Всенощная зверь
* * *
Кого забрали из живых перед продлёнкой
бежит и крошечное яблочко кусает
летит в делирии под липами дер линден
летит пушинкой в распростёртые объятья
пока они десятеричные глаголы
си-ля-сольфеджио остзейского союза
на пыльном глобусе скрипучего цайтгайста
в конторских закутах где шредеры скрежещут
и в узких спаленках для трудных упражнений ———
а он несётся в лучезарном упоеньи
теряет чешки, пролетая над калиткой,
и тянет ручки к внеурочному сиянью
гештальт вскрывающу и сладость приносящу
дай я возьму сюда огрызочек ты липкий
куда руками я возьму тебе сказали
покажь где чешки, чешки, почему без чешек
ну значит будешь босиком авось запомнишь.
* * *
Полине Барсковой
А что жили нечисто и спали кучкой,
так у нас в белье завелась собачка,
а внутре у ней копошилась стая:
восемь голых душ и одна чужая.
А как стали мы громко делить заначки,
девять душ повыпали из собачки;
тех Господь прибрал, этих мать приспала,
а одна насобачилась и всосала:
и про то всосала, как мы сосали,
и про то, как проссали — но вдруг зассали,
как мы приняли серого, спели Lutum
и доели душу под Ленинградом,
как мы приняли жёсткого под Варшавой
и проверили ощупью, кто здесь вшивый,
а как приняли умного под Сухуми,
то и сами
всосами.
Ах, собаченька, сука чужая, вшая, —
насосалась и выросла пребольшая,
пре-го-лод-на-я.
Глядь — а мы тут лежим такие
беленькие, мягенькие, тупенькие,
кучкой сонненькие, пачкою никакие.
Ты и так зашла, и вот так зашла,
и вот так понюхала, и вот так зашла,
а поесть нас всё-таки не смогла, —
не смогла,
не смогла,
побрезговала,
от духовного голода померла.
А мы приняли тихого, взяли тачку
и отправились, котики, хоронить собачку,
и пока копали, пока топтали,
ничего, ты поверишь, не принимали, —
бо хоть мы и ели, кого хотели,
бо хоть и *****, в кого попали, —
но ведь всё-то мы, котики, понимали,
всё-то мы понимали.
* * *
Вл. Ермилову
Смерть, где твоё сверло
и молоточек двурезиновый,
и скальпель толстенький брюшистый,
и ранорасширитель реечный,
и зеркало для отведения
больного сердца в эту сторону,
чтобы сказать ему тихонечко
на ушко левого предсердия,
что лучше, мальчик, по-хорошему,
что ты не хочешь по-плохому.
Да кто же хочет по-плохому?
Нас ждёт победа над запущенным,
оно должно быть остановлено.
А, вот уже и остановлено.
* * *
Oh, say! can you see
By the dawn's early light...
Друг мой, видишь ли ты в раннем блеске зари,
как наш рой золотой наполняет собою подлесок?
Друг мой, слышишь ли ты сквозь ветвей перезвон ледяной
наш единый придушенный шелест:
— Ничего, ничего, не волнуйтесь за нас, мы потерпим?
Друг мой, щепочка, щепочка, ёлочкин дух смоляной,
подтверди мне нормальность полёта, широкополосность
озаряемых зенками бурых ночных тягачей
новоявленных просек;
пусть протянутый вышкою щуп световой
в утешенье тебе осияет прекрасные зубья
наших сильных родных лесопил;
опиши мне скорей
топора исторически значимый профиль, —
и тогда я с восторгом скажу и себе, и тебе:
— О, пускай же вовеки сочится из нас смоляное!
О, пускай мы всегда
задыхаемся в мёртвом ветру,
превращаемся в наледь сапожную,
в чёрную мёрзлую землю —
золотые такие, —
пускай, нам нисколько не жалко:
мы недаром в рассвет ледяной
после утренней каши смурной
выпадали на плац карусельный,
неспроста после кори
в начале ветрянки
под свинку
простынку
влачили сушить к батарейке;
неспроста
надевали ботинки — и нас выводили по двое,
и пред ёлочкой мёртвой,
бессмертной в своей крестовине,
мы взывали:
— Te Deum, Снегурочка, смилуйся с третьего раза! —
и украдкой тащили ко рту сероватые щепки,
спешили, дурашки,
причаститься единого отчего лесоповала.
Новогодние ёлки, рабочая чёрная ветвь!
Их рубили — летели пустые лучинки, сырые очистки,
простоглазые слёзки, мещанские чьи-то занозки, —
не шаламки, не свешки, не чистого золота оськи, —
где таким *********** [разбиться] о краснодеревую стенку,
нанизаться ноздрями на нашу кручёную строчку, —
бурлючку такую, нахлебку.
То ли дело, как мы полетим над страной, над страной
мы так низко летим над землёю родной ледяной
боже мой, Николай, вот оно и случилось со мной,
и с тобою, сияющий в фарах бесценный родной,
вот оно-й, вот оно-й.
Так скажи мне, мой друг, а и видишь ли ты хоть чего,
что-то я, Николай, не могу разглядеть ничего, —
лишь бумажную волглую грязь под ногтями майора,
а казалось — покажут кино, — ах, какое покажут кино! —
про как мы не просить, не кричать, про как мы не говно, не говно, —
ну-ка, глянь-ка ещё раз, а то под ногтями темно
чо-то, сука, темно и темно.
