Режиссируя воспоминания
Дед умер, когда мне было девять лет. Поэтому все наше нечастое общение я вряд ли могу отнести к осознанным впечатлениям. Мы, конечно же, проводили время вместе, однако сейчас не могу припомнить ни одного конкретного разговора или чего-то подобного. Когда я вспоминаю деда, формируется скорее определенный набор ощущений. То есть для меня в детстве он не был каким-то конкретным человеком, который бы, например, удил с внуком рыбу, гулял на детской площадке или обучал игре в шахматы. Мой дедушка был сочетанием разных впечатлений, начиная от глубокого звука его голоса, который презентовал себя еще до того, как я мог увидеть его обладателя или разобрать, что именно произносится. Это были связанные с ним запахи — хорошего табака и парфюма. Вообще, запах сигарет никогда не был мне неприятен, и в доме он витал постоянно. Потому что главными в доме были мужчины (так им мудро позволяли думать женщины), а в те времена они курили постоянно, и уж точно никому в голову не приходило выходить с сигаретой на балкон или лестничную площадку, ведь курение и творческий процесс были синонимы. В общем, дед и был моим собственным театром, с ожиданием его приезда или встречи с ним, со своей особенной атмосферой, которую он создавал вокруг себя. Мой театр, где я был зрителем, а он — исполнителем. А в действительности, конечно же, режиссером.
Сестра дедушки, Натела Александровна, в кругу семьи известная как Додо, — на самом деле она моя настоящая бабушка со стороны Товстоноговых. И вот почему. Родила моего отца и его брата Николая дедушкина первая жена, грузинская актриса Саломе Канчели. Красивая, статная, одержимая сценой и карьерой актрисы. Это не лучшим образом сказалось на их с Георгием Александровичем браке. Помимо того что она, скажем аккуратно, дистанцировалась от воспитания сыновей, так еще имела место ее супружеская неверность. В итоге — развод, дети остаются с отцом, и за их воспитание берется Додо. Заботливая, мудрая, любящая, внимательная, она стала настоящей матерью для моего папы и без лишних слов взялась за воспитание и обустройство быта троих мужчин: своего брата и его двух сыновей. Общение с Саломе Канчели никому не запрещалось, дед был благородным человеком и вел себя великодушно. Без особенных восторгов, но семейное общение продолжалось. Хотя Додо, конечно, было сложно сохранять нейтралитет, характер у нее был огненный. Я помню, что в детстве бывал в тбилисском доме Канчели, помню Саломе, она была каждый раз в каких-то удивительных нарядах. Квартира была большая, с высоченными потолками, на стенах висели красивейшие, ручной работы ковры, а на них — разнообразные грузинские кинжалы в ножнах. Вспоминая об этом сейчас, я чувствую так, словно мы, московские и ленинградские гости, попали в декорации легендарного дедушкиного спектакля «Ханума». Но это были разовые встречи, родственной близости не ощущалось. В общем, в лице Додо мой отец нашел настоящую мать, а мы с братьями — настоящую бабушку. Я неслучайно говорю во множественном числе. У меня есть сводный брат Арсений от последнего папиного брака. У нас отличные отношения, только видимся редко, хотя и живем, можно сказать, по соседству. Он — в Петербурге, а я — в Москве. Так вот бабушка с такой же любовью и самоотдачей занималась и с маленьким Арсением, когда он попадал к ней в руки. Шучу, конечно, ведь всем без исключения внукам нравилось бывать у нее дома. А она отдавала заботе и опеке всю себя, хотя была уже совсем не молода. Вот такое сердце, переполненное любовью, было у моей бабушки.
Да, у нас с дедом не было осмысленного общения, в первую очередь потому, что я и не смог бы поддержать более или менее содержательный разговор в силу моего скромного возраста. Но у меня нет сожалений по этому поводу. Тем интереснее мне было узнавать деда уже в зрелом возрасте, когда я мог понять то, что он говорил, прочесть в книгах его мысли, увидеть спектакли и телевизионные фильмы, снятые им. Сейчас я смотрю запись «Мещан» и понимаю, какая это была мощь. Вроде все просто. Но ведь и природные явления зачастую очень просты в своей сути, а могут перевернуть мир. Возможно, именно необщение взрослого, умного человека с маленьким мальчиком, этот своего рода языковой барьер и уберег меня от того, чтобы пробовать себя в режиссуре. Я не воспринимал деда как живой образец пути, которым мне предстоит следовать. А это была дорога, полная в большей степени тяжелых испытаний и разочарований, как я видел на примере моих отца и брата, ставших театральными режиссерами. Выбор, который они не могли не сделать, в известной степени предопределенный. А я все-таки пошел своим путем, хотя, конечно, фигура дедушки, образно выражаясь, преследовала и меня. Это была планка, которую каждый, кто носит нашу фамилию, обязан попробовать взять. В любой сфере деятельности. И ошибка, промах не пройдут незамеченными. Неудача будет видна всем.
