Тобол
В эпоху великих реформ Петра I «Россия молодая» закипела даже в дремучей Сибири. Нарождающаяся империя крушила в тайге воеводское средневековье. Народы и веры перемешались. Пленные шведы, бухарские купцы, офицеры и чиновники, каторжники, инородцы, летописцы и зодчие, китайские контрабандисты, беглые раскольники, шаманы, православные миссионеры и воинственные степняки джунгары – все они вместе, враждуя между собой или спасая друг друга, творили судьбу российской Азии. Эти обжигающие сюжеты я сложил в роман-пеплум «Тобол».
Однако очень наивно писать роман, исходя из исторической значимости событий, драматургического многообразия или экзотичности фактуры. Такие писательские мотивы остались в ХХ веке. Время постмодерна диктует для романа совершенно новый мотив: возможность реализовать актуальный формат.
В общем, начиналось все не с романа. Два года назад кинокомпания «Соливс» предложила мне написать сценарий многосерийного фильма об истории Сибири. Я выбрал Петровскую эпоху, потому что этот материал лучше всего укладывался в самую интересную ныне версию телепродукта – в драматический сериал. Не знаю, сумеет ли режиссер снять кино так, как делают НВО или АМС, но мне осталась громада придуманных коллизий, которую я и конвертировал в «Тобол».
Это не роман из сценария, а роман, сделанный в формате драмсериала. Критики говорят о какой-то «новой волне» в литературе, о каких-то «новых реалистах», но эти разговоры «в пользу бедных». Культура постмодерна неудержимо визуализируется, и ее тренды задаются кинематографом, соцсетями и компьютерными играми, а не литературными юношами из филологической тусовки. Драмсериал – ближайший киношный аналог романа, который и определяет суть романа современного типа.
Структурообразующая особенность актуального нарратива и в кино, и в литературе – синтез художественных систем, которые в классической традиции не соединялись. Примеры я приведу из кино. Грубый натурализм традиционно противостоит чистоплюйскому фэнтези, но каким-то образом они соединились в «Игре престолов». Высокий психологизм традиционно противостоит низкому трэшу, но каким-то образом они соединились в «Ходячих мертвецах». И так далее. Идею синтеза породили писатели-титаны – Маркес, Эко, Зюскинд, Фаулз, но технологию разработал драмсериал и потому стал мейнстримом.
Другая особенность актуального нарратива – перемена статуса этики. В классическом искусстве этика была сокрушительным моральным уроком: пылкие девушки глотали яд, прочитав «Страдания юного Вертера». В драмсериале и в романе нового типа этика понимается как развлечение. Что-то рядоположенное инфотейнменту. Толстой и Достоевский, наверное, схватились бы за бороды, но слияние несочетаемых парадигм и смена статуса этики не уничтожили, а, наоборот, развили традицию: открыли для реализма новые возможности изображения мира, сохранив гуманистическое начало без старомодного пафоса. Это и есть постмодерн в его итоговом созидательном воплощении.
Короче говоря, добро пожаловать в петровскую Сибирь.
Алексей Иванов
Пролог
Мертвец
Пьяный Петр промахнулся ботфортом мимо стремени и едва не упал, но удержался за луку седла. Сашка Меншиков тотчас без колебаний рухнул коленями в лужу, поднял обеими руками заляпанную грязью пудовую ногу императора и вставил носком сапога в стремя, а потом, натужно хохотнув, подсадил государя на лошадь. Лизетта, соловая кобыла, стояла смирно и лишь подрагивала хвостом – она и не такое видала. Петр разбирал поводья. Меншиков незаметно от царя вытер ладони о шелковистый бок Лизетты.
Конечно, государь перебрал мальвазии на галере, пока вместе с Сашкой плыл от Адмиралтейства к причалу Троицкой набережной, но он все равно бы напился – не на галере, так в Коммерц-коллегии у Апраксина. У Петра опять нестерпимо болел живот, словно дьявол сидел в брюхе и накручивал кишки на локоть. Петр знал: эта боль заполнила бы все тело и даже голову, а теперь хотя бы из головы ее вытеснил дурной и тяжелый хмель.
На адмиралтейские верфи Петр ездил посмотреть, как идет тимберовка «Леферма» – потрепанного в боях французского фрегата, который в Лондоне приглянулся Федьке Салтыкову, и Федька его купил. «Леферм» шесть лет ходил на Балтике, потом его перегнали в Петербург. На Неве с корабля сняли все пушки и мачты, две палубы, фальшборты и обшивку выше ватерлинии, а корпус кабестанами выволокли на стапель. Деревянная туша фрегата, зияя пустотой между шпангоутов, покоилась на опорах-кильблоках под мелким ингерманландским дождем. Рядом с мокрой громадиной морского корабля Петр чувствовал свою человеческую мелкоту, и величие корабля всегда по-юношески волновало его, даже когда терзала боль. Федосейка Скляев, адмиралтейский строитель, устроил государю визитацию «Леферма». Петру приятно было видеть упрямое муравьиное копошение работы, густо облепившее фрегат: десятники орали и махали руками, грузчики на талях поднимали длинные тесаные доски, плотники приколачивали бортовины, конопатчики стучали колотушками. На царя никто не обращал внимания.
С верфи Петр отправился в Коммерц-коллегию, где его ждал граф Апраксин. По Неве государя везла сорокавесельная шхерная галера. С ее косых латинских парусов стекала вода. На открытой корме был установлен балдахин, и Сашка Меншиков угощал Петра обедом с мальвазией и музыкой. Холодный осенний ветер гнал по реке тугую волну, балдахин хлопал и махал кистями, задранную корму галеры обдавало порывами водяной пыли. Несчастных шведов-музыкантов мутило от качки, усатый скрипач порой проскальзывал смычком по струнам, и скрипка взвизгивала. Петр пил из кубка и смотрел на просторную мрачную Неву: галеры, шлюпки, карбасы, плашкоуты с грудами мешков, вельботы, караваны барок, идущие с Ладоги, голландские шнявы, два новых фрегата с вьющимися на ветру флагами, длинные вереницы плотов с домиками плотогонов… С грузного прама, пришвартованного у Петропавловской крепости, бабахнули три пушки: может, учения, а может, увидели на галере брейд-вымпел императора.
На дощатом пирсе Троицкой набережной Петра ожидал продрогший эскорт: адъютанты, вестовые, офицеры гвардии. Растрепанные отсыревшие плюмажи торчали, как цветное сено. Подсаженный Меншиковым, Петр с трудом взобрался в седло и оглянулся на галеру. Усатый скрипач-швед уже метнулся к борту и свесился над водой, раскорячив ноги: его тошнило.
Императорская кавалькада двинулась к зданию Коллегий.
– Сашка, поди поближе, – окликнул Петр.
Меншиков сразу же подъехал, широко улыбаясь, словно ждал похвалы. Копыта лошадей чавкали по слякоти.
– Почто у тебя музыканты – шведы? – устало спросил Петр. – Я же приказал: как заключим мир с королем Фредриком – всем пленным воля.
– У меня не шведы, государь, – тотчас отперся Сашка. – Я сих молодцев у Покровского монастыря в Пскове откупил.
– Думаешь, я русскую рожу от шведской не отличу?
