Иллюстрация: Corbis/East News
Иллюстрация: Corbis/East News

Валя был трезв, но совершенно подавлен: он чувствовал, что вчера сказал что-то такое, чего говорить, наверное, не следовало. По крайней мере зная, что после этого всем им, Декторам, еще долго жить вместе. Сказано-то было верно — Валя не стыдился смысла вырвавшихся сгоряча слов. Но вот обратно их сказать — уже не скажешь. Ему страшно хотелось прийти к отцу или матери и рассказать, что вчера он столкнулся у них в гостиной с какими-то чужими и недобрыми людьми, которые спровоцировали его на ответное зло. И ему было мерзко внутри и требовалось, чтобы кто-нибудь назвал его хорошим, возвратив ему тем самым уверенность в собственной правоте и выбранном пути. Валя мучился, и мучился страшно. Даже несмотря на примитивность натуры, им самим за собою признанной. Да, были у него, конечно, друзья, которые его поддерживали во всех бунтарских начинаниях и склонялись на его сторону, когда он наутро после домашней ссоры искал с ними встречи. Они были и верили в существование generation gap, той самой поколенческой несовместимости. Свято. Как в определяющую идею времени, в котором жили. Но вот сейчас, именно сейчас, когда он на своей кухне давился сосиской, они мирно сидели по своим gap и вкушали прелести семейной жизни. И им не хотелось удавиться от собственной гадости! Валя с остервенением пережевывал сосиску и смотрел четко перед собой невидящим взглядом. Им там было удобно и спокойно. А ему предстояло изыскивать пути к миру. Ох, независимники хреновы! Валя мысленно выругался. Идти с повинной головой он был не в состоянии, а замять, как раньше, не вышло бы. Уж слишком не оставил камня на камне.

Как он ждал, чтобы пришла домой мама! Как бы хорошо было молча прийти к ней в комнату и положить голову на колени — мол, за что хочешь, за то и прости меня!

Думая о маме, Валя понемногу успокаивался и даже перестал смотреть в одну точку. Ведь мама так быстро оттаивала и все забывала!

Евграф Соломонович у себя в кабинете вот уже который час тоже сидел и смотрел в одну точку. Сметанная банка стояла на письменном столе и умышленно не вписывалась в интерьер. Евграф Соломонович упивался устроенной дисгармонией, вымещая тем самым злобу на Артема и Валю. Он снова мелко, не по-интеллигентски злился. Он злился на Артема за то, что тот придумал сгореть и наверняка не сильно от этого пострадал, избежав заслуженного урока. Он злился на Настю за то, что не она, по локоть в сметане, спасала сына. Что не она злилась на него сейчас, а он. Он — один за двоих! Он злился на Георга Асаховича за то, что тот в письме предлагал ему заняться переводом любовных романов серии «Арлекин», выпускать которые «Северное сияние» отныне считало прибыльным. Ох, как он злился! Лучше умереть с голоду, чем ставить свое имя под описанием всевозможных коитусов!

Евграф Соломонович любил наукообразные эвфемизмы.

А еще он злился на себя — за то, что в последнее время злоба заменила в его сознании все другие, более изысканные чувства. Он знал, что, стоит ему выйти из кабинета, начнется всеобщее мирение. Хотя ссоры, по сути, никакой не было. Мирение друг с другом без ссоры стало в семье Декторов своеобразным ритуалом, всеми негласно одобренным.

Евграф Соломонович телячьих нежностей не любил и целовать сыновей, проходя мимо, перестал лет пятнадцать назад. Единственной формой душевного контакта оставались беседы с ними. Время от времени Евграф Соломонович распахивал двери кабинета им навстречу и сидел там вместе с Артемом и Валей, выискивая смысл жизни до самой-самой поздней темноты. Крепкий мужской разговор, который Артему очень нравился. Ибо Артем был доверчивее своего брата и истин в жизни имел много. А тот, кто во многих вещах сразу видит истину, — очень счастливый, скажу вам, человек!

От случая к случаю братья научились приводить все более весомые контраргументы в этих продолжительных беседах, зачастую переходящих в спор. Нередко теперь мог Евграф Соломонович дрогнуть и уйти к себе озадаченным. Однако ж беседы за жизнь настолько вошли уже в привычку этого сложного семейства, что, вне зависимости от их исхода, проводились регулярно. Евграф Соломонович первый не отказался бы от них ни за что на свете! И если бы ему сейчас, вот именно сейчас, когда он сидел, созерцая грязную банку на столе, кто-нибудь пришел и сказал: «У вас проблема отцов и детей налицо, дорогой вы наш Евграф Соломонович!» — он бы удивился безмерно и, не исключено, не поверил бы такому безапелляционному заявлению.

Тургенев явно писал не про него. Он ли не следил за своими сыновьями? Он ли не тратил лучшие годы жизни на их воспитание? Жертвовал ради них карьерой? Здоровьем, наконец? Разве все это не он был? Да и дети искали с ним общения. Искали разговора и… Евграф Соломонович подыскивал слово… совета.

