Татьяна Толстая: С моей родословной начинать писать было стремно
Сергей Николаевич: Большинство писателей затрудняются ответить на вопрос о том, как они поняли, что им надо начать писать. Но я помню, что такой момент в вашей жизни был и что он был связан с временной слепотой. Расскажите всем.
Татьяна Толстая: Лет тридцать назад я делала коррекцию зрения, и в то время это было не как сейчас — зашел и вышел, — тогда это было делом опасным. Три месяца после операции свет страшно резал глаза, и я сидела дома в солнечных очках и за темными занавесками, выходя на улицу ночью, как вампир. Незадолго до истечения реабилитационного срока у меня открылось какое-то внутреннее видение: я стала видеть прошлое, как кино, вдобавок к этому прибавился словарь и стилистика — я видела рассказы, их начала и концовки. Первый сюжет, который ко мне пришел, — «На золотом крыльце сидели». Он был основан на сильном впечатлении детства о соседях-куркулях, у которых мама покупала клубнику. Короче, все, что нужно было знать о литературе, о том, как создавать ее, открылось мне в один прекрасный момент. И это я приписываю вынужденной медитации, смысл которой — выкинуть весь мусор, который накопился в голове и в душе. Длительное ничегонеделание (если, конечно, у вас нет депрессии) способствует новым открытиям — у всех в этом смысле есть шанс измениться.
Сергей Николаевич: Как повлияло на писательство такое количество писателей в роду: Толстой, Лозинский, Крандиевская? Это вам скорее мешало или помогало в жизни?
Татьяна Толстая: Отец всегда говорил: «Пиши, пиши, ты можешь». Начинать с такой армией прекрасных писателей в родословной было, скажем так, стремно. Но как только открылось внутреннее зрение, эти родственные связи стали совершенно неважны и стало не нужно с ними как-то считаться и сравнивать себя. Я начала видеть свой путь, свой стиль.
Сергей Николаевич: В ваших последних произведениях все чаще звучит мотив детства. У вас возникла потребность возвращаться в прошлое, попытаться зацепить и остановить его? Или вы хотите таким образом рассказать о нем другим людям?
Татьяна Толстая: Думаю, это возрастное. Причем дело не в моем психологическом возрасте — я дожила до того момента, когда они все, мои родные, ушли. С каждым новым ушедшим ты понимаешь, что ушла вселенная и ты никогда не сможешь перезвонить, переспросить. В этот момент и включается ностальгия и желание восстановить все эти времена и знания. К тому же удел молодых — жить своей жизнью и что-то делать, а когда ты уже все сделал, остается только вспоминать и воссоздавать.
Вопрос из зала: Читая ваши рассказы, я увидел, что самые сильные эмоции вы пережили в Америке, хоть вы много пишете про детство и про Советский Союз. Что есть такого в этой стране, чего не хватает здесь? Или, наоборот, там чего-то не хватает, что вас, извините, бесит?
Татьяна Толстая: Америка меня не бесит — она, скажем так, ровно раздражает. Например, потому что я вынуждена была общаться с одними, а не другими людьми, и много о чем я не могла поговорить с ними — о том, о чем там говорить не принято. С одной стороны, тебя давит политкорректность — «черное и белое не называйте» и т. д., с другой — очень трудно обсуждать глобальные историософские вопросы с людьми, которые не знали того ужаса и горя, которые происходили на нашей территории. Тамошние люди в эту бездну не заглядывали. Один из знакомых был очень сочувствующий — когда я рассказывала ему про «шаламовский» быт, он поддакивал: «Да-да, как я понимаю! У нас в пятидесятые годы маккартизм был, всех подозревали в коммунизме, было так тяжело!» А я ему: «Не стыдно? Здесь миллионы на Колыме померли, а у вас — маккартизм!» — «Ну, у нас из университетов много кого уволили», — отвечает. А у нас, говорю, всех расстреляли. Одним словом, такие истории вызывают постоянную фрустрацию и раздражение. Тем не менее Америка не вызывает у меня более сильных эмоций, чем Россия, — она вызывает эмоции, которые я собиралась описать в тексте. Я не испытывала их, я их сделала.
Я жила в США в девяностых, в то время как история происходила здесь. Там же не происходило ничего — все было так, как было, и я вынуждена была наблюдать за вершащейся историей издалека. Вдобавок ностальгия по еде была жуткая. Я кофеман, а в Америке, в Принстоне, который сегодня называют кофейной столицей, невозможно было нормального кофе достать, только жидкий, в баллончиках. Раздражали бессмысленные американские овощи, не имевшие вкуса. Помню, как раньше садилась в машину и полтора часа ехала в русский магазин в Балтиморе, чтобы увидеть там кое-какие ностальгические вещи: мыло Fa, трехслойную пастилу, сделанную какими-то поляками, и их же кошмарную гречку, которая при варке превращалась в какую-то вату. Поэтому, когда я смотрела на эту гречку, меня посещали мысли о том, что в далекой заснеженной России еды мало, но она правильная, и кофе там правильный. Это сейчас в Америке есть Whole Foods, который называют Whole Paycheck, то есть «Вся зарплата»: дорого, зато есть все.
