Побег из ортодоксальной общины в глянец. Симоне Сомех: «Широкий угол»
2
Мать с отцом искали опору в жизни и на последнем курсе Университета Брендайса решили обратиться к иудаизму. Познакомились они в доме любавичского* раввина из Уолтема, где встречали каждый шабат**. На закате они покидали кампус, перебегали рельсы, ведущие к Бостон-Норт-Стейшн, и входили в дом раввина, где ужинали с десятками других студентов. Я не знаю, что именно подвигло их задуматься о религиозном образе жизни. Возможно, ортодоксальные правила, предписывающие, как вести себя и с людьми, и с Богом, сулили более безопасное, отлаженное, наполненное смыслом существование. А может, все дело было в чувстве причастности к чему-то важному, которое они испытывали всякий раз, переступая порог дома раввина. Может, именно оно и привело их к обращению, стремительному и непреклонному.
После университета родители переехали в Бостон и решили готовиться к свадьбе под руководством ультраортодоксального раввина из Брайтона, где собирались поселиться, как только поженятся.
Процесс вхождения в общину затянулся на несколько лет. Столь желанный первенец все не появлялся, мамины юбки становились все длиннее, а отец как-то раз, отправившись по работе на Манхэттен, сел в поезд до Бруклина и купил там свою первую черную шляпу. Они усердно посещали общинные мероприятия и сдружились с четой Фишеров, у которых уже было трое детей. Фишеры часто приглашали родителей к себе на субботнюю трапезу. В доме появилась уйма религиозных книг, и, подкопив денег, мать с отцом сразу же переделали кухню. Ее поделили на две части, для молочного и для мясного, в каждой из которых были свои раковина и посудомойка.
Когда они уже оставили надежду на появление ребенка, мама забеременела. Радость по поводу долгожданного младенца и гордость, что это будет мальчик, не знали границ. Община, которая обычно приветствовала очередного новорожденного дежурным «Мазл тов!»***, окружила их любовью. И я, малыш Эзра, никого не разочаровал. Все влюблялись в мое круглое личико, темные кудряшки и любопытные глазенки.
Шестнадцать лет спустя мои родители оставались все такими же гордыми членами ультраортдоксальной общины — невзирая на все, что творил я. К их облегчению, девять часов в день я проводил в школе Нахманида. Я больше не хотел сбежать из дома, а мама с отцом смирились даже с моей новой одеждой: черную шляпу и пиджак, который раньше носил даже летом, я больше не надевал.
Раввин нашей общины умер в девяносто лет, совершенно выжив из ума и оставив после себя двух сыновей, четырех дочерей, двадцать восемь внуков и сорок пять правнуков. Его место, вопреки возражениям, занял старший сын. Многим казалось, что ему не хватает отцовской солидности. Но его это не смутило, и в итоге он оказался очень достойным человеком. Из-за его решений по некоторым, впрочем незначительным, вопросам он снискал славу либерала, и наиболее консервативно настроенные семьи глядели на нового раввина с недоверием. Отсидев шиву по отцу, он поразил всех, поддержав решение Совета американских раввинов сделать обязательным заключение добрачного договора вдобавок к традиционной ктубе****.
Добрачный договор призван был разрешить один из наиболее сложных для общины вопросов: о мужчинах, не дающих женам развода. О женщинах, ставших заложницами опостылевшего брака и не имеющих возможности заключить новый. Религиозный закон в таких случаях оказывался бессилен, и Совет американских раввинов решил ввести в обиход юридический документ, обязывающий мужей при согласии религиозного суда давать женам развод.
Так вот, раввин Хирш собирался требовать от всех пар нашей общины, собирающихся вступить в брак, чтобы они подписывали этот добрачный договор у нотариуса. Большинство почувствовало себя оскорбленным — такой договор будто подразумевал, что одного еврейского закона недостаточно и его надо подтверждать законом государственным. Но мама, хоть никому этого не говорила, очень впечатлилась решением раввина и однажды за ужином, когда двери нашего дома были закрыты и слышать ее могли только мы с отцом, заявила, что одобряет его. Отец ответил выражением, показавшимся мне грубым и неуместным.
Вечер пятницы: перемирие.
Вернувшись из школы с высшим баллом по тригонометрии, я ни словом не обмолвился о нем родителям. Я так устал и так радовался наступлению шабата, что даже не слишком расстраивался, что моя оценка их не впечатлит. Мама пекла халу*****, смазанную яичным желтком, рулет с индейкой и яблочный штрудель. Она готовила их каждую неделю. Мы с папой обожали эти блюда.
