Издательство: «Новое литературное обозрение»

Рождественская елка в жизни и в литературе

В 1840-х годах в текстах зимнего календарного цикла начинают появляться сюжеты о рождественской елке, не свойственные более ранним святочным произведениям. Именно в это время елка окончательно входит в русский быт. Процесс «прививки елки» в России был не только долгим, но и по временам весьма болезненным. Он длился около двух веков, самым непосредственным образом отражая настроения, пристрастия и состояние различных слоев русского общества. Елка на пути завоевания популярности должна была ощутить на себе и восторг, и неприятие, и полное равнодушие.

Не засвидетельствованный в русском народном обряде обычай рождественской или новогодней елки ведет свое начало с Петровской эпохи. Высказывания о том, что она «первоначально сделалась известною в Москве, с половины XVII века», откуда и перешла в Петербург, как кажется, не имеют под собой никакой реальной почвы. Петр I, испытывая комплекс национальной неполноценности, по возвращении домой после первого путешествия за границу «устраивает экстралегальный переворот, вплоть до перемены календаря». Согласно царскому указу от 20 декабря 1699 года, впредь предписывалось вести летоисчисление не от сотворения мира, а от Рождества Христова, а день «новолетия» перенести с 1 сентября на 1 января. Попутно вводился западный обычай празднования Нового года: в его ознаменование в этот день было велено пускать ракеты, зажигать огни и «украсить дома от древ и ветвей сосновых, еловых и можжевеловых». Эта малозаметная в эпоху бурных событий деталь и явилась началом долгого процесса усвоения елки в России. Петровское нововведение, однако, еще сильно отличалось от знакомого нам обычая: во-первых, в новом обряде, наряду с елью, рекомендовалось употреблять и другие хвойные растения, во-вторых, помимо целых деревьев (со стволом, а значит, и внешними очертаниями дерева, его формой), использовались ветви, и наконец, в-третьих, елки предписано было устанавливать не в помещениях, а снаружи — на воротах, дорогах, крышах трактиров (которые по этой причине получали иногда в народе название «елок») и т. п. Украшения из хвои становились, таким образом, элементом городского праздничного пейзажа. Вспомним хотя бы «древнее общественное здание» (т. е. кабак) в пушкинской «Истории села Горюхина», «украшенное елкою и изображением двуглавого орла». На первых порах елка была связана не с Рождеством, а с Новым годом; символом Рождества она становится гораздо позже. Указ Петра является едва ли не единственным документом по истории елки в XVIII веке. По крайней мере, в известных описаниях святочных и рождественских обычаев этого времени елка не упоминается.

На новом этапе и в совершенно иной форме мы встречаемся с елкой только в следующем столетии, и не исключено, что эта встреча имеет к петровскому указу весьма косвенное отношение. На этот раз она состоится в сильно онемеченном Петербурге, который со временем превратился в настоящий рассадник рождественского дерева, как тогда на немецкий манер называлась елка. Обосновавшиеся в Петербурге немцы продолжали отмечать Рождество и Новый год, соблюдая привезенные с родины обряды.

Процесс усвоения елки в России на первых порах носил замедленный характер. В начале 1830-х годов она все еще воспринималась как специфическая черта петербургских немцев, что засвидетельствовал Марлинский, рисуя в повести «Испытание» этнографическую картину святочного Петербурга: «...глазам восхищенных детей предстает Weihnachtsbaum [рождественское дерево. — Е. Д.] в полном величии...». Остальное население столицы относилось к елке по меньшей мере равнодушно, а журнальная информация о святочных маскарадах и балах 1830-х годов о елках даже не упоминает. И только к концу этого десятилетия освоенное петербургской знатью рождественское дерево, получив название «елки», начинает мало-помалу завоевывать и другие слои населения столицы.

И вдруг на рубеже 1840-х годов последовал взрыв. «Елочный ажиотаж», охвативший в это время Петербург, нуждается в объяснении. Думается, что мода на «немецкое нововведение», которое из домов петербургской знати распространялось по менее состоятельным домам, подкреплялась модой на немецкую литературу, и прежде всего на Гофмана, «елочные» тексты которого пользовались большой популярностью. «Щелкунчик» и «Повелитель блох», выходившие к Рождеству отдельными изданиями, предоставляя детям специальное праздничное чтение, попутно способствовали распространению в российских домах обычая рождественской елки, а иллюстрации к ним помогали закреплению ее зрительного образа. В начале сороковых годов елка становится если и не всеми освоенной, то, по крайней мере, широко известной разным слоям населения столицы. В это время «Северная пчела» уже печатает объявления о продаже елок, елочных игрушек и рождественских подарков для детей, детский журнал «Звездочка» публикует тексты с «елочным» сюжетом, а этнографы при описании русских народных святок уделяют внимание и этому иноземному обычаю. В 1847 году уже вполне понятной читателям была фраза Некрасова в одной из его рецензий:

Все же случайное походит на конфекты на рождественской елке, которую так же нельзя назвать произведением природы, как какой-нибудь калейдоскопический роман фабрики Дюма — произведением искусства. 