Вопрос из зала: Некоторое время назад вы в своем фейсбуке рассказывали, как вам предложили написать рассказ про Крым за 30 тысяч рублей, и вы отказались. Были ли еще какие-то случаи, когда вас просили что-то написать и предлагали какой-то шаблон, и нормально ли для писателя практиковать такое?
Татьяна Толстая: Я никогда не писала по шаблону, никогда не писала, когда передо мной ставилась понятная и прозрачная политическая задача, не писала ничего для неизвестно каких заказчиков — не стою пока на паперти. А к Крыму у меня свое особенное отношение, потому что в Крыму меня зачали. Если бы спросили меня: «Крым ваш или Крым наш?», я бы ответила: «Крым — мой! Не было бы Крыма — не было б меня. А все остальные понаехавшие. Все: и русские, и украинцы. Кроме меня».
Вопрос из зала: Мне никогда не встречались ваши размышления о детях. Как вы думаете, в каком ключе нужно воспитывать детей, чтобы они шли в верном направлении? Современным детям и подросткам, как известно, мало что интересно, кроме компьютерных игр и телевидения.
Татьяна Толстая: На этот вопрос ответить, с одной стороны, трудно, потому что неизвестно, какие именно вам достались дети. Я воспитывать детей не умею. В свое время так удачно получилось, что, когда мои дети были маленькие, у нас сломался телевизор, и новый мы решили не покупать. Это было очень хорошо: дети смотрели диафильмы. И это было так же интересно, как и мультфильмы, но за просмотром диафильмов мы проводили время вместе, я им читала вслух, они могли попросить меня что-то повторить. Этот досуг был более деревенским, что ли, и более приятным, чем сидение перед телевизором. Сейчас такое провернуть труднее: в квартире по восемь телевизоров и интернет, и больше ничего нету, и вроде бы все есть. Как отучить детей сидеть в интернете? Никак! Надо дозировать интернет. И надо стараться читать ребенку. Читать, читать, читать — чтобы дети не отучились от чтения. Этот процесс образует особые связи в мозгу, которых не образует телевизор — перед ним ты распят и пассивен.
В семье моих родителей я была одной из семерых детей, и, конечно, дома не было по семь экземпляров каждой книги, чтобы хватило на всех. Поэтому, когда у кого-то из нас рождался ребенок, мы буквально захватывали эти книжки. Я по блату ходила в лавку писателя, и там были настоящие драки за «Тараканище»! Эти книги выдавались только семьям членов Союза писателей, а я относилась к категории семей умерших писателей, и мне «Тараканища» не полагалось.
Сейчас говорят: «Мы возвращаемся в совок». О нет. Тогда была невероятно тонкая система взаимодействий и взаимосвязей, надо было, например, понимать, что сделать, чтобы добыть в магазине хорошего мяса. Я работала в научном издательстве, которое среди прочих издавало и сказки для взрослых, то есть без купюр, и это было очень ценно. Один раз по моей большой просьбе женщины из издательства взяли меня в магазин на Пушкинской, где сейчас продается какой-то блеск и гламур, а раньше продавалось мясо. И вот мы прошли в вонючую заднюю часть магазина, где занимались рубкой мяса, которое никогда не продавалось — оно раздавалось блатнякам. Вот так, с помощью книг нашего издательства, которые я, между прочим, сама с трудом доставала, я добыла себе хорошего мяса.
Сергей Николаевич: Если мы не возвращаемся сейчас «в совок», а идем в другую сторону, то в какую же?
Татьяна Толстая: Смотрите. Когда «совок» рухнул, точнее, когда мы услышали, как что-то рухнуло и начались какие-то другие связи и процессы между людьми происходить, вдруг пошли проблемы. Мы-то наивно полагали, что сейчас все мы освободимся и станет лучше. Лучше не стало, и многие стали догадываться, что то, что происходило в дореволюционной России и описывалось в художественной литературе того времени, в общем-то, правда — не было золотого века, зато угадывался тот же паттерн российской жизни, который имел место и при «совке». И во многих бедах советского времени была виновата не советская власть, а какие-то бандиты, над которыми шапкой лежит советская власть. Шапку-то сбили, а бандиты никуда не делись.