Сам театр, сам БДТ, был для меня особенным зданием. Конечно, то было место, где меня все знали просто потому, что я внук. Трепали по волосам, угощали чем-то вкусным, бессменная заведующая литературной частью Дина Морисовна Шварц всегда с удовольствием усаживала меня в своем кабинете. Мне было интересно там, среди башен из сложенных друг на друга пьес, дыма ее сигарет и такого карикатурного, но очаровательного тембра ее голоса — она очень много разговаривала по телефону. А легендарная Ирина Николаевна Шимбаревич, человек неукротимого энтузиазма, бешеной энергии и удивительного обаяния! Я любил сидеть и в ее приемной — если такое скупое определение вообще можно применить к рабочему месту, вплотную примыкавшему к дедовскому кабинету. Мне было интересно с этими удивительными людьми, нравилось просто сидеть, смотреть на них, слушать, о чем говорят. И хотя я мог зайти в любое помещение театра и даже в святую святых — закулисье, это не родило во мне пренебрежительного отношения к театру как к ремеслу. Не разрушило тайну. Наоборот, всеобщая преданность этому удивительному делу, трепет и нежность, с которой каждый в БДТ относился к своему вкладу в общую историю, укрепили и во мне такое же отношение к театру в целом. Я понял, что это очень хрупкая сказка, которую надо оберегать, подобно тому как огонь свечи стоит держать подальше от сквозняка.
Я был ребенком постсоветского периода, и меня обуревали желания, часто несбыточные. Солдатики, машинки, конструкторы крутились манящей каруселью перед моими глазами. Вопреки бытующему мнению мы не жили роскошной жизнью, отнюдь. Да, дедушка был успешным человеком, не бедствовал уж точно, однако это не означало, что все члены семьи автоматически были на его содержании. Мы с папой, мамой и старшим братом жили на свой бюджет, который целиком и полностью складывался из занятости и востребованности родителей. Поэтому дедушка, с его гастролями, становился возможностью для нас с братом получить что-то, главным образом заграничное. Очень хорошо помню красную пожарную машину, которую он мне привез. Она была потрясающая. Но просить его о чем-то было не принято. Куда более уместным было откликнуться на его предложение. Один такой случай связан с тем, что мы с братом были увлечены хоккеем. Оба на троллейбусе ездили тренироваться на стадион «Динамо». И естественно, мечтали об экипировке, как у игроков НХЛ с плакатов, которые украшали стены нашей комнаты. И вот случилось чудо. Позвонил дедушка, сообщил, что едет на гастроли куда-то в Европу, и отдельно спросил, нет ли у внуков каких-то особых запросов. Конечно, они у нас были. Это хоккейные шлемы, профессиональные! Через родителей мы передали ему свой заказ и стали ждать. На этот раз дедушкины гастроли показались нам бесконечными. Но вот он прилетел в Москву, чтобы побыть несколько часов у нас в гостях, а потом уже возвращаться в Ленинград. Градус нашего с братом нетерпения сильно контрастировал с зимней температурой за окном. Дедушка величественно вошел в квартиру, всех обнял и расцеловал, а нам вручил две коробки, каждая в заманчиво шуршащем полиэтиленовом пакете. Мы быстро, но искренне его поблагодарили и скрылись в комнате, чтобы остаться наедине с дарами. И хорошо сделали, что скрылись, потому что жестокое разочарование, постигшее нас, не осталось бы незамеченным. Да, дедушка выполнил просьбу и купил нам шлемы. Но только не хоккейные, а велосипедные!
