Иллюстрация: Marta Nardini/Getty Images
Иллюстрация: Marta Nardini/Getty Images

Зимними сумерками ей тяжело дышалось. Квартира казалась заброшенной, не спалось по ночам. Окно обрамляло крыши напротив, трубы не дымили. Небо светилось сиреневым. Зимними сумерками она сидела за квадратным старым столом на кухне, над головой светила бронзовая лампа, слегка пахло газом и застывшим жиром.

Половицы в доме были скрипучие — старый, царский еще паркет был не раз мыт и потрескался. Старая дубовая мебель, довоенная, с вырезанными подсолнухами и павлинами, темнела из Большой комнаты. Слышался шум проезжающих по Невскому машин, и клеенка, к которой прислонялась щекой опустив тяжелую голову, была липкой. Так сидела она на кухне, ничего не ждала, а пересиживала длинные эти вечера и глухие зимние ночи.

С работы возвращалась она поздно, заходила в «Домовую кухню» на Герцена, покупала не совсем свежие бифштексы — если были бифштексы — или морковные котлеты, обваленные в серой муке; поднималась на пятый этаж и садилась, не раздеваясь, к кухонному столу. Так сидела она, в расстегнутых сапогах и пальто, положив шапку на сундук при входе, пока не становилось муторно и тяжко от голода. Тогда она нехотя вставала, снимала с себя пальто и жарила бифштексы или серые морковные котлеты, доставала хлеб, кипятила чай, потом вспоминала и шла в прихожую снимать сапоги. Сумерки к тому времени уже кончались, опускался зимний безысходный вечер, и она доставала из сумки книгу, садилась боком к столу и начинала есть прямо со сковородки.

Темными зимними вечерами она не хотела смотреть телевизор, а шла с книгой, поев и поставив сковородку в раковину, в Маленькую комнату, ложилась поверх одеяла на диван, и читала до тех пор, пока не ощущала приближающийся сон. Тогда вставала с трудом, раздевалась и забиралась под ватное одеяло, подворачивала его со всех сторон, подталкивала его под бока, закутывалась и, сжавшись в комок, лежала несколько мгновений, прислушиваясь испуганно к биению своего сердца. Потом она засыпала. 

Под утро ей всегда снился один и тот же сон: она шла по Невскому одна, вокруг не было людей, троллейбусов и машин, солнце светило слабо, но было тепло и радостно. Пройдя до Мойки, она останавливалась на мосту и долго глядела на темную искрящуюся воду. Потом отталкивалась от перил, улыбалась и, наклонившись к асфальту, под углом медленно поднималась в воздух. Повисев над Мойкой, она летела по направлению к улице Желябова, низко, под проводами, прижав руки к бокам и вытянув ноги.

Просыпалась она, провалившись, как будто падая с большой высоты. Сердце глухо стучало, страх липко цеплялся за ладони.

Все же зимой утренние часы она переносила с еще большим трудом. Утром надо было вытягивать себя из спасительного забытья, мыться ледяной водой и пить слабый вчерашний чай. Она всегда и всюду опаздывала и бежала за переполненным троллейбусом, неловко переставляя ноги в старых зимних сапогах, подскальзываясь и хватаясь за воздух. В троллейбусе ее стискивали в чужие спины. Она ловила ускользающие мгновения сна, прислонившись меховой шапкой к холодному металлическому поручню, зависнув на ступеньках. Потом надо было идти минут семь вдоль застывшей Мойки к Демидовскому дворцу и делать вид, что работаешь, занимаешься чем-то общественно полезным в течение восьми часов, за исключением сорока пяти минут на обеденный перерыв. Копировщицы ели селедку с картошкой, свареннойв кастрюльке с помощью кипятильника. Говорили про детей, болезни и одалживали друг у друга деньги. Начальница заходила поболтать и, уходя, задерживалась перед старым зеркалом в золоченой оправе. Поправляла волосы, одергивала жакет на спине, а иногда, не стесняясь, начинала давить угри на утином носу.

В обеденный перерыв, когда хватало смелости, она шла по направлению к Адмиралтейскому заводу по зимней Мойке, доходила до пересечения с рекой Пряжкой и стояла в нерешительности, глядя на стену больницы. В саму больницу она собиралась нечасто, раза два в месяц, а после испытывала облегчение и обещала себе, что вернется очень скоро. Но не возвращалась, а так и ходила вокруг — пока становилось невтерпеж.  Тогда она шла опять за решетчатые ворота, через проходную, в самое чрево ада.

На Пряжке у женщин отбирали лифчики (мама говорила «бюстгальтер»). Двери запирались на ключ, и звонить домой больным разрешали крайне редко. Женщины шаркали стоптанными тапочками, а толстые простые чулки закручивались спиралью вокруг ног. Доктор, молодая женщина, смотрела на нее строго и в частной беседе на лестничной площадке стыдила, требуя от нее большей ответственности. Было ей тогда восемнадцать лет.

Мама радовалась, радовалась безмерно ее приходу; и становилось страшно и горько от этой радости. Oна не смотрела ей в глаза, и обещала, что будет, будет приходить очень часто. Они сидели в столовой, напротив друг друга. Их разделял длинный стол с потертой клееночкой в мелком рисунке.