– Не отличишь, государь, – убежденно сказал Меншиков.
Петр вытащил из-за отворота рукава исписанную бумагу и, скомкав, швырнул ее Сашке в плутовскую морду.
– Они мне жалобу сунули, когда ты за руль встал. Плачутся, что ты у них пашпорты в свой шкатул запер и держишь их тут беззаконно.
Меншиков обиженно надулся.
– Ты сам в Сенате нам говорил не спешить шведов отпускать, ежели они мастерство знают!
– Так то про корабельщиков и оружейников сказано! – злобно рявкнул Петр. – Не про твоих свистоплясов! Ради своей потехи ты императорским словом зад подтираешь?
– Прости, Лексеич, – виновато сказал Меншиков. Физиономия у него сразу стала несчастной. – Я думал, семеро бандуристов – велика ли беда?
Петр только бессильно дернул лошадь за поводья.
Лизетта спотыкалась в грязи, и ее рывки отзывались в животе Петра толчками тупой боли. Петр уже осознал, что эта болезнь убьет его. Не спасут ни амстердамские лекари, ни марциальные воды. Он видел немало смертей – в петле, от пыток, под топором палача, от осколков гранат, вспоровших тело. Он знал, что содержится внутри человека, и у него внутри такие же потроха, как у всех. И он тоже умрет, и довольно скоро, и ему было очень страшно превратиться в труп, как превращались многие знакомые ему люди. И все же у него была надежда уцелеть, выкупить себя у Бога.
Выкрутился же этот шельма – Сашка Меншиков. Три года назад Петр хотел его судить за воровство и казнить, и Сашка от ужаса пал в перины и сам чуть не сдох. Он не притворялся, а по-настоящему захаркал кровью; его корежило в припадках и трясло от лихоманки. Врач сказал, что у него «феба» в груди и пора его соборовать. Петр у одра простил грешного друга, и Сашка вдруг исцелился. И вот он опять рядом, и пьет, и баб портит, и ворует.
Сашку исцелил он – царь, помазанник. А его самого исцелит царство. Империя. Он достроит свою империю, и Бог его помилует. Империя – это фрегат, который увезет его из болезни. Его спасение и награда. Петр понимал, что верить в такое наивно, однако надо же было во что-то верить. Вот мореплаватель Магелланус уверовал, что земля круглая, и поплыл на запад в неведомый простор, отказавшись поворачивать обратно: дескать, ежели вера его истинна, он вернется домой с другой стороны мира, а ежели вера ложна, то пропадет черт знает где. И он, Петр, тоже как Магелланус.
Троицкая площадь была полна народу. Офицеры, чиновники, солдаты, извозчики, матросы, денщики, посыльные… Разодетые иноземцы стояли на галерее аустерии под большой вывеской с портретом Петра и курили трубки. В приземистом Троицком соборе шла служба. А железный купол собора ржавый, заметил Петр. Говорил же он Сашке поменять железо – и что?..
По периметру площадь окружали деревянные дворцы: Сенат, Синод, таможенное казначейство, коллегии. В центре – так, чтобы из всех казенных окон было видно, – возвышалась виселица, и на ней висел растрепанный полуистлевший мертвец. Булыжная вымостка на площади, набитая десять лет назад, уже пришла в негодность: зыбкая земля местами просела, булыжники выщербило из кладки, наводнения натащили грязь. Осенью на площади повсюду вольно распростерлись размашистые бурые лужи, через которые там и сям были перекинуты корабельные трапы. В глубоких выбоинах застряло несколько карет на больших и тонких колесах. Кавалькада Петра еле продвигалась по колдобинам.
– Сашка, ты обещал к распутице брусчатку сделать, – сказал Петр.
– Я на то четыре барки камня в Твери заготовил, – сразу пояснил Меншиков, – а они в гагаринском канале под Волочком на мелях застряли, никаким лядом не стащить. Пришлось до водополья ждать подъема.
– Врешь. Ты берег у своего дворца ими укрепил. Своровал, значит.
– Да я за всякую копейку душой клянусь! – загорячился Меншиков.
Петр не ответил. Он угрюмо разглядывал мертвеца на виселице. Голова казненного была свернута набок; чернели провалы глазниц, расклеванных вороньем; зияла гнилая дыра на месте рта; из тряпья, точно коряги, торчали распухшие черные руки и босые ноги. Уже и не узнать в этом адском чудовище былого человека. А ведь в прежние годы Петр очень его уважал. Думал, что может опереться на его плечо – такой не предаст. Предал.
– Хочешь рядом с ним, Сашка? – Петр кивнул на висельника.
– Я тебя накормил, Лексеич, опохмелил, а ты меня за горло, – опять обиделся Меншиков. – Не по-царски это.
Петру безразлична была обида Сашки. Меншиков – такой же вор, как этот висельник. Вся разница – что еще живой.
– Знаешь, Сашка, чего желаю успеть, покуда меня Бог не приберет?
– Чего? – настороженно спросил Сашка.
– Тебя, как его, вздернуть. Ты же одной с ним породы. Все вы мне опаскудели. Вы хуже бородатых.
Меншиков смолчал, не ответил – слишком серьезен был Петр.
А Петр думал, что он умирает, а его город засасывают чухонские хляби, а его империя нужна только ворам. Никуда его прекрасный фрегат не уплывет из этой ижорской болотины, если его не спустить на большую воду. Петр вспоминал «Леферм» на адмиралтейской верфи. Люди вроде Сашки Меншикова или того мертвеца на виселице – они будто кильблоки под «Лефермом». Фрегат нужно строить на кильблоках, но потом их надо убирать, вышибать из-под судна, иначе корабль не сойдет со стапеля.
Петр направил Лизетту прямо к висельнику. Меншиков опасливо ехал на шаг позади. Кавалькада следовала за императором в тихом недоумении: зачем государь двинулся к этой мерзости? Петр приблизился к мертвецу, остановил лошадь, вытянул из седельной кобуры длинноствольный пистолет и толкнул повешенного в сырое заплесневелое колено.
– Босой висишь? – издеваясь, спросил он у покойника. – Сначала ты сам воровал, а теперь и с тебя сапоги украли.
Мертвец покачивался от толчка, словно не желал отвечать. Вдруг прокисшая веревка лопнула, и мертвец рухнул. Он тяжко шлепнулся в лужу под виселицей, плеснув грязью. Петра обдало смрадом разложения. Лизетта испуганно шарахнулась в сторону и тряхнула государя, который чуть не вывалился из седла. В животе у Петра бултыхнулась острая боль. Офицеры и гвардейцы эскорта мгновенно выхватили шпаги и палаши.
– Тихо, Лизет! – прохрипел Петр, стукнув лошадь пистолетом по шее.
Болело. Болело. Болело. Петр бросил пистолет на землю, кряхтя, слез с лошади и облокотился на седло. Когда стоишь, меньше режет… Сашка тоже спрыгнул с коня и подошел к Петру с кожаной флягой в руке.
– Может, глотнешь ренского? – с сочувствием спросил он.
Петр повернулся, морщась, оттолкнул Меншикова, шагнул к мертвецу, лежащему в луже, и, не щадя себя, пнул покойника в бок.
– Ах ты иуда! – выдохнул он.