Мы с отцом собрались в синагогу в двух кварталах от дома, мама пожелала нам гут шабес, хорошей субботы.
Помолившись, мы простились с мужчинами нашей общины и пошли домой в темноте, не нарушая привычного молчания. Проехала машина, из которой неслась дискотечная песня, которая играла на мобильном одного из моих одноклассников. Дома я бы ни за что не осмелился слушать такое.
Произнеся над халой благословение, отец сообщил: в синагоге Биньямин Фишер сказал, что миссис Тауб увезли в больницу.
— А что с ней? — спросил я и, не получив ответа, добавил: — Мам?
— Плохи ее дела, — только и сказала она.
Плохи ее дела… Наверное, рак.
— Она умирает? — не унимался я. Специально, чтобы позлить. Я сверлил их глазами, пока они не подняли головы от тарелок, обменявшись встревоженным, как всегда, взглядом.
— Эзра! — запоздало воскликнула мама.
— Я просто спросил. Хотел узнать, насколько это серьезно.
Заговорил отец:
— Судя по всему, очень серьезно, но, если будет на то Божья воля, она поправится. Нам остается только молиться за нее и ее несчастную семью.
Над столом повисла напряженная тишина.
Мама молилась, папа принялся за рулет, а я задумался о семействе Тауб, одном из наиболее религиозных в общине. Мистер Тауб просиживал дни пролет в синагоге за священными текстами, а его жена помогала в еврейском детском саду.
«Сколько у них детей? Шесть, семь, восемь? Все сопливые, в грязной одежде — матери некогда, она вытирает носы чужим детям, а отец портит глаза чтением», — мелькнула у меня злая мысль.
— Сразу после шабата позвоню Лее Фишер узнать, как мы поступим с готовкой для семьи Эстер, — сказала мама.
— Да, Биньямин что-то такое говорил. И еще надо решить, как быть с детьми.
Неся грязные тарелки на кухню, я глянул в окно. Пошел снег. Пригодится мне это? Пригодится, подумал я. Мне очень хотелось сделать несколько снимков Брайтона, заметенного снегом. В субботу вечером, около шести, как только закончился шабат, я обернул вокруг шеи широкий васильково-синий шарф — единственный яркий предмет в моем гардеробе — и выбежал на улицу, не удосужившись даже закрыть за собой дверь. Город погрузился в тишину, в мнимое спокойствие, приправленное толикой тоски, а я, со всей жаждой жизни, так долго дремавшей в ожидании возможности вырваться наружу и открывать мир, я устремился вперед, по темным пустынным улицам, с «Никоном», спрятанным под пальто.
Без четверти семь я фотографировал сосну с прогнувшимися под толстым слоем снега ветвями. Рядом со мной вырос чей-то темный силуэт.
— Эзра? — окликнули меня. Я не сразу узнал раввина Хирша.
— Шалом******, — поздоровался я и пожал ему руку.
— Приятно видеть, что ты не отказался от увлечения фотографией, — сказал он. Эти слова меня удивили. Раввин-то наверняка отлично знал, почему я перестал ходить в «Ешива Хай Скул». — Запечатлевать удивительный мир, дарованный нам Богом, — достойное занятие.
Эта фраза мне понравилась. Я даже подумал, что раввин может оказаться моим другом и союзником.
— Спасибо, рабби, — ответил я, стараясь прикрутить дерзкий тон, которым привык говорить с родителями, и спросил из любопытства, куда он идет.
— Домой. Ходил в больницу, навестить миссис Тауб, — в его голосе слышалась глубокая грусть. Мне захотелось хоть как-то утешить его, но я не знал, что сказать.
— Ей очень плохо?
Раввин, стоя в холодной тьме, яростно закивал.
— Не буду отвлекать тебя от съемки.
— Да я уже, наверное, тоже домой пойду.
— Многое в мире нельзя постичь умом, — проговорил раввин, прежде чем уйти. — Но у Бога есть план.
По дороге домой я задумался, способна ли моя камера этот план запечатлеть, — у меня-то самого это никак не получалось.
Я устроился меж двух миров — между общиной и школой. Одноклассники в школе Нахманида не задавали мне лишних вопросов. Они знали, откуда я, и догадывались: раз я не учусь в своей общине, значит, что-то пошло не так. Я ни с кем не сдружился и нередко чувствовал себя не в своей тарелке. Я был не таким, как они, а они — не такими, как я.
Ученики носили современную модную одежду, но следовали определенным правилам (юбка до колена и длинные рукава для девочек, рубашка и никаких джинсов — для мальчиков). Классы были смешанные, но при учителях никто из парней и девчонок и помыслить не мог прикоснуться друг к другу. Светские предметы преподавались лучше, чем в «Ешива Хай Скул», а религиозные — хуже. По утрам нас собирали в школьной синагоге на молитву — единственное отличие от прежней школы здесь заключалось в том, что по ту сторону мехицы были девочки.
