
«Нам ничего не подходит» — рассказ Сергея Шаргунова для журнала «Сноб»
Та весна была особенной. Было грязно и ветрено, и от сильного резкого ветра он тоже становился порывист и угловат и по улицам ходил быстро. Он проживал тогда юность. Если спросить, чем она отличается от молодости, вспомнил бы серые, изнутри светящиеся дни и вечера, когда огни города странно мигали и плыли, как в реке.
Он хотел быть писателем. Интернета у него не было, впрочем, и мобильника. Он писал новые и новые рассказы, но и старые не брали. Иногда носил их на дискете, иногда распечатывал и отдавал приятелям, таким же студентам, и внимательно смотрел, как читают, иногда сам зачитывал вслух — обычно хвалили.
Один круглый тип постарше с рыжей бородой и в черной шляпе, по повадкам юродивый, отобрал три рассказа в самиздатовский альманах и все обещал, целый год, найти деньги и выпустить, пусть тиражом сто экземпляров, и устроить презентацию в каком-нибудь «салоне» — это вдохновляло писать дальше. Чтобы толстяк не передумал, нужно было освежать общение с ним: гулять по центру, немного стыдясь его визгливого смеха и стучащей трости, или подолгу выслушивать по телефону его поток словес и даже песнопения под гусли.
Господи, ну когда уже напечатают?..
Печататься хотелось — всегда.
Всё началось со стихов.
В семнадцать лет отстучал их целую стопку на машинке — даже компьютера тогда не имел, – использовал замазку, белила, копирку, важная буква «и» вдруг, как назло, отпала, вписал ее во все пробелы — и отнес в журнал «Москва» на Арбат. Ждал, что возьмут и восхитятся, но никто не перезвонил, а напоминать о себе не стал.
Тогда же, увидев на университетской доске объявлений «открытый вечерпоэзии», решился идти туда и читать. Долго шел по морозу, но внутри оказалосьпусто, ошибся датой, на входе надушенная женщина жарко обсуждала с вахтером кого-то, как же он был талантлив — представилось, что безвременно умершего сына. Назавтра пришел туда же. В зальчик набились девушки и бабушки. Выступавшие записались заранее и готовно декламировали, а он мял листы, то переворачивая от любопытной соседки, то заглядывая в них, убеждаясь, что строчки на месте. Когда предложили почитать всем желающим, оглянулся на взметнувшиеся руки, а своей не поднял — не поднялась. С этой соседкой было по пути, даже проехали в вагоне, она замедленно говорила, что учится в Лите на семинаре Рейна, у нее были влажные бирюзовые глаза и тень усиков над губой — больше не свиделись и в этот клуб не приходил.
В следующий раз в богемном подвале сутулые, тридцатилетние старички представляли модный альманах, зачитывая оттуда. В конце вечера он отдал главному из них свое, приписав сверху имя и телефон. Поэты отправились в другой отсек подвала, взяли водки и селедки, дымили и смеялись, он потягивал пиво за стойкой и косился на них, улавливая обрывки гениальных фраз. Когда они закончили, было очень поздно, на одном из стульев остались его листы — первая страница желтела маслянистым полумесяцем, пропитавшим остальные, но с каждой страницей бледнее, — забрал стихи и побежал к метро, и опоздал на последний поезд.
Через год он отнес стихи в знаменитый «Новый мир», где в клубах дыма, как Саваоф, витал бородатый громогласный поэт. Поэт велел перезвонить и через неделю изрек в трубку: «Ваши стихи мне показались. Вы способный мальчик. Хорошо бы донести еще».
Мальчик возликовал и с азартом принялся сочинять новое, почему-то решив, что был слишком традиционен, а поэту не хватило чего-то распутного, не подозревая, что тот, наоборот, консерватор. И притащил в «Новый мир» еще пяток стихотворений, одно из которых начиналось так:
Полночный облик проституток.
Улыбки сонные ловя,
Идет чеченец или турок,
И в члене трели соловья.
Саваоф был в гневе.
Потом пришло время прозы. Родители подарили компьютер, и начались рассказы.
Он набивал их одним указательным пальцем, будто ломиком колол лед для купели, наслаждаясь новым словом, новой буквой, новой запятой. Чудо чернело на сияющем льду монитора.
Дал их почитать той, с которой познакомили приятели, загадочной и властной поэтессе по прозвищу Старуха-процентщица, целых двадцати семи лет. «Так сейчас не пишут, — сказала она, смеясь над глупышом. — Так писали в 1960-е и 1970-е». Но он решил стоять на своем, доказать ей, что его оценят и напечатают, и одновременно понял, что влюбляется. Стал писать о ней.
Он дал почитать рассказы нервному интеллигенту Андрею Валентиновичу, слегка хромому, работавшему в Музее Маяковского. «Мне понравилось. Особенно где о себе в третьем лице. — Андрей Валентинович блеснул стальным зубом. — Напомнило Трифонова». Последнее было особенно приятно.
Он еще не читал Трифонова, но как бы предугадывал, и теперь, садясь за компьютер, думал о нем, и сама эта фамилия, от которой веяло душно и сладко, уже побуждала писать изящнее.