Движения разжигали боль, и Петр снова яростно пнул мертвеца, а потом еще и еще. Мертвец дергался в луже, словно был живой, а на виселице только притворялся мертвым. Офицеры смотрели на государя с ужасом.
Боль раздирала внутренности, лицо Петра покрыла испарина, и даже треуголка шевельнулась на голове. Меншиков мелко крестился. Петр с ненавистью харкнул на мертвеца, вырвал из руки Меншикова флягу с вином и приложился к горлышку. Он уже не берег себя. Он сам запрыгнул в седло, словно стал молодым и сильным, и оглянулся на свой эскорт.
– Сего изменника поднять и обратно на перекладину! – властно приказал он, указывая пальцем на труп посреди лужи. – Токмо теперь на железную цепь, дабы не истлела! И пусть три года висит всей державе для примера!
Офицеры эскорта выпрямились в седлах и, не находя слов, салютовали императору шпагами.
Петр пришпорил кобылу и поскакал напрямик через площадь к зданию Коллегий. Меншиков взлетел на коня и поспешил за государем. Мертвец остался лежать в луже под ингерманландским дождем. Его закостеневшая скрюченная рука торчала из грязи, будто мертвец благословлял императора.
Богдойский албазинец
В Софийском соборе Ремезов увидел Кузьму Чонга. Народу в храме было немного, и сразу бросалось в глаза одеяние посольского толмача: яркий желтый халат непривычного покроя и черный бархатный нагрудник с цветной вышивкой – должностной знак. Чонг изумленно озирал огромный, освещенный свечами иконостас собора и крестился двумя перстами.
– Знаменье положено класть щепотью, – подходя, негромко сказал Ремезов и показал Чонгу пальцы, сложенные в щепоть.
– Я не знал, мой господин, – виновато ответил Чонг по-русски.
– Ты китаец?
– Здесь – китаец, а в Китае меня считают русским, – улыбнулся Чонг. – Мой отец – пленный из Албазина.
– Значит, теперь и богдойские албазинцы есть, – хмыкнул Ремезов.
– Что значит богдойские, мой господин?
– Богдойские – люди богдыхана. Не называй меня господином, у нас так не говорят. Я тебе дядя Семен буду. От отца православный?
– Да, дядя Семен. Я первый раз в жизни в каменной церкви.
– В Иркутске вроде тоже каменная.
– Закрыта была. Что-то там рухнуло.
– Приходи ко мне, – сказал Ремезов. – Накормлю по-человечески, про Китай и Камбалык расскажешь. Я Ремезов, архитектон тобольский.
Семен Ульянович всегда старался затащить к себе любого, кто мог поведать что-нибудь интересное о чужих землях, – купца, промышленника, казака-землеходца или подьячего при посольстве. У него в гостях бывали и лукавые бухарцы, и горделивые джунгары. Душевный разговор с глазу на глаз, да еще и под бражку, был лучшим способом узнать о дальних краях.
Двенадцать лет назад Семену Ульяновичу повезло два дня допрашивать самого Володьку Атласова. Свирепый был мужик. Он ехал из Якутска в Москву и вез диковинного пленного человека Денбея из морской страны Епон. Атласов пил брагу, как квас, и рассказывал про страну Камчатку, про водяных коров и огнедышащие горы. Семен Ульянович упросил воеводу Черкасского сломать якутскую печать на «сказке» Атласова о камчатских делах и переписал «сказку» для себя. В прошлом году Матвей Петрович сообщил Ремезову, что потом стряслось с Володькой: вернувшись в Якутск, он угодил в тюрьму, просидел на цепи три года, но выбрался; затем на своей Камчатке разворовался и озверел, и свои же казаки зарезали его. А епонского Денбея в Москве пожаловал сам царь Петр; Денбей принял святое крещение, жительствовал у князя Гагарина и служил в Артиллерийском приказе.
В тобольской Приказной палате дьяки знали о странной причуде архитектона и порой давали почитать старые казенные грамоты: «допросные речи» охочих людей, «доезды» служилых полковников и «сказки» казачьих атаманов. Все самое важное Семен Ульянович старательно переписывал в свои сочинения: про жизнь инородцев – в «Описание сибирских народов», про землю, горы и реки, про деревья и зверей – в «Служебную книгу», а если попадались чертежи, то перерисовывал их в «Хорографию» – изборник чертежей. Никто Ремезову эту работу не поручал, никто за нее не платил, да никому она и не была нужна, но Семена Ульяновича сжигало любопытство.
Таинственным Китаем он увлекся уже давно. Когда Семену Ремезову было восемнадцать, в ссылку привезли хорвата-книжника Юрью Крижанича – он показался чем-то подозрителен царедворцам, и его на пятнадцать лет упекли в Тобольск. В конце своего царствия Алексей Михайлович направил в Китай посольство грека Микулая Спафария. Когда до Крижанича дошел слух, что скоро прибудет посольство, хорват быстро написал для Спафария целый трактат о державе Богдо – «Письмо о китайском торгу». Сей трактат Спафарий увез с собой в Пекин, чтобы изучать по дороге. Вернулся грек через полтора года. Крижанича в Тобольске уже не было: его отпустили. И Спафарий отдал рукопись Ульяну Ремезову, отцу Семена. Вот так Китай и зацепил Семена Ульяновича. Но Крижанич свои сведения о Богдо добывал у бухарцев, ездивших туда по купеческим делам, а у Семена Ульяновича сейчас была возможность поговорить с почти настоящим китайцем.
Кузьма Чонг пришел в гости. Семен Ульянович посадил его за стол по правую руку от себя. Ефимья Митрофановна и Варвара напекли рыбных пирогов, а Машка, раскрасневшись, металась от печи к столу и восхищенно поглядывала на молодого Чонга. Китаец, свободно говорящий по-русски, выглядел, будто оживший идол. Чонг смущался от внимания Ремезовых.
– Ну как тебе у русских, Кузьма? – спросил Семен Ульянович с такой гордостью, словно это он сам соорудил Россию.
– Мне тут удивительно, – признался Чонг. – Здесь все такое… большое, крепкое, толстое… В Пекине сыхэ малые, дворики тесные, инби всего на три шага. Стенки из сушеного кирпича, а перегородок нет, вместо них косяки с натянутой бумагой. Сидят и лежат на полу на циновках. Все разноцветное.
– И албазинцы так живут? – спросил Леонтий.
– Богдыхан не дозволил им строить русские избы, но отвел готовую китайскую слободку. Да ведь они уже двадцать пять лет в плену, привыкли.
– А правда, что китайцы спичками едят? – краснея, спросила Маша.
– Правда, – улыбнулся Чонг.
– Покажи! – тотчас влез Петька.
– Щас как дам в лоб, – предупредил Петьку Ремезов.
– Меня отец приучил к ложке, а мать – к палочкам.
– А как твою матушку зовут? – спросила Маша.
– Лиджуан. Это значит стройная.
– Лиджуан, – шепотом, как волшебный заговор, повторила Маша.
– Расскажи, Кузьма, лучше про Албазин, – солидно предложил Ремезов. – Что там было и как наши насмерть стояли.