Или же вот такой случай. Дедушка приехал по делам в Москву. Остановился в своей любимой гостинице — «Метрополе». И мы вчетвером — мама, папа, старший брат Георгий и я — отправились к нему в гости. Прошли через волшебно мерцающее фойе, прошествовали по устланному ковровой дорожкой коридору, который, словно устье реки, вел к номеру. После приветствий и объятий взрослые начали вести свои неинтересные нам беседы. Хотя до сих пор каждый раз, когда я вспоминаю этот эпизод, мне страшно интересно было бы узнать, о чем они говорили. Но тогда нам с братом было не до того. Потому что мы увидели поднос, стоявший на небольшом гостиничном холодильнике. А на подносе, будто танцевальные пары в ожидании первых аккордов вальса, замерли две маленькие бутылки пепси-колы и стаканы. С этого момента все окружающее перестало для нас существовать. Гога подначивал меня, чтобы попросил у дедушки разрешения попить колы. Но я не решался. Мы с братом, словно акулы, почуявшие запах крови, крутились около этого подноса с бутылками. В конце концов наши танцы вокруг пепси были замечены. Благо в номере было целых два режиссера, они легко «прочитали» наш бессловесный этюд, и мы получили вожделенную, теплую колу. Такие бесценные минуты наедине с моим великим дедушкой… немало было творчески устремленных людей, которые бы дорого заплатили, чтобы поменяться со мной тогда местами. И успеть спросить его о чем-то очень для них важном, возможно, услышать слова, которые поменяли бы их судьбу. А что вынес из этой встречи я? Одержал свою маленькую большую победу и попил колы.
Каждый раз, когда я приезжал в гости к бабушке, а именно так я называл квартиру, где жила семья Товстоноговых-Лебедевых, обязательным пунктом моей программы было посещение дедушкиного кабинета. Но не всем известного, который находится в БДТ и открыт для посещений до сих пор, а домашнего. Сразу скажу, что визиты эти я наносил уже после смерти деда, прежде эта территория была священной, и детские маршруты перемещений по квартире исключали кабинет. Он был каким-то совершенно невероятным — таинственным пространством за витражными дверьми. Там внутри возникало ощущение, что я отрезан от окружающего мира. Кабинет был полон совершенно фантастических вещей. Это старинный телефон, висящий на стене, красивейший декоративный изразцовый камин, маски африканских племен под потолком, проигрыватель виниловых пластинок, пепельницы, полки, уставленные книгами…
Помню, что влекла меня в кабинет не возможность все потрогать, покрутить, пооткрывать-позакрывать, нет. Больше всего я любил сесть в его рабочее кожаное кресло и просто сидеть. Я приходил в какое-то совершенно особое состояние. Это было и спокойствие, и умиротворение, и вместе с тем энергия, удивительная концентрация. Конечно, тогда я не мог описать свои чувства так точно, как сейчас, но помню их очень хорошо по сей день. Интересно, что бы я испытал там сейчас, когда сам занимаюсь творчеством и так сильно порой нуждаюсь в месте, где можно было бы сконцентрироваться, отрешиться и побыть наедине с собой? Но жизнь неумолимо идет вперед, сметая все на своем пути. Или меняя до неузнаваемости. И кабинета того уже нет.
Памятных вещей от деда у меня почти нет. Если бы я оказался дальновиднее, попросил бы у бабушки что-то существенное, например то самое кресло. Шучу. А так я взял с ее разрешения себе на память две вещи: зажигалку, сделанную в виде миниатюрной модели «кадиллака». Белая машинка, у которой из дырочки в капоте вырывалось пламя при нажатии на выхлопную трубу. И одну из дедушкиных трубок, он их преимущественно курил дома, а в театре и в миру, конечно, это были бесконечные сигареты, его любимые красные «Мальборо». Зажигалка-автомобиль не сохранилась, канула куда-то в моих собственных переездах. А трубка до сих пор со мной. Конечно же, я ее несколько раз курил.