Постперестроечное время стало очень хорошим для мысли: вдруг мы стали понимать, про что писали Толстой, Гоголь и другие писатели девятнадцатого века, которые, может, не были столь художественно высокими, но рассказывали нам про бытовуху. Очень многое оказалось понятным у Чехова. Одним словом, всплыло нечто, от чего нам стало очень грустно, потому что это нечто не являет собой просветления прогрессистского типа, которого многие ждут. Не там надо искать просветления и не так, как писали демократы прошлых лет, о том, что они скинут цепи и выйдут к солнцу и счастью. Так мы не выйдем! Должны быть какие-то другие способы. Как минимум у человека всегда есть возможность создать вокруг себя чистый круг, чистое пятно существования: не гадить вокруг себя, не относиться к людям так, как он не хотел бы, чтобы относились к нему, наладить свою жизнь и жизнь своей семьи. Вытаскивать же общество к каким-то сияющим вершинам не нужно, потому что это невозможно. Надо идти другим путем, тихим. Путем просвещения.
Татьяна Кирилюк: Мне нравился ваш образ в «Школе злословия». Насколько этот образ соответствовал действительности? Можете ли вы так же разгромно, как в программе, общаться с людьми или вы более снисходительны к человеческим глупостям? Бывала ли у вас жалость к гостю, о котором вы выложили всю правду-матку, а он взял и расплакался?
Татьяна Толстая: Я готовилась к передаче, поэтому я знала, кого я буду обижать, будет ли мне его жалко или нет. Не было такого, чтобы кто-то внезапно расплакался. Разумеется, бывало, обижались совершенно попусту. Хотя все гости прекрасно знали, что их ждало в «Школе злословия», и это был их выбор — приходить или не приходить. Один раз, отсидев положенные 52 минуты программы, из студии совершенно хладнокровно и без единого слова вышел Леонид Парфенов. И — ах, да — на тринадцатой минуте передачи от нас сбежал художник Шилов со словами: «Меня так еще никто не оскорблял!» А мы его спросили, чем плох Ван Гог. Возможно, он даже и плакал потом.
Вопрос из зала: В вашем фейсбуке вы выражаете свое отношение к Захару Прилепину — человеку, не скрывающему своей ангажированности. Мой вопрос касается того, насколько настоящий писатель может быть ангажированным.
Татьяна Толстая: Во-первых, это Прилепин все время вспоминает обо мне и периодически считает необходимым меня пнуть. Я не читаю его блога, это друзья мне в клюве приносят. Вот, недавно писал: как так, мол, есть девушки с прекрасными глазами, которые выходят из книжных с книгами Толстой и Улицкой? Захар — писатель, хоть и совершенно необразованный, но все при нем — пожалуйста, работай. Но он, словно капризная девочка, все время смотрит, кого кроме него похвалили. Большой дядя, омоновец, а такая плакса. Он словно читателей теряет. Каждый раз, когда вижу его выпады, хочется сказать: «Слезки вытри, читают тебя, читают!» Я не читаю его книг, поскольку питаюсь другими растворами. Он похож на раннего Горького, вкусы его мне претят. Поэтому мне неинтересно, когда его муза отлетит от него, устав от его ангажированности.
Вопрос из зала: Посоветуйте список чтения на лето. Что вы собираетесь прочесть?
Татьяна Толстая: Читайте что хотите, я не советчик, потому что я не читатель, я писатель, и на меня книги действуют не так, как на вас. Я ими не развлекаюсь. Я ими питаюсь. И одни книги вызывают во мне приток того, что мне необходимо, а другие не вызывают. Какие-то книги мне мешают. У меня специфические отношения со словом. Писатель на самом деле пишет 24 часа в сутки, даже когда он ничего не пишет. Он ждет, когда в нем что-то вспучится. Иногда для этого ему надо опереться на какое-то слово, на чью-то строку. И тогда он читает все подряд, и мусор в том числе. Потому что очень плохая литература может включить то раздражение, которое спровоцирует рабочее начало. Ты можешь быть настолько раздражен, что сам начнешь писать. А если у тебя в руках очень хороший текст, но не твой, ты можешь быть им увлечен, но сам ничего не сделаешь от полученного впечатления.
Вопрос из зала: «Кысь» в России будет жить всегда?
Татьяна Толстая: Мы не знаем конфигурации той государственной парадигмы, на которой все у нас держится сейчас. «Кысь» — это была попытка литературно описать живущее в этой парадигме общество с его особой логикой, наплевательством на идеи равенства, кумовством, непотизмом. Пока все это сохраняется, ничего в России особо не изменится. Хотя сейчас видно размывание этой парадигмы, несмотря на наши контры с Западом, — все-таки у нас есть интернет, который открывает нас миру, а мир — нам.