Начало этой истории — одно из самых известных начал вообще.

«Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое». Всё правда: заурядный, скучноватый молодой человек — ну, быть может, грустный немного, только и всего, — работает коммивояжёром, надеется, что однажды устроит сестру в консерваторию (девушка ладно играет на скрипке!) и заработает достаточно, чтобы наконец-то выдохнуть и ни в чём себе не отказывать. Череда бытовых интересов, тем не менее, перечёркивается таким будничным, случайным превращением: из человека в не поддающееся классификации членистоногое.

Повесть Франца Кафки «Превращение» (Die Verwandlung) была написана осенью 1912 года. Сейчас это наиболее цитируемое и хрестоматийное — наряду с «Процессом» (Der Process, 1914-1915) и «Замком» (Das Schloß, 1922) — сочинение писателя. Соперничает оно, фактически, с единственным законченным романом и единственным незаконченным. Занятный триумвират. Важно и то, что «Превращение», в отличие от двух толстяков выше, был опубликован при жизни писателя — в октябре 1915 году в лейпцигском журнале «Die weißen Blätter». Снова осень, терпкий сезон: что для Праги, где Кафка прожил почти всю жизнь, что для него самого.

Нужно ли спустя сто одиннадцать лет утверждать, что повесть Кафки странновата? Теперь это нечто вроде общего места. Вопреки интригующему началу, «Превращение» лишена какой бы то ни было завлекательности, из неё попросту извлекли авантюрный нерв: никаких вам приключений Десперо или пьющих кофе тараканов-гуманоидов. От первой до последней строки нам будет описана, точнейшим образом передана история физиологической — а вместе с ней и духовной — метаморфозы, и реакции на неё товарищей поблизости. В первую очередь — семьи и прислуги, а уже затем всех достопочтенных зевак.

«Он хотел сначала спокойно и без помех встать, одеться и прежде всего позавтракать, а потом уж поразмыслить о дальнейшем, ибо — это ему стало ясно — в постели он ни до чего путного не додумался бы. Он вспомнил, что уже не раз, лёжа в постели, ощущал какую-то лёгкую, вызванную, возможно, неудобной позой боль, которая, стоило встать, оказывалась чистейшей игрой воображения, и ему было любопытно, как рассеется его сегодняшний морок. Что изменение голоса всего-навсего предвестие профессиональной болезни коммивояжеров — жестокой простуды, в этом он нисколько не сомневался».

Биологический ужас Кафка передаёт голосом заспанного футбольного комментатора, кассирши, вынужденной пересчитывать мелочь: «Ему нужны были руки, чтобы подняться; а вместо этого у него было множество ножек, которые не переставали беспорядочно двигаться». Превращение скорее про неудобство, нежели про кошмар оказаться другим. Так Грегору кажется поутру, вначале. Сейчас он спокойно объяснит родным, что бояться нечего, и выйдет из комнаты, чтобы поприветствовать управляющего. Однако тело не слушается, действует наперекор и словно бы насмехается: уж чего захотел, дорогой!

И всё это под самый тоскливый из городских саундтреков: «слышно было, как по жести подоконника стучат капли дождя».

В повести есть сюжет, запросто прослеживаемая цепочка действия, но Кафке они, пожалуй, нужны примерно так же, как рудиментарный копчик. Не отпал вследствие эволюции? Ничего страшного, потерпим. Зато нужно замкнутое пространство дома, фамильного соседства: довольно скоро мать, сестра и отец выясняют, что их Грегор обратился в жучинообразное, и пытаются свыкнуться с этим нелёгким — в самом деле — фактом. Хотя, кажется, не особо пытаются. Идут на поводу у страха, пускаются в истерики и обмороки. Особенно матушка: тут она больше напоминает ярмарочную куклу с наспех прижившимися эмоциями.

«Почему сестра не шла к остальным? Вероятно, она только сейчас встала с постели и ещё даже не начала одеваться. А почему она плакала? Потому что он не вставал и не впускал управляющего, потому что он рисковал потерять место и потому что тогда хозяин снова стал бы преследовать родителей старыми требованиями. Но ведь покамест это были напрасные страхи. Грегор был ещё здесь и вовсе не собирался покидать свою семью. Сейчас он, правда, лежал на ковре, а, узнав, в каком он находится состоянии, никто не стал бы требовать от него, чтобы он впустил управляющего. Но не выгонят же так уж сразу Грегора из-за этой маленькой невежливости, для которой позднее легко найдется подходящее оправдание!».

Если вам хотя бы раз попадались видео, на которых — в ускоренной перемотке — гниёт пища, взрастает деревцо или стареет человеческая физиономия (от года к году), — то, полагаю, странность «Превращения» покажется вам убедительно знакомой. Только у Кафки время не торопится к финалу, а, наоборот, обрастает жиром, вязнет само в себе, уподобляется Грегору, что обязан, будучи насекомым, заново выучиваться ходить, говорить, есть и думать. Время становится ещё одним монструозным наростом, и жизнь отдельно взятого коммивояжёра, печального тонкого паренька, снижается до настроек бытового психоза, кошмара не гротескового, а самого что ни на есть обыденного.