Постепенно я начал знакомиться с другими ребятами. Они подходили с вопросами, которые мне казались неуместными и злыми.
— А правда, что у тебя в общине женщин держат взаперти? — спросил меня как-то раз парень по имени Адам.
— Нет, — ответил я и отошел.
Это была неправда. Женщин у нас никто взаперти не держал. Они много чем занимались и нередко участвовали в жизни общины и имели в ней куда больший вес, чем их супруги. Во многих семьях именно женщины приносили в дом деньги, пока мужья проводили дни за чтением. Именно женщины принимали самые важные решения, управлялись с домашними делами и управляли жизнью семьи. Возможно, извне они могли показаться благонравными, слабыми и бессловесными, но в том Брайтоне, где родился я, мне бы и в голову не пришло описывать ультраортодоксальных женщин такими словами.
Двумя часами позже, во время обеда, Адам подошел ко мне и извинился.
— Прости, не хотел тебя обидеть.
— Ты и не обидел, — отрезал я.
— Обидел. Я плохо выразился. Не надо было говорить «взаперти». Я имел в виду… ну, что они мало что решают насчет своего будущего, с детства знают, что выйдут замуж и будут рожать детей, и ничего другого их не ждет, — по глазам Адама было видно, что он опасается, как бы я снова от него не отошел.
— А что, разве мужчины-харедимы******* что-то решают? — спросил я. — Они, насколько мне известно, тоже с детства знают, что женятся и будут рожать детей, и ничего другого их не ждет.
Адам не нашелся что ответить.
Вечером, лежа в кровати, я обдумывал слова Адама. Я заставил его замолчать и был этим доволен, но меня не покидала мысль, что сказанное им — отчасти правда. В мире, где я жил, женщины были такими же узницами, как и мужчины.
Но их роль в религиозной жизни была совершенно второстепенна: им не дозволялось изучать священные тексты, участвовать в обрядах и службах в синагоге — лишь наблюдать за ними из-за мехицы. Возможно, именно это Адам имел в виду, говоря, что женщин у нас держат взаперти?
Я лежал, погрузившись в мысли, и тут кто-то сбежал по лестнице. Наверное, отец. Снизу послышались голоса. Говорил отец — вероятно, по телефону. Дверь родительской спальни открылась, вышла мама. Я тихонько приоткрыл свою дверь и прислушался.
— Мы уже выходим, — сказал отец в трубку. — Будем через пять минут.
Я взглянул на часы — без четверти двенадцать, — распахнул дверь и спустился. Мама надевала пальто и туфли, а отец был уже полностью готов.
— Вы куда? — спросил я.
— Эзра, — мама выглядела растерянной, — миссис Тауб умерла.
— Барух даян А-Эмет********, — прошептал я.
Родители отправились к Таубам — там, насколько я понял, уже шли приготовления к похоронам. Я сел на диван, испытывая облегчение от того, что мне не нужно идти с ними. Я не хотел ничего видеть, не хотел ничего знать. Не хотел чувствовать себя обязанным размышлять о произошедшем.
Но десять минут спустя я передумал — решил, что лучше все же пойти. Я не мог даже представить, как возвращаюсь в свою комнату и засыпаю — вот так, в одиночестве, за полночь.
Перед глазами стояла жуткая картина — мертвая миссис Тауб на больничной койке. Я все думал о ее детях, у которых отныне не будет матери, и от этих мыслей становилось очень тревожно.
Они больше никогда с ней не поговорят.
Больше никогда ее не поцелуют.
Больше никогда не будут есть то, что она приготовила. А может, у них осталось что-нибудь в морозилке, и они так и будут держать эту еду там, потому что слишком страшно съесть последнее осязаемое доказательство того, что когда-то у них была мать. Я уснул на диване, прежде чем страшные мысли не завели меня еще дальше.
— Эстер Тауб была прекрасной женщиной. Она родилась в Брайтоне, в Брайтоне вышла замуж и в Брайтоне умерла. Она была одной из самых преданных и светлых душ нашей общины. В Эстер каждый находил опору. Рождался ребенок — и она первой приносила в дом новорожденного поднос, полный риса, курицы и картофеля, чтобы семья могла нормально питаться, пока мать поправляется. Заболевал старик — и она первой находила время его навестить, а при необходимости брала с собой и детей, будь они благословенны. Эстер ничему не учила словами. Она учила поступками, скромно подавая пример всем женщинам общины. В точности как в библейской истории об Эсфири, царице Персии, наша Эстер до последнего оставалась образцом силы для еврейского народа, сохраняла верность общине и преданность семье, даже когда болезнь начала подтачивать ее силы. Мы вспоминаем
Эстер с улыбкой. Ожидая пришествия Мессии и новой встречи с Эстер, мы будем вспоминать ее как источник благословения, сделавший наше настоящее лучше, а наше будущее — надежнее. Аминь.
