Ма

Редакционный материал

Каждую неделю Илья Данишевский отбирает для «Сноба» произведения современной литературы. Сегодня мы публикуем заключительный рассказ из дебютного сборника прозы Наталии Мещаниновой «Рассказы» (Сеанс, 2017). Наталия Мещанинова — кинематографист, автор сценариев к фильмам «Еще один год» Оксаны Бычковой и «Аритмия» Бориса Хлебникова. Этот текст — рентгеновский снимок отношений детей и родителей и неразрешимого противоречия, лежащего в их основе: «Пожалуй, если бы мы жили вместе, то какая-нибудь катастрофа уже произошла бы, а так — мы мама и дочь в вынужденной разлуке»

26 Январь 2018 11:00

Забрать себе

Фото: CBS Photo Archive/Getty Images

Любая твоя фраза, любое твое утверждение меня адски бесит.

Но я сижу и делаю такое лицо, типа терплю. 

На самом деле я в секунде от того, чтобы не разреветься от несоответствия тебя и меня. Я в миллиметре пребываю от этого уже долгие годы.

Мы сидим в ресторане. Я каждый раз вожу тебя в ресторан, когда ты приезжаешь ко мне в Москву. Ты ждешь от меня щедрый жест — я его совершаю. Может быть, кстати, ты его и не ждешь — но я его совершаю.

Я смотрю на тебя — ты держишь на вилке кусок из оливье и покачиваешься в такт песне, которую живой музыкой исполняет не пойми какой чувак… Хотя исполняет именно для тебя, армянский певец. Поет чудовищно. Невыносимо. 

Но ты покачиваешься и никакой чудовищности в его исполнении не чувствуешь.

У меня течет из ушей кровь, но тебе все ок.

Мне охота перевернуть стол, но ты приехала на неделю. Неделю я могу прожить без перевернутых столов, только немного сточатся зубы.

Мама.

Я тебя люблю.

Я говорю это сама себе ежеминутно, чтобы не превратиться в монстра. Эти слова — «я тебя люблю» — как будто немного меня оправдывают. Я как бы пытаюсь этими словами бессознательно уравновесить чашу весов.

«Я тебя люблю, мама» — это заклинание, которое не дает мне с заходом солнца стать оборотнем.

Я закрываю глаза, вспоминаю твой запах в моем детстве. Вспоминаю, как я обнимала и нюхала неистово твои подушки, когда ты куда-то уезжала. Как я ждала тебя с работы, и только завидя из окна вдалеке твою фигуру, начинала носиться по комнате и петь. Как я залезала под стол во время ужина, там было темно, и я видела твои колени и заходилась от счастья, что их вижу, ползала под столом, зная, что твои колени со мной. Вспоминаю твой голос, руки, шершавые от чего-то, но такие приятные, когда ты с силой гладишь меня по волосам, а мне немного больно, чувствительные тонкие волосы, но все равно — радостно, что это твои, твои, мама, руки.

Твои разговоры со мной перед сном, когда я — о, чудо — вдруг сплю в твоей кровати, и ты мне рассказываешь про свою работу, про овец каких-то и коз, и страусов. И я жмурюсь от удовольствия и сладко засыпаю.

Твое любование мною, обожание, когда я бешусь, кривляюсь, изображаю Филиппа Киркорова, Кузьмина и всех исполнителей, которых ты любила. Когда я надеваю немыслимые тряпки на себя — и ты, как истинный фанат аплодировала мне — «Артистка, артистка растет!» Твои объятья, очень резкие, поцелуи всегда стремительные, как в советском кино, когда немного больно щекам. Твои подарки — куклу Золушку, которую можно было переодевать, Карлсона, которого я всегда наказывала за непослушание — как и ты меня — лозиной дерева ивы, растущей под нашим окном и всегда зеленеющей раньше других лозин по весне…

Я открываю глаза и теперь у меня есть силы улыбаться тебе и говорить с тобою мягче.

