Издательство: Ad Marginem

Пруст — критик светской публики

В свете всегда так, не повидаешься как следует, не выскажешь друг другу все, что хотелось; впрочем, в жизни так и бывает.
Содом и Гоморра

Эта фраза, адресованная госпожой Германтской господину Фробервилю, полна горечи и при этом обезоруживающе справедлива. «Светским обществом», о котором идет речь, являются и эти два сноба, и еще пять сотен других персонажей социального театра Поисков... Романист приглашает нас в аристократические и литературные салоны прекрасной эпохи: гости говорят в основном о политике, музыке или живописи, попутно критикуя шляпку и платье стоящей рядом герцогини. И если юный Марсель мог просто прикоснуться к этому светскому миру и пройти мимо, то великий Пруст, наблюдатель и насмешник, подверг его тонкой, изощренной критике.

***

Пруст не только изысканно-утонченный писатель, ценимый за это теми, кто читал его невнимательно. Это язвительный и подчас жестокий автор. Кроме необыкновенной поэтичности и сверхчувствительности, есть в нем немалая доля странности, которую непременно следует учитывать. Не следует забывать, что его роман — современник кубизма в живописи, хотя Пруст и не принимал значительную часть нового искусства. Он из тех, кто всегда умудряется быть одновременно и внутри, и снаружи: быть наблюдателем и наблюдаемым, включенным в этот мир, которому принадлежит всеми фибрами души, играть по его правилам и жить по его законам, но в то же время критиковать его самым жестким образом, поскольку для него нет секретов. Ничто от него не ускользает. Впрочем, Пруст не только портретист, прежде всего он антрополог и энтомолог. «Ни один автор не был в одно и то же время столь жесток и столь снисходителен к своим персонажам, — говорил его друг Жак Порель. — Он их выворачивает и перелицовывает, как заячью шкурку, но сперва он страстно влюбляется, и лишь затем они внезапно преображаются под его пером в исчадия ада. Они словно выпестованы своим почитателем». Пруст охвачен охотничьим азартом. И все это ощутимо пульсирует и вибрирует в его романе. Иначе он вышел бы из моды и безнадежно устарел, этот художник, верный своему окружению, тому самому окружению, от которого мы, по правде говоря, уже отдалились на много световых лет...

Общество, которое он описывает, очень замкнуто. Это общество пережитков, оно ностальгирует по Второй империи, сожалеет о ее привилегиях и пытается ей подражать. Это реалистическая декорация мира волшебных сказок, родственная эстетике фильмов Федерико Феллини. У Пруста есть та же чрезмерность и та же чуткость. Да, ему интересны герцогини, графини, бароны, но не менее интересны слуги, лакеи, консьержи. Он жаждет быть одновременно повсюду.

Судя по тому, что рассказывали о нем близкие, что прежде всего бросалось в глаза, Пруст был большим шутником. Он обожал розыгрыши. Он был непревзойденным имитатором. Читая на публике страницу из своего нового произведения, он прыскал со смеху. Именно потому, что Пруст не принимал себя всерьез, он был так прозорлив, когда смотрел на окружающих.

Пруст не только сноб, он всегда был очень чувствителен и сосредоточен на внутренних переживаниях. В Пленнице он пишет, что снобизм — это серьезный недуг души, который все же «не разъедает ее до конца». У снобов имеется некий душевный надрыв, он-то всегда и волновал Пруста, равно как и крайности и извращения салонных игр.

Невероятно проницательный взгляд на мир, зачарованная сосредоточенность на прихотях и причудах людей — вот источники его умения всматриваться в себя и размышлять о себе. Поэтому то, что он сумел написать о любви, дружбе, желании, ревности, о потере и памяти, и сегодня кажется нам поразительно глубоким и современным.

Пруст, казалось бы, «светский» писатель — но «свет», описанный им, настолько многообразен и бесконечно многолик, что спустя долгое время мы, читатели, узнаем под масками, которые он изобразил, самих себя.

В Любви Сванна Пруст забавляется, описывая госпожу Вердюрен, истинную светскую даму, которая каждый вечер собирает свой узкий круг верных завсегдатаев. Властная и веселая, она царствует в своем салоне, но старается громко не смеяться после одного несчастного случая, когда у нее в буквальном смысле выпала челюсть…

Госпожа Вердюрен сидела на высоком стульчике из навощенной ели; этот стул, подарок одного скрипача-шведа, смахивал на табуретку и не гармонировал с ее прекрасной старинной мебелью, но она старалась держать на виду подарки, поступавшие от «верных», чтобы дарители радовались, узнавая свои подношения, когда приходили в гости. Напрасно она уговаривала их ограничиваться цветами и конфетами, которые хотя бы исчезали со временем: ее не слушали, и постепенно у нее собралась коллекция ножных грелок, подушек, вееров, барометров и огромных фарфоровых ваз; она все увещевала, а разномастные подарки все копились.

Восседая на своем наблюдательном посту, она пылко участвовала в разговоре «верных» и развлекалась их «враками», но после того несчастного случая с челюстью отказалась от попыток по-настоящему покатываться со смеху и обходилась условной мимикой, которая, не утомляя ее и не подвергая риску, означала неудержимый смех. Стоило завсегдатаю подпустить словцо против «зануды» или против бывшего завсегдатая, отброшенного в стан «зануд», — и она тут же испускала тихий крик, крепко зажмуривала птичьи глаза, которые мгновенно затягивались поволокой, и внезапно, словно насилу успев скрыть непристойное зрелище или отразить смертельный удар, закрывала руками лицо, так что его вообще не было видно, и притворялась, что пытается подавить, проглотить смех, который, если дать ему волю, доведет ее до обморока — все это к величайшему отчаянию г-на Вердюрена, который вечно воображал себя таким же любезным, как его жена, а сам, едва как следует расхохочется, тут же и выдыхался и сдавал позиции перед этим изощренным изображением неистощимого мнимого веселья. Вот так, упоенная забавами «верных», злословием и единодушием, г-жа Вердюрен, взгромоздясь на свой насест, точь-в-точь птица, которой подсунули печенье, размоченное в теплом вине, рыдала от наплыва дружеских чувств.