Особенно Валя, который сейчас сидел от Евграфа Соломоновича через стенку и считал себя самым подлым, самым недостойным жить на свете человеком. Не знал об этом Евграф Соломонович, ибо порой предположению сообщал силу факта, имевшего уже место быть! А то, что один из искавших с ним разговора, ел себя поедом там, за стеной, это Евграфу Соломоновичу невдомек было.

Где-то в глубине квартиры Евграф Соломонович расслышал звон телефона, но брать трубку не стал. Секретарей и так хватало. Телефон беспокоился еще пару минут, пока кто-то — Евграф Соломонович не разобрал кто — не подошел и не угомонил его. Снова воцарилась тишина и расползлась по комнатам, затапливая все до последней щелочки. И так печально становилось в этой тишине Евграфу Соломоновичу! Так невыносимо становилось! Брала за душу тоска по тихим писательским радостям — прожить день от одного написанного утром листа до другого, придуманного вечером, выйти на дорогу и через забор переброситься парой ничего не значащих слов с соседом — каким-нибудь третьеразрядным, как и ты сам, писателем. Но весело так переброситься, оптимистически, потому что и у тебя, и у него, занятого подметанием дорожки, ведущей к дому, потому что у вас обоих сегодня ПИШЕТСЯ. А когда у вас ПИШЕТСЯ, вы рады и открыты миру. И вы для него ощущаете себя истинным подарком, ибо ему не сбить вас с толку своей пестротой.

Да, помнил Евграф Соломонович, как ласкова и приветлива была к нему Таруса, страна никогда не кончавшегося лета: три месяца с июня по конец августа Декторы сами жили на литфондовской даче, а с первого сентября вселяли туда съемщиков. Обыкновенно на зиму туда приезжала какая-нибудь небольшая семья, человека три-четыре: мама, папа и ребенок, еще не призванный в школу и наслаждающийся легальным ничегонеделанием. И лучше всего было этому ребенку, который бесстрашно вглядывался в горизонты собственной мечты, веря, что они бесконечны.

Время не текло в Тарусе так, как оно течет повсюду на Земле: оно в буквальном смысле слова замирало на месте — слетавшиеся по теплой поре писатели, казалось, не старились, дома их не ремонтировались, сохраняя всякий раз привычную глазу облезлость, и у Артема с Валей сотовые телефоны впадали в коматозное состояние, не находя себе… роуминга. Временная неподвижность усугублялась еще и этими, вселяющимися с осени семьями, которые, похоже, подхватывали эстафету друг у друга и приезжали в эти края на излете одного и того же жизненного периода, когда родителей двое — уже двое, без бабушек и дедушек, — а ребенок их еще не сел за парту. Таруса как чистое пространство творчества была Евграфу Соломоновичу в эту минуту нужна как никогда. Но постоянно думать о ней было равносильно пытке. Дразнить себя, не зная, когда появится возможность вырваться туда, выглядело сущей бессмыслицей. Скажем больше: вредило здоровью.

Евграф Соломонович не брался определить, сколько часов прошло, прежде чем, постучав для приличия в дверь, к нему в кабинет заглянула Настя. На улице уже начинали сгущаться сумерки, столь быстрые в городе, что Евграф Соломонович сидел, не зажигая света. Настино лицо, возникшее в нарождающейся темноте, испугало Евграфа Соломоновича своей белизной. Оно еще хранило следы наложенной утром косметики — яркая тушь длинных, как у ее матери и дальше, у сыновей, ресниц делала глаза больше, чем они были на самом деле. Евграфу Соломоновичу вдруг захотелось, чтобы эти глаза приблизились и сказали что-то очень важное, почти самое главное, как когда-то…

Он сделал движение приподняться с кровати, и Настя шире отворила дверь, теперь вся уже, целиком, неестественно белея в своем махровом халате на фоне июньского вечера.

— Здравствуй, Грань, — она устало улыбнулась, — ты как? Хочешь ужинать? Я сделала винегрет сегодня.

— Когда ты пришла? — невпопад спросил Евграф Соломонович, встав и теперь не зная, сесть ему обратно или нет.

— С полчаса назад, наверное. Аркадий сегодня дома празднует тещин юбилей, так что я его с машиной отпустила пораньше. Устала страшно. Сегодня ездили два раза в Раменское. Сплошная патология.

— Ты знаешь, Артем сгорел. Они со Славиком Молодцовым были в Коломенском, и наш крем с собой не взял.

— Свою же голову не приставишь, Грань! Знаю, как же не знать. Вон он, — она отклонилась в гостиную, держась обеими руками за косяк, и тут же вернулась в прежнее положение, — засох весь. Я его отмыла и намазала эмульсией. Вот красавец будет дня через два! — Снова улыбнулась устало. — Давай, пойдем есть. Все уже за столом. Саш, иди, мой руки! — крикнула Настя появившейся в гостиной Сашке и не видимой для Евграфа Соломоновича, — и ты мой руки, приходи.