Я поддерживаю в себе искусственно те чувства, которые не имею права потерять. Не хочу потерять.

Но меня не хватает надолго. Ты снова скажешь какую-нибудь глупость, и я взрываюсь. Меня никто на свете не способен так качественно взорвать, как ты.

Мы сидим вдвоем на кухне, и ты говоришь: 

— Знаешь, ты такая толстая, даже не знаю в кого… У нас все худые были… Я так вообще до сорока лет такая худая была, что даже не знаю, все говорили — маленькая дюймовочка. Сейчас конечно, я толстая, но это уже понятно. Но вот зато, когда я теперь толстая, то стала похожа на Екатерину Вторую. Я — Екатерина Вторая! Всегда хотела быть Екатериной Второй. Я, кстати, как Екатерина царица Вторая, привезла вам хорошую краснодарскую погоду. А то вы тут прозябаете. А я вот привезла жару. Видишь?

— Знаешь, мой Леня сказал — этот сарафан можно отдать нищим. Он просто меня старит. Нееее, Леня не знает, сколько мне лет. Что ты! Не дай бог! Я, кстати, скорую поэтому никогда не вызываю, если мне даже сильно плохо. Там же тетя приходит и сразу с порога спрашивает — сколько полных лет? Неее… Я при Лене скорую никогда не вызову. У меня вообще столько трав собрано и засушено, они мне как скорая. Я вот алой пила с медом, у меня, правда, потом аллергия по телу пошла, что пришлось скорую все-таки вызвать… У меня на подоконнике алой такой растет, приедешь, я тебе отрежу, в Москву заберешь, а то вам там лечиться нечем совсем.

— Знаешь, я купила тебе тулупчик 52 размера. Что? Не будешь носить? Ну хороший, смотри, какой тепленький. Коричневый как раз. Я помню, ты всегда любила коричневые замшевые куртки. Нет? Ну че ты орешь? Ну… отдай тогда, кому подойдет. Да ладно-ладно, не тратила я деньги, не покупала я его, мне отдала одна женщина, ты знаешь, такая хорошая женщина, она тоже стихи пишет.

— Знаешь, что храм Василия Блаженного построили еще до Христа? А что в Википедии? А что такое — Википедия? Ну и что, что там пишут! Какой Иван Грозный! Это языческий храм, говорю тебе, это еще наши предки построили, еще даже Москвы не было. Это языческий храм в честь бога Ра! Говно вся эта ваша Википедия, что ты! Я тебе книжку дам почитать, там вся правда написана!

— Знаешь, что дольмены лечат от рака? У нас одна женщина пила настойку календулы и сидела возле дольмена целых три месяца — и вылечилась от рака. Ты проверялась на рак? Я вот не пойду никуда проверяться, я знаю, то надо делать, если че. У нас все там лечатся на дольменах. От бесплодия тут женщину вылечили. Еще там люди приезжают через костры прыгать. Но это не рядом с дольменами. Там рядом нельзя костры, там можно только лечиться. Костры мы жгем на речке, там внизу под горой. Я вот по углям пошла, Наташенька, так здорово! Правда, обожглась сильно, конечно… Надо пятки иметь такие, с наростами, чтобы не обжигаться. Это как знаешь, такие рукавички есть силиконовые для того, чтобы кастрюли снимать с плиты, а есть пятки у людей с наростами, вот они по углям могут весь день ходить, хоть бы хны. У меня тоже есть наросты, но как-то не знаю, не помогли. В общем, болели в тот раз ожоги долго. Может, еще попробую, уже какой-то иммунитет будет от огня на пятках.

— А вот на этой фотографии Степа с какой-то девочкой сидит, смотри, она какая красивая! А он в нее не влюбился разве? Смотри какой носик! Не знаю, прямо красивая. Актриса? Актриса, да… Ты, помнишь, тоже хотела актрисой стать. Но с твоей внешностью… Правильно, кстати, режиссер — это власть. Это хорошо, всеми командовать. Хотя красивого мужика все равно не удержать. Знаешь, мне мама говорила: красивый мужик — всегда чей-то еще. Поняла? Ухо востро! Не, ну эта девочка, ну чудо, очень красивая.