У меня были отличные взаимоотношения с папой. Отдельно я за это благодарен маме, которая никогда не препятствовала нашему общению, хотя они разошлись, когда мне было лет пять-шесть. Но хорошие отношения с отцом поддерживали меня до самых последних дней, пока он был жив. Сейчас, когда я вспоминаю о наших с ним прогулках, поездках, полетах на авиалайнерах, лодочных путешествиях, понимаю, что папа был моим самым что ни на есть лучшим другом. Человеком, с которым было очень легко, можно было говорить на любые темы. Хотя нрав у него был вспыльчивый, я это знал и старался его не сердить. Отец воспитывал меня, но как-то очень органично, без натужных «сынок, сядь, мне нужно с тобой поговорить». В этом было его особое умение, наверняка унаследованное от деда, — талант находить общий язык, быть простым и внятным, несмотря на образование и горы прочитанных книг. Однако, хотя запретных тем не было, об одном я его никогда не спрашивал и ни разу не пытался обсудить: каково ему было заниматься той же профессией в тени своего великого отца, моего деда? Во-первых, я не хотел его обидеть, задеть, ненароком намекнуть, что я, возможно, сомневаюсь в его выборе. Я не хотел, чтобы он услышал «зачем ты стал режиссером?» вместо «как ты решил стать режиссером?». Не спрашивал еще и потому, что был свидетелем моментов, когда папа был вынужден говорить неправду, в силу того что ему та или иная тема была некомфортна. Это случалось редко, но бывало. И мне ужасно не хотелось его провоцировать на вынужденный обман или неловкую попытку сменить предмет разговора. А еще потому, что к тому времени, когда это меня действительно могло заинтересовать, я уже очень многое узнал сам.
О его профессиональной, личной жизни, об этом многолетнем путешествии по пересеченной местности, где периодически на пути вставали люди, готовые положить в протянутую руку вместо хлеба камень. Это мне было и остается понятным. Ведь дедушкины недоброжелатели и завистники оставили за собой право не любить и его сына. А своей бескомпромиссностью в общении, нетерпимостью ко всему псевдоприличному, неискреннему, наносному, к тому, что называется дипломатичностью, папа умножил количество своих недругов. Поэтому я уже сам могу ответить на вопрос, как ему жилось в тени отца. В нескольких словах так: ему жилось очень тяжело. Но, как я уже говорил ранее, считаю, что его выбор профессии был предопределен. Вернее, у него просто не было выбора, могло быть только так или никак. Он горел ярко и сгорел быстро, ведь даже сильное пламя ветер если не задует, то ускорит горение в разы, оставив в итоге лишь угли. Ко мне Господь оказался благосклоннее, избавив от режиссерских амбиций. Но даже в обычной жизни московского школьника, например, до меня долетали осколки тех снарядов, которые взорвали дед и отец. Я довольно быстро понял, какими беспочвенно и предвзято злопамятными могут быть люди. Но я рад, что это меня не озлобило, не напугало, а сделало сильнее. И я без страха сейчас иду по пути творческому, с той лишь разницей, что пишу пьесы и сценарии. Наверное, этим наша порода и сильна. Мы не сдаемся. Но гибкости камыша нам недостает, поэтому всегда есть риск сломаться там, где было бы умнее согнуться. Но согнуться — это не про нас.
С самим БДТ связана одна анекдотическая история. В каждый мой приезд в Ленинград у меня была насыщенная культурная программа. Бабушка считала, что я непременно должен посетить музеи, выставки, сходить в гости к интересным людям. И конечно же, посмотреть спектакль-другой в БДТ. И вот однажды, кажется, это было году в 1992-м, то есть уже после смерти деда, она меня спросила, что я намерен делать в такой-то день. Я что-то не очень вразумительное ответил, она выслушала и постановила: «Вечером пойдешь к Жене на спектакль». Женей был ее муж — Евгений Алексеевич Лебедев — выдающийся актер труппы БДТ, ближайший друг деда, ставший родственником, женившись на его сестре, а заодно многолетний сосед по квартире. Дело в том, что они когда-то решили объединить две квартиры и жить вместе, одной творческой «бандой»: дед и Натела с Лебедевым. В то утро дядя Женя ходил по квартире знаменитым шагом Холстомера — готовился к спектаклю. Вечером он играл «Историю лошади». В начале пятого вечера, может, немного позже мы вышли из дома и погрузились в служебную «Волгу». В ней уже сидел Олег Басилашвили. Придавленный масштабом этих людей, я сидел тихо и ждал своей участи. В театре мы расстались, великие актеры ушли в гримерные, а я слонялся по фойе. Меня по-прежнему узнавали некоторые работники театра, но уже меньше — подростком я совсем не походил на того белокурого мальчика, каким меня знали раньше. Время