Нелады с богдойцами у русских начались еще с Ерофея Хабарова, который первым вышел к Амуру. Амурских инородцев – дючеров и дауров – казаки обложили ясаком, но эти инородцы уже платили дань богдыхану. Китай оскорбился и выслал воинские отряды, а казаки лихо разгромили их и продолжали рыскать по Амуру, для защиты построив Кумарский острог. Тогда Лифаньюань приказал дючерам и даурам переселиться в Маньчжурию на реку Хургу поближе к крепости Нингуте. Амур опустел. Кормить казаков стало некому. За продовольствием казаки сунулись вверх по реке Сунгари, но у селения Фугдин китайцы разбили их залпами из пушек. На другой год войско богдыхана осадило Кумарский острог. Казаки пересидели орудийный обстрел и отразили навальный приступ. Китайцы отступились от острога, но не от Амура, и еще несколько лет подряд неутомимо долбили казачьи отряды по всей Даурии. И русские ушли с реки, где не осталось жителей.
– В Кумарском остроге у меня дед воевал, – сказал Чонг.
– Мы про Кумару тоже помним, – важно кивнул Семен Ульянович. – У нас в Невьянской слободе сказитель есть – Кирша Данилов, так он сложил былину о той обороне. Тебе Сенька перепишет, ежели я изборник найду.
– Продолжай, Кузьма, – попросил Леонтий.
Вскоре упрямые казаки вернулись на Амур. Неподалеку от слияния Шилки и Аргуни они выстроили острог Албазин. В ответ китайцы начали готовить удар по русским: они соорудили на Сунгари опорную крепость Гирин. После этого в Пекин поехал посол Микулай Спафарий – но не сумел замирить царя и богдыхана. Казаки дерзко учредили в Даурии Албазинское воеводство. Оскорбленный богдыхан двинул на Амур – на реку Черного Дракона – войско чжангиня Лантаня, вооруженное «ломовыми» пушками.
В 24 году лучезарной эры Канси, в 1685 году от Рождества Христова, войско Лантаня на судах подошло к Албазину – китайцы называли его Якса. Острогом командовал воевода Лексей Толбузин. Лантань обложил крепость со всех сторон. Китайцы принялись гвоздить Албазин из больших и малых пушек. Ядра повалили частоколы и проломили стены башен. Загорелись амбары и церковь. В рытвины среди развалин упали сотни убитых казаков. Китайцы поднялись на приступ. Но дымящиеся земляные кучи, из которых торчали расщепленные бревна, вдруг затрещали пальбой из русских фузей. Приступ захлебнулся. Обозленный Лантань велел закидать рвы хворостом и сжечь Албазин. Тогда воевода Толбузин согласился на переговоры о сдаче острога. И Лантань честно пропустил уцелевших казаков в Нерчинск.
– Тот Толбузин нашему кем приходится? – спросил Леонтий.
– Дядькой двоюродным, – пояснил Ремезов.
В Нерчинске воеводу Толбузина ожидало подкрепление: поверстанные нерчинские казаки, иркутские рейтары удинского приказчика Афони Бейтона и московские пушкари с пушками. Воевода принял это войско и вернулся на пепелище Албазина, откуда только что ушло войско Лантаня. Толбузин принялся поспешно восстанавливать острог. Бейтон посоветовал не делать частоколы с башнями, а соорудить засыпанные землей срубы – бастионы-«бастеи» и раскаты-«болверки», а подступы утыкать железными косами – «чесноком». К зиме непокорный Албазин возродился. Русские мертвой хваткой вцепились в хвост Хэйлунцзяна – китайской реки Черного Дракона.
Император Канси вызвал чжангиня Лантаня во дворец Ганьцингун и приказал вышвырнуть русских с Амура. Летом Лантань вновь привел к стенам Албазина трехтысячное войско. Казаки стойко отражали приступ за приступом и сами выбрасывались из крепости, чтобы разрушить штурмовые сооружения китайцев. Китайцы беспощадно бомбили Албазин из лунпао – пушек-драконов. Ядро оторвало ногу воеводе Толбузину, и он истек кровью. Командование перешло к Бейтону. Албазин отчаянно отбивался все жаркое даурское лето. Осенью Лантань дважды бросал свое войско на крепость, но осатаневшие казаки отстрелялись из пушек и отмахались саблями.
Из Москвы в Пекин договариваться о мире улетело посольство, но пока послы и гонцы преодолевали тысячи верст, Албазин стоял в осаде. В нем бушевала цинга. Умерло пятьсот казаков, осталось полторы сотни. Бейтон ковылял по «бастеям» и «болверкам» на костылях. Но чжангинь Лантань об этом не знал. Лишь весной он получил указ императора отступить. Китайское войско угрюмо погрузилось на суда и поплыло в крепость Нингуту. А в Албазине к тому времени держать оружие могли только двадцать человек.
Ремезовы слушали про Албазин, затаив дыхание. Семен Ульянович сжимал деревянную ложку в кулаке, Леонтий драл бороду, Семен незаметно крестился, а Петька от восторга разинул рот. Маше хотелось кинуться на Чонга, обнять его и жалеть, будто это сам Чонг воевал в Албазине, а Ефимья Митрофановна, пригорюнившись, прижала ладошку к щеке: матерь Божья, на какие страсти мужики себя обрекают.
– Мой отец среди тех двадцати был, – сказал Чонг. – Он уже потом в плен попал, через два года, когда китайцы пришли сносить Албазин.
– Да… – задумчиво проскрипел Семен Ульянович. – Пойдем, Кузьма, в мастерскую ко мне. Выпьем по чарке за упокой праведных воинов. Марея, а ты сбегай за Филипой Таббертом, он тоже хотел про Китай поговорить.
Семен остался, а Ремезов-старший, Леонтий и Кузьма Чонг перебрались в мастерскую, где Аконька уже протопила печь. Кузьма с благоговением рассматривал книги, свитки и диковины, а Семен Ульянович достал бутыль и три кружки, налил всем – но себе поменьше – и уселся за стол, деловито раскладывая перед собой бумагу и перья. Попутно он объяснял:
– Ты не бойся, Кузьма, это не допрос. Я землеописания люблю, книгу составляю, терзаю всех бывальцев и на листы заношу. Вот и тебя помучаю. Садись ближе. Ну-ка, скажи, правда ли, что в Китае есть огромный дудник, который растет суставами по аршину в день и бывает высотой с дерево?
– Правда, дядя Семен.
Семен Ульянович торопливо записывал: «Возле Желтого моря растет трость коленцами высотой в десять сажен. Белки черные, лисы белые, белых зайцев нет. Живут слоны, львы и медведи, барсы и бабры, облезьяны, ергачи. Кошки разноцветные, но все мелкие. Ульев не знают. Зима три месяца, летом знойно. Печи топят черным камнем, который перемешивают с грязью, и воздух от того тяжелый. Чтобы объехать весь Китай, надо десять лет. Всего в государстве тринадцать углов, в каждом углу – тринадцать тысяч городов и городков. Страна с полуночи обнесена высокой стеной толщиной в разъезд двух телег. Бог – болван Барахман. Есть Далай, он живет как луна: месяц – дитя, полная луна – муж, луна убудет – он умрет и скоро снова возродится. Пишут на досках и скалках, на атласах и китайках, а посуду красками мурамят».