— Слушай, ты, конечно, очень нервная. Ты, когда была маленькая, ты такая была хорошенькая, так слушалась меня! Такая нежная была! Всегда меня обнимала! Ты че такая грубая щас?

— МАМА, Я ИДУ КУРИТЬ И СПАТЬ.

Мама, я иду курить и спать, а еще я напьюсь. Ты говоришь непроходимые глупости, я могу их слышать, только когда напьюсь.

По-трезвому — я не могу это слушать, извини. У меня кровь закипает, мне вредно, я тоже имею свои болезни, и одна из них — мигрень, а другая алкоголизм. Ты своими текстами провоцируешь их обе. Мама, помолчи, почему ты так не ценишь тихий вечер!

Мама.

Я уже не готова на жертвы.

Да и ты, конечно…

— Мама, может, ты останешься еще на пару дней? Год не виделись…

— Да что ты… У меня там кизил цветет, помидоры надо поливать, там грядки, там лучок, там…

— Мама, приедешь летом?

— Каким летом, там помидоры-огурки созревают, там пчелы, куры, там…

У меня, мама, — летом съемки, кастинги, экспедиции, репетиции, монтажи, футажи, хуежи…

Короче, ма. 

Суть в том, что мы друг другу не нужны.

Когда случилось так, что я стала от тебя беситься, а ты меня бояться?

В какой такой роковой момент хороший аналитик мог бы заявить — эти двое теперь отдельно. 

Ты, наверное, думаешь, что вся беда пошла с того момента, как я села в самолет и улетела от тебя в дали дальние. Вопреки твоей сформировавшейся мечте о том, что я — младшая дочь — буду у кровати сидеть и стаканы с водой тягать. И умрем мы в лучшем случае в один день, в худшем — я еще годок поживу. Но все равно — уж по крайней мере до твоей смерти я все же буду при тебе. 

Но! 

Младшие дочери в сказках за Аленьким цветочком хуярят. Вот и я. Туда же. Уехала, испарилась, ищи-свищи предательницу корней. 

Но и не в этом, конечно, суть того, что мы теперь сидим на диване — две чужие. И ты трогаешь мое плечо, а я дрожу от протеста.

Как, когда, каким образом получилось, что я от слепой, непостижимой, кровоточивой любви, за которую я без прикрас могла, не моргнув, убить, шагнула в ненависть. Как из Солнца в тень пересекла границу на Луне.

Ты вряд ли возьмешь на себя смелость подумать, что уже давно не любишь меня. Это для тебя будет святотатство, нарушение табу. Ты не любить можешь только чужих, но своих — обязана. И мне так хочется, так хочется тебя осудить, ткнуть тебя лицом в ложь, в равнодушие и эгоизм.

И каждый раз, когда мы встречаемся, я трачу на это все наше время, а когда ты уезжаешь — рыдаю от сиротливости. Не хватает тебя. До одури, до спазма в животе. До кошмарных снов, где я теряю тебя навсегда…

— Мам, давай останешься еще на три дня…

— Да какой! Там куры, там Леня выходит на работу, и кур некому кормить, там рассада уже…

Ма.

А давай так. А если это все. И больше не увидимся. Ты, во-первых, гипертоник, с пороком сердца и тебе уже 72.

Я, во-вторых, алкоголик и мне тоже может грозить всякая хуйня.

Где, мам, в этой нашей с тобой цепочке вероятных смертей куры и рассада? На каком пьедестале они стоят?

Где мои съемки и монтажи? Где проблемы с деньгами и голоса продюсеров из поднебесья?

Какого такого хуя мы раз в год можем встретиться, чтобы недельку ты понаблюдала меня нервную в работе, а я тебя в разговорах о курах и прочей бессмыслице?