шло, зимний вечер сгущался, и в театр начали пускать зрителей. Внутри меня росло переживание, найду ли я себе место в зале. Пустяковая проблема, которую можно было моментально разрешить, просто задав вопрос. Но я был полон подростковой мнительности, комплексов и не хотел никого ни о чем просить. Решил, что как-нибудь сяду. Стрелки часов стремились к семи, зрителей становилось все больше. Пропорционально с ними росла моя тревога. Похоже, публика решила занять в зале все места до единого. И конечно, это были годы, когда в БДТ все еще очень сложно было попасть. Суровые пожилые дамы-билетеры следили за рассадкой, и мне было велено занять свое место. Если бы оно у меня было! Затаившись за портьерой у входа в зал, я искал глазами хоть одно свободное сиденье. Отзвенел третий звонок, свет в зале начал гаснуть. И тут я увидел, что, да, есть пустое место! Там, в партере, ряду в девятом. Пригнувшись, я устремился туда. Рассыпая извинения, протиснулся и с огромным облегчением сел. Занавес открылся, зазвучали аплодисменты, начался спектакль. Но не прошло и пары минут, как сзади на мое плечо опустилась небольшая, но крепкая ладонь. И голос дамы-билетера, которая была еще и ревностной хранительницей традиций «товстоноговского» БДТ, произнес отчетливым шепотом: «Молодой человек, вот когда вы станете главным режиссером этого театра, тогда и будете сидеть на этом месте. А сейчас попрошу вас». Меня вывели из зала. Неудивительно, что место, которое я так недолго погрел собой, было свободно. Сзади на спинке была прикручена латунная табличка «Главный режиссер», и оно предназначалось для дедушки, чтобы он мог смотреть постановки из зала. Это одна из обязанностей или одно из проклятий, уж кому как, режиссера — смотреть собственные спектакли на предмет того, что нужно изменить, поправить и тому подобное. Так показательно и отличительно для зрительской культуры тех времен, что на это место никто не покушался, при том что людей в поисках свободного места было более чем достаточно. И так забавно, что на него уселся именно я.
Сегодняшний БДТ. Конечно, это абсолютно другой театр. Но это справедливо и закономерно. Он не мог оставаться прежним, «тем самым» Большим Драматическим Театром, и сравнения здесь, на мой взгляд, совершенно неуместны. Я думаю, театр избежал самого страшного, что может с ним случиться. И это не закрытие. Я говорю о стагнации, застое, превращении живого организма в болото или подернутый тиной пруд. Сейчас БДТ живой, энергичный и даже моложавый. Он ведет активную деятельность, у него есть яркий руководитель с очень правильной, знаковой фамилией — Могучий. Если уж сойти на проторенную колею сравнений, то только затем, чтобы сказать, что это театр, которому, как, впрочем, любому другому, был нужен режиссер. Режиссер деятельный, понимающий свою цель, ищущий, не тяготеющий к тому, чтобы успокоиться в комфорте дивана, и не стремящийся к dolce far niente — сладкому ничегонеделанию. И сейчас такой руководитель у БДТ есть. Ну а то, что сегодня не так, как раньше, — так, извините, времена другие, люди другие, искусство другое. Да мы сами каждый новый день другие, не такие, как накануне. Поэтому требовать неизменности, раз и навсегда утвержденного порядка, тем более от такого сложного организма, как театр, неправильно. Все изменяется, чем легче и быстрее мы это будем принимать, тем нам же свободнее будет дышаться.
Я помню похороны деда. Улицы города, полные людей, объединенных горем. Огромное множество людей. Я не горевал, наверное, потому что просто не мог все происходящее осознать. Поэтому, когда мы вернулись с похорон в Москву и мой старший брат спросил меня, почему я на похоронах дедушки не плакал, я не знал, что ответить. Возможно, потому что я еще был «в пути» познания личности деда Гоги, как мы его называли. И так, год за годом, я продолжал открывать его для себя. Через других людей, через истории, через свои выводы, через его работы. Наверное, потому что именно сейчас я его по-настоящему люблю как человека, как моего дедушку и как великого художника. А что я испытывал тогда, кто знает. Я был в полном смятении — и душой, и моим детским разумом. Возможно, для меня это был еще один его грандиозный спектакль. Ведь я помню, что в числе других мудрых вещей о профессии и работе режиссера он говорил, что едва ли не главное в работе над спектаклем — сделать сильный финал. А его собственный финал был очень мощным. Теперь же я могу постепенно отматывать эту пленку назад и пересматривать ее с самого начала его жизни. Пересматривать, где-то ставя на паузу, чтобы осмыслить особенно интересный эпизод. А где-то выключая совсем, чтобы вернуться к просмотру позже.