* * *
Все исходящие изошли
белым, бескровным, бессеменным;
жалкую судорогу писца
жадно вылизал клякс-папир.
Кажется, виден кусочек «сп»,
кусочек «а» и кусочек «те»;
видимо, сказано: «Боже мой!
Что за черника в этом году».
* * *
Недоспатый и переодетый влекомый спросонья в сад
может идти вперёд, но смотреть назад,
намертво пойманный цепкою и сухою
неумолимой рукою;
всякий же прочий, выросший из гамаш,
подрастерявший мамаш,
ходит лицом вперёд, но живёт спиной
чует спиной, как постукивает по ней
крепеньким пальцем цепкая и суха
неумолима рука
шестиперстая, потому что тому дала и тому дала
и тебе голоштанному припасла
нулевой урок, а светлым-светло
и нутро дрожит
и пустой стишок повторяет;
ты бежишь-бежишь, а она впереди
догоняет.
* * *
За морем телушка-полушка
пишет в Омск двойняшке-цельняшке:
«Леночка, да ты идиотка;
Не затем мы альбрехт и бейзер,
чтобы ты жевала их ягель,
столбиком крестилась на танки,
разбивала лоб о поклонку,
плакала под их телевизор
струйкою парной натуральной
высоколактозной;
Девочка моя, рогоноша,
мы же для тебя эти вирши,
эти белоснежные польты,
пополам порватые сердцы,
штопанные белою лентой
умные подходцы;
Это, сука, больно, Елена,
лапка, нефтяное копытце,
что ж я так скучаю ******-то,
что ж это за ***** такая,
что же мы творим с тобой, дура,
где же меня носит?
Леночка, родная порода,
съешь это письмо, если надо,
проглоти его без остатка,
пусть лежит в одном из желудков,
где торшер и книжка, —
только не бередь мою душу,
не вари во рту эту кашу,
сухарей не ешь этих мягких,
чаю их не пей, понимаешь».
* * *
...и орёт, как сурок, увидавший родные тени,
как девица на выданье послевоенной тайны, —
а капрал-то наш говорил: «Она
долготерпит, немотствует, смотрит в пол,
не завидует, верит почти всему,
только эдак румянится и того;
ну, дойдём — увидите, пацаны”.
...и ногами сучит, как по первости опоённый,
как в холодной военной камере невоенный, —
а капрал-то наш обещал: «Она
не гордится, не просит, не мыслит зла,
не бесчинствует, разве куснёт разок —
так комар и тот бы куснул сильней;
ну, добудем, — поймёте, а счас чего».
...и хрипит, как бессмертный, которого убивают,
как Господень сыночек, когда его прибивают, —
а капрал-то наш говорил про неё,
что она, мол, ребята, покроет всех,
переносит всё, не перестаёт
до тех пор, пока ты не станешь муж,
и ещё обязательно прибавлял:
«Победим — узнаете, что да как».
И пошёл уже день седьмой, шестой
этой нашей Любви непростой, непростой,
и глядишь — порой у неё в глазах
нет-да-нет и мелькнёт, словно нам она
не завидует;
и уже кончается наш постой
(и Коринф отстой, и Эфес отстой) —
а у нас в крови словно яд густой
от её укуса, и стал ли ты муж —
ты от этого яда вовек не узнашь;
заглянёшь в дыру — там престол пустой,
на престоле гвоздь поржавевший;
только медь кимвальна давится немотой,
только плачет капрал над своей мечтой,
только Дух Святой кружится над чернотой
да комар ********. [обалдевший]
* * *
О, мышка белая, скажи мне, что с тобой?
Уже заря, а ты ещё в предродовой,
как вечером вчера была в предродовой,
как утром до того была в предродовой:
под предстоятельный весёлый вой
кладёшь дюймовочьи дрожащие поклоны
перед фланелевым тюком
с околоплодным сладостным душком
и всем заносчивым, заёрзанным простынкам
клянёшься, что себя в невинности блюла,
читала Спока, сисинец пила,
что ты добрее всех в подпольном сером свете
и что белейшего из выживших в помёте
отдашь в родильное — петь вечную хвалу
кровавым тряпкам на полу.
* * *
открывается аптечка в пузе человечка
только в ней ни пузырёчка, ни глоточка стоптуссина
или просто кодеина в связке с парацетамолом ни единой пачки
видно, воры виноваты — просекли, вараввье семя,
что Господь наш милосердый
в каждом пузике однажды делает закладку:
понемножку кодеина, понемножку лития,
через отказ к принятию: до самого изъятия
как раз и хватит зелия от страшной боли бытия;
а теперь у человечка даже сняться нечем —
в животе один лишь хмурый
вечерок с мукою снежной, пол потёртого мешочка;
для чего эта закладка в человечке, Боже непонятный? —
непонятно; человечек поджимает хвостик,
иголочка в два стежочка на нём ставит крестик —
и в трясении священном всходит человечек
с пузом, хлопающим дверкой, к небесной аптечке, —
где ни пачки, ни мешочка и ни пузырёчка,
бо для Бога жид крещёный аки вор прощённый.