Но и даже ладно. Даже если ну совсем откинуть продюсеров и курей (что вообще одно и то же — их надо обслуживать, наплевав на все человеческое), то вот представить себе, что мы с тобой имеем кучу времени для общения — что мы будем делать?

Я отвечу с почти стопроцентной уверенностью.

Я буду раздражаться на каждую твою фразу по причине ее невероятной глупости.

Ты будешь обижаться и симулировать если не обморок, то головокружение, чтобы вызвать во мне сочувствие.

Сценарий из года в год один и тот же.

Пожалуй, если бы мы жили вместе, то какая-нибудь катастрофа уже произошла бы, а так — мы мама и дочь в вынужденной разлуке.

Я избегаю телесного контакта — ты его провоцируешь.

Ты пытаешься ухватить меня ту, прежнюю — нежную, прыщавую, восторженную, поющую и танцующую с тобой дикие индийские танцы под дождем. Ту девочку, ревущую в голос от того, что кошка съела мышь. Ту девочку, которая спала, обнимая тебя, и говорила во сне с инопланетянами, чтобы удивить тебя, шокировать, привлечь внимание, сообщить каким-то дурацким образом, что она другая, не такая как все. Ту девочку, которая писала для тебя эпатажные рассказы с откровенными элементами секса, чтобы только ты поняла — девочка взрослая.

И потом — ту, уже взрослую девочку, которая берегла тебя, не давала сделать ошибок, была всегда рядом, хуярила твоих мужчин, защищая тебя, сдавала литрами кровь, чтобы спасти, была всегда близко — и всегда на твоей стороне, что бы ни случилось. Короче, тебе была всегда нужна именно та девочка — еще не осмыслившая тебя сполна.

Я же, напротив, — пытаюсь отстраниться от тебя новой, нежеланной, корявой. Потому что именно такой ты мне сейчас и являешься. Потому что произошло осмысление. И в возрасте довольно зрелом я вдруг охуела от того, как по правде обстоят дела.

Ты пытаешься вернуть прошлое. Вот это вот все, вот этот весь наш солидарный мир против всех. Против всех моих отцов и всех наших родственников, всех соседей и всех, кто криво смотрит в поселковом магазине.

Эти наши песни в траве. Мы с тобой, мама, — как сверчки все время пели, как зайдет солнце. Мы любили закаты и ходили их смотреть в поле. Мне это так нравилось… Мы гуляли в цветущих яблоневых садах, ты все время пела или сочиняла стихи, и я пела вслед за тобой и тоже сочиняла что-то про весну и подснежники. Мы любили друг друга неистово, и я всегда, слышишь, всегда чувствовала твое сердце и твое тепло.

И вот ты хватаешь прошлое, все время пытаешься вспомнить — что же я любила до своего прозрения? А я…

Я пытаюсь отложить настоящее. 

Прости. Не могу сегодня звонить. Позвоню — и сразу расстроюсь. А такой хороший вечер, так хорошо с мужем, так хочется позависать в фб. Не буду звонить. Завтра. А завтра опять — утро прекрасное, надо Саше приготовить обед, и вот написать сценарий, а потом встреча, а потом пришли друзья, а потом уже подвыпила, а потом снова вечер и опять хочется сохранить его блаженным, не больным — а ведь как только я позвоню, то сразу станет больно. От голоса твоего беспомощного, от раздражения моего дурацкого. От того, что я не рядом (хотя и не хотела бы быть рядом), но почему все равно так больно — от того, что я не рядом…

Ты боишься меня, моей вспыльчивости и поэтому часто врешь. Вранье стало твоим стилем. Но и теперь тебе уже, повторю, — 72, и ты стала терять как бы память, путаться в показаниях. Поэтому твое вранье уже как бы и не вранье. Особенности личности. Вот и все.

Поэтому почти любой наш разговор бесполезен, ты его из памяти вырвешь через секунду, как газетный лист перевернешь.

Я помню такой кадр из одного хорошего документального фильма, где внучка приходит к бабушке с вопросами про главное, но бабушка уже не здесь. Или делает вид, что не здесь. Ничего не помнит, ни на что не отвечает.

