый — я, а не он. Поэтому он смотрел на меня исподлобья с нескрываемой жалостью, как острожные товарищи Достоевского смотрели на истеричного революционера, иногда выражая это чувство словами: «Если что, ты скажи». Этим он давал понять мне, умственно отсталому, что если ребята из его городка будут отнимать велосипед, то он их побьет, по той простой причине, что он огромен, а они ничтожны. Васяна никогда никому не угрожал порвать пасть, оторвать голову, уложить в гроб. Он просто родился в совсем другой весовой категории, отсидел в каждом классе по два года и теперь курил «Прибой».
Рыбаков увел жену у дяди Жени. Не скажу, чтобы Евгений Винокуров был гениальным поэтом, — однако кто скажет, что Анатолий Рыбаков был гениальным прозаиком? — но он был умнейшим и остроумнейшим человеком, и я его нежно любил. Каждое лето Винокуровы гостили во флигеле. Дядя Женя сидел у нас на кухне и говорил маме, готовившей ему на пару диетические котлеты из телятины с Центрального рынка, что-то вроде: «Знаете, как там сейчас говорят, КГБ, застенок, пытки. Испанский сапог, раскаленные щипцы. Муза, если мне откажут в ветчине, я все подпишу. Какие щипцы?» Папе он говорил: «Лева, вы ненавидите советскую власть, а она в вас души не чает. Я же готов ее боготворить, а она мне не отвечает взаимностью. Послушайте, разве это справедливо?»
Подобно путям тоталитарной власти, пути человеческого сердца неисповедимы, и с течением времени тетя Таня подпала под влияние Эрнста Хемингуэя Черниговского уезда по таким же внутренне противоречивым и, главное, чисто ассоциативным причинам, по каким я оказался под влиянием умственно отсталого исполина из рабочего городка. Я начал курить.
Позже я слышал, как оправдывала свое поведение Таня. «Музка, — говорила тетя маме, — пойми, как мне надоела эта во всем нерешительная интеллигентность. Все эти размазни с их бесконечными разговорами! А Толя, понимаешь, настоящий мужик. Надо заработать денег — заработает, надо кому-то дать по морде — тоже может, и при этом замечательный писатель». Так как бесконечные разговоры велись в основном между моим некурящим отцом и некурящим дядей Женей — тетя курила, курил, естественно, и мачо беллетрист, — намек, что они оба размазни, был мне до крайности неприятен. Бесконечные разговоры были моей школой риторики, школой, которая не требовала от ученика заключения в форму из пахнущей плесенью и луком серой фланели.
Кроме того, Винокуровы жили на широкую ногу на том же самом Арбате, что и тетин будущий муж. Хоть дядя и жаловался, что советская власть не отвечает ему взаимностью, очередные тома его полного собрания сочинений выходили чаще, чем романы беллетриста. Да и мужество автора «Сережки с Малой Бронной» под вопросом, кажется, не стояло. Он командовал взводом, когда ему еще не было восемнадцати. А мой отец добился не только неправдоподобного по тем временам богатства, но и неприкосновенности инопланетянина, не вступив в партию, не сотрудничая с КГБ и ни дня не проработав в штате ни одного советского учреждения, благодаря чему его сын ни дня не проучился в советской школе. Спрашивается, чего же хотела тетя Таня? Чтобы дядя Женя дрался с милиционерами?
Я обиделся, но тем не менее поддался. Оправдываться за приобретение вульгарной привычки мне было не перед кем, хотя думаю, что при случае я бы признался, что курю, потому что это нравится женщинам, видящим в табачном дыме некую долю того, что тетя Таня видела в Рыбакове.
То же самое с употреблением спиртного. Дяде Жене пить запрещали врачи. Отец, будучи сыном запойного алкоголика, не прикасался к водке. А я всю жизнь пьянствовал, бессознательно ощущая, что пьянство приближает человека к идеалу мужественности, в трезвом виде недосягаемого для такой размазни, как я. Ну не странно ли? Все во мне стремилось быть этой самой размазней, все во мне звенело и сияло от счастья, что я не похож на других, что никогда не видел футбольного матча, не умею водить машину и зарабатывать деньги, не могу назвать ни одной песни «Битлз» и изучаю коптский язык под руководством великого Бентли Лейтона, чтобы читать гностические апокрифы в оригинале — и вот, на тебе! «Вы интересная чудачка, но дело, видите ли, в том».
Замечу, что презрение к интеллектуализму, столь задевшее меня четверть века тому назад в случайно подслушанных оправданиях Тани, стало с тех пор едва ли не самым модным направлением послеперестроечной дамской мысли. О «настоящем мужике», в 70-х еще в относительно зародышевом состоянии в той прослойке преимущественно технической интеллигенции, что занималась горнолыжным спортом, уходила в геологические экспедиции и боготворила Высоцкого, я вновь услышал в конце 90-х от русских проституток, а затем и от зачастивших в Лондон светских львиц. В начале нового тысячелетия словосочетание «настоящий мужик» стало оправданием фактически любого поведения мужчины, не только адюльтера или хулиганства. Стоит ли добавить, что в новой дамской этике «настоящий мужик» был в первую очередь человеком со средствами?
Тем не менее я продолжал курить. Несмотря на то что курить все бросили, сначала в Нью-Йорке, а потом и в Лондоне, и только совершенная размазня могла предположить, что дымящаяся в руке папироса, даже если она без фильтра, как у второгодника Васяны, еще представляется женщинам атрибутом мужественности. Атрибут мужественности теперь был один — бабло, как называли деньги суровые москвички, приезжавшие тратить их в универсальном магазине, английское название которого они произносили так, что непосвященному казалось, речь идет о владениях царя Ирода. Руби он бабло, отныне мужчина мог заниматься балетом или вязанием, не говоря уже о коптских папирусах, и слыть при этом «настоящим мужиком».
Несколько лет тому назад я выбыл из досточтимого «Брукс», напечатав в журнале The Spectator открытое письмо секретарю клуба, в котором я мотивировал мой уход бесхребетным поведением клубов Сент-Джеймса перед лицом надвигающегося запрета на курение в общественных местах. Конечно, то было делом принципа. Но вот сегодня вечером я сижу и думаю: «А был бы этот принцип, если б не Васяна? Если б не случайный обрывок женских пересудов о мужественности? Если бы не смерть дяди Жени в 1993 году от разбитого сердца?» Думаю и не нахожу ответа.