Кажется, это Андрей Валентинович показал рассказы кому-то в знаменитом «Ленкоме», где они попались на глаза знаменитому режиссеру, и тот пригласил юношу в свой кабинет. Глаза у режиссера были с поволокой и набухшими веками, он цедил слова с холодным достоинством вельможи. «Живые. Они у вас живые. А это редкость. Не хотите попробовать написать пьесу?»
Сочинил пьесу за две недели, с такой одержимостью, словно в зрители собралось все человечество, привез ее на проходную театра, пометив для кого, и принялся ждать — день, два, неделю, две, три, долгие месяцы, подбегал к каждому телефонному звонку, но режиссер пропал, беспокоить его было неловко.
Отправил рассказы с почты на премию для дебютантов, рекламу которой крутили по телевизору, ждал объявления длинного списка, уверенный, что уж тут-то… Себя не обнаружил.
Зато в нижнем буфете ЦДЛ хрупкая студентка-философиня свела его с гномом, перед которым неприятно заискивала. Тот был кем-то при журнале «Дружба народов», теперь пил кофе с коньяком и иронизировал. Поменяв очки, он пробежал глазами распечатанный рассказ, несколько раз обнадеживающе крякнул, вернул, прихлебнул: «Юноша, учите матчасть». Девушка тонко и длинно засмеялась. Хотелось уточнить, что это значит, вскочить и уйти, но из гордости остался спокоен, слепым движением под столиком согнул в три погибели листы и запихнул их в карман джинсов.
…А нынче была весна, мокрая и черная городская весна, последняя весна его юности, за которой — майская жара, равнозначная молодости.
Они встретились с поэтессой у памятника Пушкину и пошли вверх по Тверской.
Она картинно сгибала колени — лоснящиеся оливковые кожаные штаны, ботинки с массивной подошвой, алая прядь в темных волосах, кожанка поверх толстовки — и все время лукаво улыбалась ярко-красным ртом. Посматривала на него и изгибала бровь: «В чем дело?» — и называла по фамилии. Они уже расстались, если такое определение было применимо к ее с ним странным отношениям, но она изредка приглашала погулять, он срывался и шел рядом, безнадежно влюбленный, но скрывавший это. Сегодня она направила стопы в журнал «Юность». Ветер сновал вокруг, она набросила на голову капюшон, тотчас надувшийся как пиратский парус. В ее камуфляжной сумке – лямка через грудь – томились стихи, которые он втайне считал слабыми и мутными и отделял от нее. Подражая, он недавно обзавелся похожей сумкой на липучке, черной, с голубой полосой, и нес внутри свои рассказы, в которые верил.
На оживленной улице она нашла нужную дверь, достала бумажку с цифрами, набрала домофон острым красным ногтем.
Им открыли, и они занялись скалолазанием. «Юность» находилась на четвертом этаже этого старинного дома, ступени были круты и высоки.
На нужной площадке вошли в дверь, затем еще в одну. Из-за тяжелого стола поднялась немолодая женщина в бежевой кофточке, и ее смугловатое лицо радушно расплылось морщинами. Она давно занималась рукописями в этом журнале, застала его расцвет и увядание, и все же он еще выходил и даже продавался в киосках. Над столом висела черно-белая графическая картина — девушка-призрак, волосы- листья… Переведя взгляд на хозяйку, он подумал, что это могла быть она в прошлом, а с ее морщин и седин можно писать портрет нынешней «Юности». На стене гулко забили часы, и посетители с треском раскрыли сумки.
На стол легли стихи и рассказы. Старуха была обходительна. Она говорила, мягко и сытно мурлыча, обо всем и ни о чем, о Катаеве и Полевом, Шаталове и Могутине, в стиле обитательницы Малеевки или Переделкина, и он, очаровываясь и желая впечатлить свою спутницу, сразу подладился под эту манеру разговора. Старуха расспрашивала его, кто он и откуда, и, бережно перебирая рассказы, даже причмокнула: «Та весна была особенной. Надо же, хорошее начало… Всегда важна первая фраза, камертон… Та-ак, этот номер уже заверстан, а вот апрельский…» Она звала заходить еще. Он спросил, каково ей подниматься по лестнице. «Отдышусь и дальше иду», — в рассыпчатом смешке послышалась грусть.
На улице поэтесса стала ему выговаривать, повышая голос под шум машин: неприлично навязывать свое, надо предупреждать о таком, но ее ревность звучала для него музыкой — все-таки они соперничали…
Спустя недолгое время он купил рядом с домом «Юность» и на ходу листал, пытаясь разобраться в содержании, продолжил листать дома, надеясь найти себя и похвастаться перед мамой.
В тот же вечер, отражаясь в темно-синем окне, за которым в колыхании веток мокро моргали огни, он позвонил старухе на ее доверительно данный ему домашний.
— Эмилия Алексеевна?
Ласковое:
— Да-а-а…
Он представился и спросил, как ей его рассказы.
— А, — разочарованно узнала она и вдруг выпалила: — Нет, нам ничего не подходит! — и шваркнула трубкой.
Он постоял оглушенный, открыл окно, высунул голову, вдохнул синюю сырость.
Он еще не знал, что это минута счастья, вечер счастья той юности, которая сменится всем другим: старуха окажется бабушкой его будущей жены, а сам он однажды возглавит «Юность» и будет печататься везде, но все это чепуха… А останутся вот эта сырость, и боль неудачи, и ветер, остужающий горячее лицо.