Однажды она попыталась разговориться с молодой женщиной, которая тоже медленно шла вдоль реки Пряжки в сторону Декабристов, к дому Блока — тоже возвращалась оттуда. Женщина от нее шарахнулась, промямлила что-то про больную сестру и быстро-быстро пошла-побежала вперед.

На работе никто не знал об этих ее походах. Ее не любили за молчаливость, за наивные вопросы, которые она задавала матерым тертым теткам-копировщицам. Тетки, в отличие от нее, умели стирать, готовить, знали как выжить на семьдесят рублей в месяц и находили какой-то интерес и надежду в этой убогой, беспросветной жизни.

Ну, хорошо, ну не была ее жизнь беспросветна. То была молодость, впереди ждала радость, моменты, желания. Серость сменилась разноцветием, почти полной гаммой цветов, чувств, впечатлений, запахов, эмоций. Все это ждало впереди. Но она не знала, что так будет и предчувствий своих расшифровывать не умела.

Та зима все не кончалась, была вечной. Как тетки, перекуры, проветривания; как усталость, серое небо и нескончаемая надежда.

Трагедия молодости заключается в том, что молодость не знает, что она не вечна. Кажется, что вот так вот оно все и будет. Навсегда. Незнание, отчаяние, неумение, непонимание, одиночество. Слепой поиск того, что еще не вызрело. Что не существует пока, не родилось, не определилось, не сталось. Не вошло в жизнь, как осознанная цель. Кажется, что мир существует для тех, кто с комфортом расположился в нем. А на пороге стоят новые, молодые, жаждущие и мстительные.

Каждую ночь, под утро, она видела свой сон. Каждый раз она просыпалась, проваливаясь в себя. Может быть, она росла. Может быть — взрослела. Может быть, она уже начинала стареть.

Мама встречала ее слабой улыбкой, жалобами, смешанными с заботливыми боязливыми вопросами. Она уже превращалась в ее вымученного, непрошенного ребенка, но все еще оставалась мамой. Привыкла, наверное.

Однажды случился почти месячный перерыв в этих встречах. Походы на Пряжку приостановились — напал желудочный грипп. Болела она жестоко, мучительно — в неубранной квартире, среди грязных тарелок и нестиранного белья. Болела, но боялась вызвать врача в холодную запущенную квартиру. Стеснялась своей беспомощности, неумелости. Чувствовала себя пропащей неряхой.

Так с ней потом это навсегда и осталось — зима, чувство заброшенности, беспомощности, чувство близости смерти.

Молодости знакома близость смерти. Острое ее присутствие. Молодость балансирует на острие жизни. Чувство жизни и чувство смерти одинаково остро, одинаково знакомо молодости.

* * *

А вот ведь не выйти на Невский, не полететь над Мойкой. Доктор сказал, что дочь больной отказывалась верить, не желала знать о болезни своей матери. Обвиняла врачей — верных, преданных деятелей медицины.

Милый доктор. Милый, добрый доктор.

Доктор Айболит, у меня душа болит, у меня душа в смятеньи, милый доктор Айболит. Где вы, доктор Айболит? У меня душа горит, у меня такая напасть... Где ж мой доктор Айболит?..

Кто сказал, что психически больные люди опасны для общества? Это все мы, общество, люди — это мы опасны для слабых, больных, страждущих. Дай в руки автомат больному человеку, и он, этот страждущий, будет ли он стрелять, убивать себе подобных? Скорее, озлобленный, измученный, требующий, жаждущий подчинить себе мир, расчистить место для себя и своих желаний — это он захочет уничтожить больного, мешающего ему наслаждаться жизнью.

А впрочем?.. Нет у нее ответов.

Оказалось, что можно перетоптаться через годы. Перетерпеть, выжить, продраться через дни.

Зимние вечера. Летние вечера. Да и черт с ними. Какая разница? Разве от себя убежишь?

Молодость, ау.

А где боль? А вот же. Рядом. Родная, понятная, больная боль.

И боль-то уже не боль. Так. Способ жизни. Диспозиция.

Где тот доктор, где вечера? Где крыши, дома? Тот мир, та боль?

* * *

Не раз пыталась она приостановить неминуемое, вмешаться в течение судьбы своей матери. А могла ли не вмешиваться? Не выключать газ, не вызывать скорую? Не пытаться, не пробовать отчаянно — спасти? Могла ли?

Попытка суицида заканчивается печально не только в Советской России. В Америке и Франции — наверняка даже в Китае, Гватемале. Такая попытка ведет к проблемам, связанным с местными властями, медицинскими учреждениями и всем последующим ходом жизни.

Представляется, что подобная попытка накладывает отпечаток на все будущие жизни, последующие — следующие за той, которую попытались прервать, предвосхитить конец; поставить жирную точку там, где пока что лишь тире или, в лучшем случае, не прочерк — многоточие...

Бостон

2001 — 2018

Женя Крейн — писатель, эссеист, переводчик. Родилась в Ленинграде. В 1989 году эмигрировала в США. В этом году роман «Не Исчезай», посвященный поэзии и жизни о поэта Роберта Фроста, вышел в издательстве «Рипол Классик».