Леонтий не вмешивался, слушал и пытался представить удивительную жаркую страну, всю в зелени, где поля из жидкой грязи, где пашут на быках, где любого подьячего почитают за князя, а крышам на избах загибают углы, где великий богдыхан показывается народу только раз в год, а на лодках – перепончатые паруса, где выращивают чай и траву думбаго, навевающую морок, где мужики одеваются как бабы, а бабы мажут лица белой краской.
Ремезов уже устал, когда пришел Табберт.
– А! – обрадовался Семен Ульянович. – Это Филипа, шведский человек! Знакомься – это Кузьма Чонг, толмач заргучея.
– Капитан Филипп Юхан Табберт фон Страленберг.
Чонг не понял ни слова, но поклонился.
– Филипа, понимаешь, хочет знать дорогу в Китай, – Семен Ульянович встал, вытащил из поставца карту и расстелил ее на столе. – Покажи ему, Кузьма, каким путем ваш караван шел. Это я с чертежа Спафария срисовал.
Леонтий подвинул Табберту скамейку. Чонг долго изучал карту.
– Давай-ка с Гирина, – подсказал Ремезов.
– От Пекина до Гирин-ула ведет хорошая дорога, – неуверенно начал Чонг, – а дальше мы на цзоу гэ плыли по Сунхуацзян до Хэйлунцзяна.
– По Сунгари до Амура, – перевел Ремезов.
– От Албазина плыли вверх по реке, на которой стоит город Нибучоу.
– От Амура вверх по Шилке мимо Нерчинска до Иногды, – снова перевел Ремезов. Он перегнулся через плечи сидящих Табберта и Чонга и ткнул в карту пальцем. – С Иногды – волок на Уду. Уда впадает в Селенгу.
– Не спешить, Симон, – попросил Табберт.
– Спафарий так же шел, только от Албазина в Китай – по Аргуни.
– По реке Сянь-э-хэ мы добрались до Бэй-хай, пересекли его и оказались в городе Иркутске.
– По Селенге в Байкал, через Байкал – в Ангару.
– Это есть путь всегда, – сообразив, сказал Табберт. – Вот так, – он тоже повел пальцем по чертежу. – Ангар, Энни… нисай… Волочить земля до острог Маковц… ский… ауф дем флюс Кетть, данн Обь унд верх Иртыщ.
– Ну, все верно, – охотно согласился Ремезов.
Леонтий смотрел, как Табберт и Чонг склоняются над чертежом отца, и думал: Швеция и Китай – они в разных концах света, но вдруг встретились здесь, в мастерской. Таков уж человек его батюшка Семен Ульяныч.
– Другой путь хочу знать, – сказал Табберт. – Путь Иртыщ.
– Я не ведаю, мой господин, – глядя на Табберта, Чонг виновато пожал плечами. – Я в первый раз в таком дальнем походе был, и не я проводник.
– По Иртышу – старая дорога. По ней в Китай ходил Федька Байков, самый первый наш посол.
– У тебя есть его… э-э-э… отчитывание, Симон?
– В Приказной палате был список, да мыши съели.
Из Тобольска посольство Байкова поплыло вверх по Иртышу. Иртыш выпал в степи. Посольство миновало торг на соленом Ямыш-озере и город Доржинкит с семью древними каменными храмами, потом достигло озера Зайсан – мелкого и просторного, заросшего непролазными камышами, в которых, как описывал Спафарий, жили птицы вроде крокодилов. От Зайсана Байков продолжал плыть по Черному Иртышу, пока река не иссякла, и дальше на верблюдах посольство ползло через ущелья мугальского Алтая и великие мертвые пески пустыни Гоби. Джунгарская тропа привела в Синий город Хухэ-Хото, выстроенный вокруг монастыря Их-Зуу с драконом на площади. Из Синего города наезженная дорога шла в город Калган, стоящий у Китайской стены; здесь в Стене были ворота для пропуска варваров.
– Путь Байкова описан Спафарием, – сказал Табберту Ремезов. – Но сам-то Микулай новую дорогу проторил – нынешнюю, через Нерчинск.
Микулай Спафарий, ученый православный грек, служил при валашских князьях, данниках султана, и колесил от Швеции до Турции. За какие-то плутни ему отсекли кончик носа. Неведомым ветром Микулая занесло в Москву, и царь Алексей Михайлович почему-то назначил его посланником в Китай. Дело свое у богдыхана Микулай провалил, да еще и проворовался, зато начертил карту своих странствий и написал о них книгу.
– Царь указал Микулаю дорогу в Китай через Астрахань разведать, чтобы водным путем доплывать, но Микулай не разведал, – добавил Ремезов.
– У тебя есть его книга, Симон?
– На Софийском дворе список был, я сам его читал. Пускай тебе Гришка Новицкий у владыки Иоанна попросит.
Леонтий заметил, что Чонг остался в стороне от разговора. Он встал и долил браги себе и албазинцу.
– На-ка, выпей со мной, Кузьма. Ты женатый?
– Симон, а иметь еще другой ходок? – допытывался Табберт.
– Да есть, понятно. Джунгары от Доржинкита гоняют стада в Кашгару и Яркенд. Это китайские города, которые степняки у богдыхана отняли. Стоят на краю пустыни Такла-Макан на Шелковой дороге. Она от Яркенда через плечо горы Мустыг уходит в Китай до ворот в Стене. Раньше так бухарцы ходили, а теперь джунгары там всех грабят, и караванов больше нет.
– А спросить кто еще, Симон?
– Ну настырный же ты, Филипа! – Ремезов раскладывал на столе уже другую холстину с чертежом. – Вот смотри – Ямыш-озеро возле Иртыша. Когда албазинское дело было, шестеро наших тоболян гоняли с джунгарами в китайский город Шургу. Ехали с посланцами Номон-хана шесть недель до улуса, оттуда – еще два месяца. За коим бесом они поперлись без проезжих грамот от воеводы – не знаю. Их потом крепко расспрашивали, но они правды не сказали. Из тех мужиков один еще жив – Василь Назарыч Жданов. Можешь у него узнать, правда, он дряхлый, умом преставился.
– Указать мне, где Жданов искать, – сразу попросил Табберт.
Трепетные огни лучин в мастерской качались от тонких сквозняков, и теплый свет перебегал по кожаным переплетам книг на полках и поставцах, играл на медных боках чернильниц и на расчерченных полотнищах карт. Тени людей ломались на бревенчатых стенах и на досках потолка. За окнами ночной буран со свистом заметал улицы Тобольска, вздымал на перекрестках крутящиеся столбы снега. Никуда не уйти из города – занесет. Но в горнице звучали удивительные слова, будто слетевшие со струн сказочных гуслей, то рокочущих, то звенящих: Ангара, Селенга, Аргунь, Амур, Сунгари… Семен Ульянович слушал эти звуки, и ему казалось, что ангелы раскрывают ему все двери мира, и он опять молод, и он все увидит и везде успеет побывать.