— Аминь, — хором отозвались все.
Рядом с раввином Хиршем, закончившим речь, стоял мистер Тауб — печальный скелет с темными кругами под глазами. Рядом с ним выстроились заплаканные дети. Я пересчитал, их было семеро. Шмуэль, Карми, Нехама, Тувия, Аяла, Шейна и малышка Ривка — ей, наверное, еще и двух не исполнилось.
Когда все потянулись с кладбища, ко мне подошел Дани, сын Биньямина Фишера. Он жил в Бруклине, и у него недавно родился второй ребенок.
— Как дела, Эзра?
— Спасибо, хорошо.
— Мы с женой часто тебя вспоминаем, глядя на фотографии. Я тебе очень благодарен.
— Да не за что.
Вместе мы двинулись к выходу. Дани мне никогда не нравился, но сейчас, судя по всему, ему хотелось со мной пообщаться.
— Давненько я тебя не видел.
— Ну ты же в Бруклине живешь, — я уже начинал терять терпение.
— Да, правда. А ты, если я не ошибаюсь, больше не ходишь в нашу школу?
Ага. Вот оно что. Теперь я понял, к чему он клонит. Я поглядел на него искоса, надеясь, что мое послание окажется достаточно ясным: «Я не хочу говорить об этом ни с кем, а с тобой и подавно». Но Дани Фишера это не смутило.
— Ну и как тебе в той… той школе?
— Ты имеешь в виду «Нахманид Хай Скул»? — отчеканил я. — Прекрасно, спасибо.
— А она очень, как бы это сказать… либеральная?
— Не очень понимаю, что ты имеешь в виду под «либеральной».
Дани глубоко вздохнул. У меня появилась надежда, что на этом разговор закончится.
— Какое несчастье, — сказал он, имея в виду миссис Тауб. — Какое несчастье!
Я лишь кивнул в ответ.
— Подобные трагедии напоминают нам, что в мире ничто не вечно. И каждый должен делать все, что в его силах, особенно для своих родителей: ведь сейчас они с тобой, а потом — раз — и их не стало.
Я резко остановился. «Подобные трагедии напоминают нам, что если уж открывать рот, то не для того, чтобы нести всякую чушь», — подумал я, но промолчал. Я снова ограничился кивком и отошел, клокоча от мне самому непонятного гнева.
Весь этот разговор был затеян только для того, чтобы объяснить мне: надо лучше вести себя с родителями, ведь они могут умереть, как миссис Тауб, и тогда уже ничего не исправишь. Возможно, этого Дани подослал ко мне Биньямин Фишер, думал я, а того подговорил отец. Ну конечно, смерть несчастной женщины — отличный повод вправить мозги бестолковому подростку Эзре Крамеру, лучше не придумаешь! Придурки, думал я. Придурки, придурки, придурки. Меня так и тянуло взбунтоваться. Сделать что-нибудь из ряда вон выходящее, настолько возмутительное, чтобы у них появился убедительный повод обращаться со мной как с малолетним преступником.
Я побежал к дому. Весь в поту, запыхавшийся, я сел на бордюр и подумал, что, возможно, не так уж и плохо умереть, как миссис Тауб. После меня даже семерых детей не останется, получится очень даже удачно. Это мне здорово помогло бы и избавило от кучи проблем: никаких тебе ссор с родителями, никаких сомнений, никаких решений — только безмолвная тьма, которая накроет и поглотит без остатка.
*Любавичский хасидизм (Хабад) — направление в хасидизме, распространенное по всему свету.
**Шабат — суббота, день, когда евреям положено воздерживаться от работы. Начинается с заходом солнца в пятницу и заканчивается с заходом солнца в субботу.
***Мазл тов! — пожелание удачи.
****Ктуба — брачный договор.
*****Хала — шабатний плетеный хлеб в форме косы.
******Шалом — мир, гармония, целостность. Также является формой приветствия.
*******Харедим — ультраортодоксальный еврей.
********Барух даян А-Эмет («Благословен Судья праведный») — сокращенная молитва, которую произносят, узнав о чьей-то смерти.
Приобрести роман можно на сайте издательства по ссылке