Вот и ты на все мои больные вопросы не особо отвечаешь. Да и шутка ли — отвечать на вопросы взрослых детей, почему все было так в их детстве.

Почему ты, мама, почему все время ходила мимо, как подруга или одноклассница, которая способна очень хорошо выслушать и порыдать с тобой, а защитить — не способна.

Не будет, невозможно, чтобы был какой-либо ответ, ведь есть у тебя на это только слезы и поджатые губы.

И ты говоришь:

— Ну что ты, доченька, ну все мы живы и здоровы, ну что ты!

— Ну что ты доченька, ну ты такая самостоятельная была всегда, я так тебе доверяла.

— Ну что ты доченька, ты помнишь, ты сказала, что больше в школу не пойдешь, и мы купили тебе аттестат, на рынке, помнишь? А вся наша родня кричала, что ты уборщицей будешь, а ты режиссером стала, видишь?

— Ну что ты доченька, ведь помнишь, я тебя в 13 лет на море отпустила одну, я так доверяла всегда твоему рассудку, ты ведь старше меня всегда была! Прямо как родилась…

— Ну что ты, что ты орешь опять?

Я ору, ма. Я и по ночам ору. И вообще — я ору. Я грубая, да, матом на тебя ору иногда, и на помидоры твои ору, и на пчел твоих. Я никогда не получу ответа. Сколько бы ни пытала тебя, какие бы откровения ни выдавала.

Все это уже не касается тебя нынешнюю, да и меня нынешнюю — тоже. И я уже мама своей Сашки, и уже некоторыми ночами не ору в ненависти. И даже (прикинь!) уже не очень хочу получить ответ. Его тупо нет. Такая жизнь, и все живы-здоровы, а чего еще надо. И все тонет, и должно утонуть в грязной речке Анапке, там как раз ничего утонувшего не увидеть.

Не вскрывать раны, не говорить, не помнить, не касаться страшного, не будить медведя, не обнажать мечи. Пусть все-все-все поспят в нашей с тобой, мама, виноградной долине, где так ярко светили звезды. И эту долину, мама, я никогда не забуду. Как великий парадокс любви и слепоты.

И когда ты умрешь (если я еще буду жива), я буду орать на себя за то, что орала на тебя.

Думая о тебе, я всегда дрожу, ма. Твоя детская слабость и беспомощность — моя самая великая боль.

Я могу тебя принять, могу тебя принять.

Но — не могу. Я чересчур разочаровалась.

Мне часто снится наш дом, который я ненавижу и который тянет меня магнитом. Эту нашу душную комариную квартиру со скрипящими деревянными полами и тараканами, этот балкон… Мне часто снится, как я снизу, с улицы, смотрю на наш балкон и вижу, что там горит свет, и думаю, раз горит свет — значит ты там, ты жива. Но не могу зайти в подъезд и подняться. Стою во сне, как дура, и смотрю. И думаю во сне, думаю — хочу ли я зайти, увидеть снова этот дом, который вроде мой, но на самом деле совсем не мой.

И трава такая зеленая вокруг, и такая высокая.

Мы лежали с тобой в этой траве. Я хотела бы лежать так вечность.

Я хотела бы, чтобы никогда в нашей с тобой траве не появлялся дядя Саша, твое сомнамбулическое равнодушие, твои сердечные приступы, и эта твоя желтая трусость, и эта моя красная ненависть.

Ма.

Давай еще полежим в зеленой-зеленой и такой нашей траве и посмотрим на наш балкон, в котором горит свет, и в котором ты. И будем петь вместе — ты по-кубански открыто, а я фальшиво и фальцетом вот эту песню:

Там горы высокие
Там степи просторные
Там ветры летят
По проселкам пыля.
Мы дети галактики
Но самое главное
Мы — дети твои
Дорогая земляяяяааа.

0 комментариев

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи

Войти Зарегистрироваться