Владыки волчьих стай
Капитан Табберт не хотел жить в одном помещении с простолюдинами, тем более с русскими, и откупил у хозяев летнюю половину дома. Здесь ему хватало и пространства, и уединения. Летние половины в русских избах не имели печей, и зимой можно было замерзнуть насмерть, поэтому Табберт приобрел у торговца-азиата на базаре две медные жаровни. Теперь он считал свою сибирскую жизнь вполне налаженной, чтобы заняться каким-нибудь интересным и полезным делом в ожидании освобождения из плена. Табберт освоил русскую грамоту, и полковник Григорий Новицкий, ставший ему другом, приносил интересные книги из скриптория Софийского двора; географию Великой Татарии и Сибирского царства Табберт изучал у старого Симона Ремезова, если, конечно, осведомленность этого любознательного варвара можно было считать наукой; в фехтовании он упражнялся с Юханом Ренатом. Табберт видел, что юнкер – человек со способностями, но склонный к меланхолии, и полагал, что должен укрепить воинский дух товарища.
Большими деревянными лопатами они, как обычно, расчистили двор от снега, сняли камзолы и остались в белых сорочках, в кюлотах, подпоясанных кушаками, и в чулках. Оружие использовали боевое – учебных шпаг у них просто не было. Хозяин подворья, мельник с речки Абрамовки, бросив все дела, присел на приступочек амбара, собираясь поглазеть, как будут драться шведы. Табберт поправил треуголку и встал в позицию: выставил клинок, развернулся на три четверти и красиво поднял левую руку.
– Ангард, господин штык-юнкер, – пригласил он. – Прошу, атакуйте.
Ренат атаковал. Табберт решил: пусть его соперник сначала разгонит кровь, разгорячится, и лишь отбивал выпады. Ему приятно было ощущать свою крепкую и гибкую кисть, управляющую длинной шпагой.
– Парад! Кварта! Секунд! – негромко выкрикивал Табберт названия фигур защиты, а затем начал натиск. – Ангаже! – объявил он, перехватывая клинок Рената. – Вольт! Туше! Вы поражены!
Они опустили шпаги, прошлись, встряхивая плечами, чтобы сбросить напряжение, и снова встали в позицию ангард.
– Вы слишком надеетесь на бой по скрещенным линиям, господин юнкер, – сказал Табберт. – Попробуйте сейчас перевести мой батман через аппель во фланконаду, я буду уязвим. Только прошу, не убейте меня по-настоящему, – Табберт улыбнулся, блестя из-под усов крепкими зубами.
– Мне тяжело дается мулинет, вы меня опережаете, – признался Ренат.
– Позже отработаем мулинеты в схватке ассо, – согласился Табберт.
Они снова закружились друг вокруг друга, звеня шпагами. Яркий звон клинков и названия фехтовальных фигур очень странно звучали здесь, на сибирском подворье с его поленницами, стойлами, подклетами и сеновалом.
Калитка подворья приоткрылась, и через порог переступила Айкони. Она была одета по-русски – в шубейку и платок, а в руках держала сверток. Айкони застыла с открытым ртом, наблюдая за поединком. Она никогда еще не видела сабельного боя. У остяков были и сабли, и древние ржавые мечи, но охотники Оби умели только рубить или колоть, да и то в Певлоре люди с людьми никогда не сражались. А эти двое стройных мужчин вертелись, изгибались, нападали и уклонялись так же красиво, как незамужние девушки исполняют весной танец журавлей на празднике Возвращения птиц. Айкони и не представляла, что свободная женская ловкость мужчины бывает такой красивой и мужественной. Она с восхищением смотрела на Табберта – тонкого в талии, широкого в плечах, с волосатой грудью в вороте сорочки, с растопыренными от улыбки усами. Угловатая шапка сидела на его голове гордо и грозно, как рогатая корона на голове шамана. Конечно, этот высокий мужчина – князь. Только у князя могут так весело гореть глаза.
Клинок Табберта замер возле шеи Рената.
– Вы снова убиты, господин штык-юнкер! – смеясь, объявил Табберт.
– Я увалень! – с досадой проворчал Ренат, опуская шпагу.
– Не расстраивайтесь, я замечаю ваши успехи. Но артиллеристы всегда слишком математики, и я легко вас предугадываю, Юхан. Будьте в поединке поэтом, и тогда вы сумеете победить кого угодно.
Табберт и Ренат подхватили камзолы и направились к крыльцу, не обращая внимания на Айкони. Табберт не узнал ее и подумал, что это какая-то баба явилась к хозяйке подворья. Айкони тихо последовала за шведами. Табберт и Ренат поднялись на крыльцо, вошли в сени, оттуда – на половину Табберта, и Ренат закрыл дверь прямо перед носом Айкони.
Ренат корил себя за то, что немного завидует своему старшему товарищу – его энергии, интересу к жизни и всегда прекрасному настроению. Зависть вызывало и жилище капитана Табберта – сам Ренат жил у хозяев просто как никчемный нахлебник, имел свой сундук, место на скамье за столом – и все. Ренат оглядывал горницу Табберта. Стол, лавки, поставцы, настоящая, хоть и самодельная кровать… Табберт повесил шляпу и камзол на гвоздь и положил шпагу на стол. Ренат присел на лавку.
– Не желаете с холода горячей настойки на смородине, господин штык-юнкер? – предложил Табберт.
Ренат не успел ответить. Дверь открылась, и в горницу вошла Айкони. Она встала у порога и молча смотрела на Табберта. Табберт ждал.
– Я принесла, – наконец сказала Айкони.
Она сдвинула с головы платок, и тогда Табберт узнал ее.
– Ах, это ты! – дружелюбно усмехнулся он. – Что принесла?
Айкони развернула сверток и протянула Табберту три букваря, вручную перерисованных Ремезовыми.
– Хорошо! – пролистав одну книгу, кивнул Табберт. – Но почему мне?
– Тебе. Ты князь, – твердо пояснила Айкони.
Табберт от души рассмеялся.
– Ты сильный. Красивый. Ты его победил, – Айкони указала на Рената.
Ренат хмуро рассматривал Айкони. Маленькая черноглазая варварка, живая, словно уголек. Ренат снова почувствовал, что завидует. Он не имел права даже поговорить с Бригиттой, а к Табберту женщины сами прибегают.
Айкони подошла к столу, взяла шпагу Табберта и лизнула лезвие. В ноже – сила мужчины, ножу надо оказать уважение, и мужчина будет добр.
– Похоже, юная дикарка влюблена в вас, господин капитан, – желчно заметил Ренат по-немецки.
– Все надо обращать на пользу, – иронично ответил Табберт. – Что ж, проверю одно предположение.
Из-под стопы книг в поставце он вытащил мятую тетрадь, раскрыл и показал Айкони свои зарисовки наскальных изображений с реки Вишеры.
– Скажи, своя страна ты где видеть такой знак?
Айкони не раз видела подобные клейма. Так охотники обозначают свои угодья. Делают затес на дереве и выжигают или вырезают тавро.
– Катпос, – сказала Айкони. – Мужчина лес берет себе.
Табберт сразу понял, что имеет в виду Айкони, и оживился. Он думал, что дикарка, возможно, просто пояснит ему, где еще есть такие изображения, и не более того, а она указала на целое явление! Эврика! Он не предполагал, что одичавшие народы Сибири могут сохранить петроглифы викингов в своей нынешней повседневности как отметки собственности на местность!