К сороковым годам относятся первые сведения об устройстве елок для детей в некоторых состоятельных домах, а в 1852 году в Екатерингофском вокзале была проведена первая публичная елка. В домах петербургской знати устройство роскошной елки становится делом престижа, возбуждая дух соревнования и соперничества.

И все же отношение к «немецкому нововведению» не отличалось полным единодушием. Даже жители Петербурга зачастую не признавали елки, относясь к ней как к очередному западному новшеству и считая ее устройство посягательством на национальную самобытность. Елка очевидно раздражала своей «нерусскостью» и воспринималась защитниками старины как уродливое и незаконное вторжение в народный святочный обряд, который необходимо было бережно сохра нить во всей своей неприкосновенности. Так, И. Панаев, известный уже нам как защитник старинных русских святок, с осуждением и горечью вспоминая праздник елки в доме одного разбогатевшего петербургского барина, писал с раздражением:

В Петербурге все помешаны на елках. Начиная от бедной комнаты чиновника до великолепного салона, везде в Петербурге горят, блестят, светятся и мерцают елки в рождественские вечера. Без елки теперь существовать нельзя. Что и за праздник, коли не было елки?

Так было в столице. Провинция, конечно, отставала от Петербурга в усвоении обычая рождественской елки, но не слишком сильно: регулярные и разнообразные связи с Петербургом немало способствовали быстрому ее распространению. Отдельные свидетельства знакомства с ней в провинции относятся уже к концу тридцатых годов. Я. Полонский, отроческие годы которого прошли в Рязани, пишет, что до шестого класса гимназии (то есть примерно до 1838 года) он не видел ни одной елки и «понятия не имел, что это за штука». Но вскоре елка, вместе с французским языком, была «привезена» сюда из Петербурга воспитанницами Смольного монастыря. По словам Салтыкова-Щедрина, в Вятке елка была «во всеобщем уважении» уже в конце сороковых — начале пятидесятых годов: «По крайней мере, чиновники» считали «непременною обязанностию купить на базаре елку». Причина такого быстрого вхождения елки в быт провинциального города понятна: порвав со старинным народным обычаем празднования святок, город ощутил некий обрядовый вакуум. Этот вакуум либо ничем не заполнялся, вызывая чувство неудовлетворенных праздничных ожиданий, либо заполнялся новыми, сугубо городскими, развлечениями, в том числе — и устройством елки.

Помещичью усадьбу елка завоевывала с бóльшим трудом. Здесь, как свидетельствуют многие мемуаристы, святки еще в течение долгих лет продолжали праздноваться с соблюдением старых народных обычаев, вместе с дворней, и это на всю жизнь формировало в барчуках неприязненное отношение к елке. Так, И. Панаев, родившийся в 1812 году, писал: «...елка не имеет для меня ни малейшей привлекательности, потому что в моем детстве о елках еще не имели никакого понятия». Но уже Салтыков-Щедрин, родившийся четырнадцать лет спустя, относился к елке иначе: «...воспоминания о виденных мною елках навсегда останутся самыми светлыми воспоминаниями пройденной жизни!» — писал он. Жизнь постепенно брала свое: петербургская мода начинала проникать и в усадьбу. В «усадебных» текстах середины пятидесятых годов нередко высказываются сожаления по поводу отсутствия елки в провинции.

В местах, отдаленных от Петербурга и Москвы, — пишет детская писательница Л. А. Савельева-Ростиславич, — елка составляет чрезвычайную редкость не только для детей, но и для их родителей, если эти помещики по ограниченности своего состояния не имели средств быть ни в одной из столиц.

Но если воспоминания об усадебных святках первой половины XIX века никогда не упоминают о елках, то с середины века положение меняется. Для примера можно обратиться хотя бы к мемуарам детей Л. Толстого, которые, описывая яснополянские святки, неизменно упоминают о елке как о необходимом и важнейшем компоненте зимних праздников. Этот факт особенно показателен: рождественские торжества в доме Толстого являют собой пример органичного соединения народных русских святок с западной традицией рождественской елки.

Популяризации елки в России, а также выработке ее символики способствовала литература, сопутствующая ей почти на всем протяжении ее истории. Стихотворные и прозаические произведения о рождественской елке, юморески тонких журналов (наподобие «Елки» А. Чехова в предновогоднем номере «Развлечения» за 1884 год), а также многочисленные очерки, в популярной форме излагающие ее обрядовый смысл и символику, становятся со временем обычным явлением.