– Виват! – торжествующе воскликнул Табберт, восторженно глядя на Айкони.
Он шагнул к поставцу, поискал, чем наградить девчонку-варварку, и нашел зачерствевший обломок большого русского пряника.
– На! – Табберт протянул пряник Айкони. – Ты мне радость! Иди!
Табберт с удовольствием поцеловал Айкони в макушку, повернул за плечи и вежливо выдворил из горницы.
Стоя в сенях, Айкони взволнованно обнюхала пряник, потом спрятала его за пазуху и быстро, но чутко ощупала дверь и косяк кончиками пальцев.
Вернувшись на подворье Ремезовых, Айкони первым делом забралась в загон для собак. Батый и Чингиз сразу вылезли из своих конур. Айкони села в снег, достала пряник и разделила его на три равных куска.
– Это мой князь прислал вам угощение, большие собаки, – гордо сказала она по-хантыйски, запихивая куски пряника псам в пасти. – Князь мне свой катпос показал, и теперь я его всегда найду в тайге.
Не очень-то понимая язык, Айкони по наитию сразу опознала в Табберте чужака. Он не так ходил, не так двигался, не так смеялся. Здесь, в Тобольске, Айкони могла почувствовать близким себе лишь чужака. Русские мужчины – те, кто бил и насиловал ее в Березове. Она никогда не забудет тот ужас и никогда не поверит никому из русских мужчин. Даже у Ремезовых, где ее не обижали, к Семульче, Леонтию и Семену Айкони относилась с опаской, старалась не оставаться с ними наедине. Она не боялась только Петьку – он мальчик, и она его сильнее. А князь не такой, как русские мужчины.
Князь занял все мысли Айкони. Он большой, веселый и сильный. Он ловко машет своим длинным ножом и захочет – так заколет медведя в глаз. Наверное, у него очень ласковые руки, и он очень жарко бы ее любил, потому что в нем много желания, а она – хорошая, красивая и молодая. С князем можно убежать из города и найти себе место, где жить легко.
Айкони давно бы убежала из Тобольска сама, но ей было некуда. Ахута продал ее честно, и люди родного народа – березовские остяки – не приняли бы ее обратно, вернули к русским. Можно бежать к вогулам – на Конду или на Пелым, или к сургутским хантам, но там она, беглянка, станет такой же холопкой у какого-нибудь князя, как в Тобольске у Семульчи. Зачем менять правую рукавицу на левую? У татар она не знала их богов, а для самоедов не годилась, потому что не умела кочевать по тундре. Жить в тайге совсем одной? Это очень трудно. А она мечтала иметь мужа.
Семульча говорил, что потом найдет ей мужа, однако Айкони не хотела помощи Семульчи. Он ей не отец и не дед. Айкони не вросла в семейство Ремезовых, как зачастую холопы врастают в семьи своих хозяев. Этим русским она не дочь и не сестра. Она просто работница. Машка могла бы стать ей подругой, но не стала, потому что глупая и ничего не знает. Не знает про голод, когда ешь сырую рыбу с головой. Не знает про одиночество. Не знает, каковы русские мужчины, когда они бьют кулаком в лицо и ногой в живот; каковы они, когда один держит за руки, а другой раздирает ноги. И еще Машка не знала, что такое ненависть, когда твой нож режет человека.
Первым делом в доме Ремезовых Айкони выстругала себе нож из отщепа коровьей кости и потом всегда носила его с собой под одеждой. Нож пригодился только один раз. Старая Митрофановна послала Айкони на базар, а там в кабаке пьянствовали мужчины. Один вышел по нужде, увидел Айкони и полез к ней обниматься, широко распахнув руки. Наверное, он не хотел ничего плохого, но Айкони уже не подпускала к себе никого. Она выхватила нож и полоснула мужчину по лицу. И душу ее в тот миг сотрясла черная радость воздаяния.
Айкони обжилась в Тобольске, освоилась, но ей здесь не нравилось. В лесах на Оби боги были свободные, жили как звери и ничего от людей не хотели – люди сами ловили их и заставляли что-нибудь делать. А у русских боги жили с людьми. Они были мелкими, всегда прятались по углам и закуткам и всегда лезли к людям сами: крали вещи, путали дела, просили приношений, мстили или заискивали. Они больше мешали, чем помогали.
Жизнь русских угнетала Айкони. Зачем столько лишних сложностей? Зачем печи, эти громады из камней, – их вечером нагревают, чтобы ночью они отдавали тепло. Не проще ли иметь очаг и ночью просто подбрасывать дрова? Зачем домашняя птица? Не проще ли осенью набить гусей и сложить на лед на всю зиму? Зачем делать ткань и шить одежду? Не проще ли брать готовые шкуры? Зачем коровы, которых надо кормить сухой травой, когда олени сами добывают себе пищу? Зачем такой толпе людей жить огромным селением в тесноте и ссорах, отгородив себя от леса, реки и голосов мира?
Вечером того же дня, когда Табберт подарил пряник, Митрофановна послала Айкони задать на ночь корму коровам и лошадям. Вся скотина у Ремезовых содержалась в большом коровнике с сеновалом на втором ярусе. По пути Айкони прихватила нож с печи и полено из поленницы. Она спешила. Лопатой она быстро сгребла в ящик навоз, налила воды в поилку, принесла и напихала в кормушку сена коровам, насыпала в ясли овса лошадям, а потом закрыла ворота и заложила засовом. Коровы шумно хрустели, глухо постукивали копыта лошадей, а Айкони забилась в угол коровника и, сидя на корточках, сосредоточенно выстругивала из полена небольшого идолка. Сумрак ей не мешал. Она заострила идолу голову, вырезала лицо, зарубками обозначила шею, проковыряла глаза и глубоко процарапала рот. Сынга-чахль был готов.
Айкони бережно пристроила идола у стены, встала на колени, закрыла глаза, склонилась и зашептала по-хантыйски, как в «темном доме» родного Певлора ее когда-то научил старый шаман Хемьюга:
– Оттуда, где я была раньше, оттуда, где меня больше нет, придите на мой зов те, кто там был тогда, те, кто там есть сейчас. Оттуда, где холодная река течет до неба, где за луной горят костры предков, где бродят мамонты с ветвистыми клыками, где растет Великое дерево с колыбелями зверей, где живет лесная женщина с глазами глубиной в Обь, где земля шерстистая и когтистая, где Лось еще шестиногий, придите ко мне сюда хоть кто-нибудь…
Айкони поднялась на ноги, набросила на себя рваную конскую попону, согнулась и растопырила руки, растянув попону двумя острыми крыльями, – так делал Хемьюга. Айкони начала вперевалку кружиться и тихо подвывать, но не своим голосом, а чужим – низким, глухим, мужским. Голос родился в ее груди сам собой, без усилий, без замысла – это на зов шел Сынга-чахль.
В тот поздний час только сторожа и воры Тобольска увидели, что высота над русским городом вдруг пугающе углубилась, словно исчез какой-то предел, и темнота зыбко задрожала предчувствием чего-то волшебного. Размытая лазоревая полоса стрельнула через весь небосвод от Льдистого океана до джунгарских степей, а потом друг за другом крутыми извивами стали зажигаться ленты прозрачного неземного света: вишневые, золотые, алые, изумрудные, малиновые. Беззвучное холодное пламя полыхало и плясало над спящим бревенчатым городом. Заснеженные крыши меняли цвет, отражая сполохи сияния, необозримо просторного, как полуночное половодье. На пестро освещенных улицах в разные стороны заметались тени от построек, деревьев и столбов дыма. Все собаки замолкли, глядя в небеса – там горели костры предков, исконных владык их древнего волчьего рода.
Айкони в коровнике сбросила попону, рухнула на колени, схватила нож и без колебаний вспорола себе руку. Кровь потекла в раскрытую ладонь. Айкони взяла идолка и ткнула его лицом в кровь в горсти.
– Пей свою жертву, Сынга-чахль! – прошептала она.
Коровы и лошади, бухая копытами, шарахнулись в сторону от девчонки. Ладонью Айкони ощутила тихое шевеление – это у идолка вытягивались деревянные губы. Айкони зажмурилась. Пусть Сынга-чахль насытится, он шел издалека… И Сынга-чахль пил кровь – долго, долго, будто четыре зимы. Наконец Айкони посмотрела на оструганный затылок Сынга-чахля, отняла идолка от своей крови в ладони и повернула мокрым лицом к себе. В темных дырках идольских глаз что-то злорадно и сыто мерцало.
– Вычеши мне волосы, Сынга-чахль, – приказала Айкони, – найди священный волос! Кто его порвет – всегда моим будет!
Она принялась возить идолка лицом по своим распущенным волосам. Идол запутался, Айкони с силой дернула его и охнула. Во рту у Сынга-чахля торчал клок выдранных волос. Айкони вытянула из него один волос, поднялась и намотала на неприметный сучок в стене.
Перевязав тряпкой порезанную руку, она вышла из коровника с идолом под мышкой. Она была очень бледной, с тенью под глазами, и пошатывалась от изнеможения. Небесное сияние уже погасло, и голая луна казалась обглоданной костью после пиршества. Чингиз и Батый, бегавшие по двору, сначала весело бросились к Айкони, а потом замерли и угрожающе зарычали.
Когда Айкони вернулась в горницу, Ремезовы спали. Семульча храпел на печке. Горницу тускло освещала только лампада у иконы в красном углу. Айкони доплелась до печи, положила на место нож, отодвинула заслонку и бросила идола в тлеющую кучу углей, а потом пошла к своему сундуку, стоящему прямо у двери, и повалилась поверх шубы. На соседней лавке проснулась Маша.
– Ты куда пропала, Аконька? – спросила она и тотчас снова уснула, не дождавшись ответа.
Айкони лежала без сил, но тихо улыбалась. Никто в горнице не увидел, как из-за печной заслонки вдруг ударил свет. Это загорелся идол Сынга-чахль. Он беззвучно извивался и корчился в оплетающем его огне.
Два дня Айкони болела. Она не умела, как Хемьюга, пробуждаться от шаманства бодрой и здоровой. Митрофановна кормила ее печеным творогом, Машка угостила калачом с ручкой, а Семульча ворчал, что за работницей ухаживают, будто за боярыней, вместо того чтобы выдрать ее вожжами, и пусть не притворяется, он тут не дурак. Потом слабость прошла. На третью ночь после камлания Айкони терпеливо дождалась, когда все Ремезовы уснут, встала и тихо выскользнула из горницы.
В коровнике она смотала с сучка на палец свой заговоренный волос. По безлюдным снежным улицам посада, по узким тропинкам переулков, прячась в тени, Айкони добежала до подворья, где жил Табберт. Ворота, конечно, были заперты. Через сугробы Айкони пробралась к тыльной стороне подворья, но и тут возвышался могучий заплот из лежачих бревен, а не забор. Айкони повертелась, не зная, как преодолеть преграду, и начала раздеваться. В одежде она не смогла бы перелезть через стену. В снег упали шубейка и платье – нижней рубахи Айкони не носила, не привыкла. Голая, она ловко, как белка, вскарабкалась на заплот и спрыгнула во двор. Хозяйские собаки, спущенные на ночь, кинулись к ней и принялись озабоченно обнюхивать.
– Кричите на ворота, – хватая одного пса за нос, приказала Айкони.
Собаки побежали к воротам и разразились яростным лаем. Айкони, обхватив себя за обнаженные плечи, укрылась в густой темноте за амбаром. Она пританцовывала от стужи. Наконец на шум из дома выглянул хозяин.
– Кого черт послал? – сердито рявкнул он с крыльца в сторону ворот.
Ответа он не получил, потому что за воротами никого не было. Ругаясь, хозяин взял топор, спустился с крыльца и потопал к воротам, чтобы самому посмотреть на улицу: кто там переполошил собак?
Айкони за спиной мужика метнулась к крыльцу, взлетела по ступеням, нырнула в сени и забилась за какую-то кадушку на лавке.
Хозяин поорал на псов, поднявших напрасную тревогу, швырнул в них подвернувшееся под руку полено и вернулся в дом. Он запер дверь сеней на засов и, скрипя половицами, ушел на свою половину дома. Айкони немного выждала, вылезла из-за кадушки и подкралась к двери Табберта. Ощупью она отыскала знакомую зазубрину, сняла с пальца волос и накрутила его на дверь и на косяк. Теперь тот, кто откроет дверь, непременно порвет волос. А тот, кто порвет волос, никогда никуда от нее не денется, пока великие предки жгут на небе свои холодные костры, а земля шерстистая и когтистая.
Айкони сдвинула засов и вышмыгнула из сеней на крыльцо.
Утром капитан Филипп Юхан Табберт фон Страленберг проснулся в отличном настроении. Вощеные холстины окошек светили белым светом. В жаровнях еще оставались угли, и Табберт подбросил к ним лучины и мелко наколотые полешки. В одну жаровню сверху он поставил медную чашку – согреть воду для умывания. Помочившись в лохань за занавеской, Табберт подправил на ремне бритву, взял чашку с водой и сел за стол перед мутным зеркальцем. Намылив щеки и подбородок бурым куском ядрового мыла, Табберт тщательно побрился. Когда он вытирал лицо, в дверь постучали.
– Войдите! – крикнул он по-немецки.
Дверь открылась, и словно бы звякнула, лопнув, какая-то струна. Через порог шагнул Григорий Новицкий – и вдруг повалился, словно в обмороке, уронив шляпу. Табберт успел подхватить его, подтащил к кровати и усадил.
– Что с вами, Григорий? – озабоченно спросил он.
– Нэ вразумыв, що сталыся… – пробормотал Новицкий по-русски, мотая головой. – В очах блиснуло, в груди вдарыло, и дух вон…
Табберт поднял треуголку Новицкого и положил на стол.
– Вы не голодаете? – спросил он.
– Нет, – приходя в себя, ответил Новицкий по-немецки. – Я питаюсь вполне достойно… Извините меня, Йохан.
– Ничего.
Новицкий осторожно полез за пазуху и вытащил толстую тетрадь.
– У владыки Иоганна я выпросил для вас сочинение Клауса Спафария, посланника в Китай, как вы просили, Йохан.
– Прекрасно, Григорий! – обрадовался Табберт.Ɔ.