Мы очень медленно наблюдаем распад личности каждого из членов семьи. С Грегором-то всё ясно — на него свалилась участь быть превращённым, чего, конечно, никому пожелаться не хочется, — но и мать, и отец, и даже, верите ли, любимая сестра от страницы к странице ведут себя всё злее, отстранённей, жёстче. Тут происходит хитрая калибровка внимания: история, топчущаяся на человеческом материале, незаметно для читателя оказывается историей одной дезинсекции. Кафка не выказывает точку зрения, он смотрит всеми имеющимися глазами скопом, люди противны ему чуть меньше, чем, собственно, «панцирнотвёрдая спина» и усики.

Грегор Замза попал в исключительные обстоятельства, что повлекло за собой исключение из семьи.

Как там обстоят дела непосредственно до событий повести? Отец не работает, сестра тоже — в силу зелёного пока возраста — мать болеет, и вся тяготы ответственности претерпевает на себе Грегор, ушедший работать к одному из кредиторов отца. То, что Замза-старший растерял нажитые средства (растерял ли?), факт глубоко печальный, озвученный без какой-либо статистики или детализации: мы просто знаем, что семья бедствует. Только через самоотверженность труда, выхолощенные прусские ценности Грегор и может позволить себе — и своей семье — выйти из порочного круга.

Всё это нужно учитывать, подходя к описанию самого распада.

Препарируя ткань повести, другой великий писатель, Владимир Набоков, всерьёз задумывается — в силу, видимо, научных интересов, — о том, каким именно насекомым проснулся Грегор Замза. Подробно останавливаясь на деталях, Набоков предполагает, что речь скорее всего идёт о «простом жуке», хотя и замечает, что «как Грегор, так и Кафка не слишком ясно видят этого жука». Существо не такое громадное, как мнится поначалу, и при желании — не его, разумеется, а членов семьи, — способное прижиться дома чем-то вроде питомца, оставленной родственной души. В наших широтах это вообще распространённая практика: животных, прибившихся к дому, зачастую определяют как переродившихся сродников.

Но почему Грегора так и не приняли?

«Заботясь о родителях, Грегор в дневное время уже не показывался у окна, ползать же по нескольким квадратным метрам пола долго не удавалось, лежать неподвижно было ему уже и ночами трудно, еда вскоре перестала доставлять ему какое бы то ни было удовольствие, и он приобрёл привычку ползать для развлечения по стенам и по потолку. Особенно любил он висеть на потолке; это было совсем не то, что лежать на полу; дышалось свободнее, тело легко покачивалось; в том почти блаженном состоянии и рассеянности, в котором он там наверху пребывал, он подчас, к собственному своему удивлению, срывался и шлёпался на пол. Но теперь он, конечно, владел своим телом совсем не так, как прежде, и с какой бы высоты он ни падал, он не причинял себе при этом никакого вреда».

Виной тому — отличие: говорит, думает по-человечески, а родные слышат писк насекомого; идёт навстречу, чтобы помочь, а кажется, будто жуткая инородная тварь ползёт на тебя с желанием распотрошить. И ладно бы отличие, но помножено оно на категорическое неприятие перемен, на какое-то идиотическое нежелание понять (и принять) человека, оказавшегося — в исключительных для всех, но всё же реальных, трагических обстоятельствах. Сестра приносит братцу покушать, но вскоре устаёт: а что до отца, которому лишь бы найти повод разозлиться и увидеть в сыне недостатки? Да отец-то и совершает, пускай неосознанно, главную расправу.

Набоков семью Грегора прямо называет «идиотами», и, действительно, картина семейного счастия, которая, возможно, и предполагалась когда-то Кафкой, схематична. Даже покой и гармония в жизни этих людей — нечто вроде желания поспать, если хорошо покушал: прямая реакция организма на достаток. Мещанский, лишённый духовности мир ничего и никогда, где деньги зарабатываются на продление скуки, где нужно рано вставать просто для того, чтобы рано лечь. Очевидно, что это схвачено из жизни самого писателя, его тяжёлых отношений с отцом, но если Кафка и мог сопротивляться — творчеством, чудотворством, — то Замза лишён спасательного круга: он просто тонет, а люди вокруг за этим наблюдают.

«Грегору показалось странным, что из всех разнообразных шумов трапезы то и дело выделялся звук жующих зубов, словно это должно было показать Грегору, что для еды нужны зубы и что самые распрекрасные челюсти, если они без зубов, никуда не годятся. Да ведь и я чего-нибудь съел бы, — озабоченно говорил себе Грегор, — но только не того, что они. Как много эти люди едят, а я погибаю!”».

Безусловный кошмар, «Превращение» читается и как метафора социального отчуждения, и как психологическая зарисовка на тему семейных взаимоотношений, и как исповедь мучавшегося неврозами и комплексами австро-венгерского еврея, что писал по-немецки, носил чешскую фамилию и никем по-настоящему себя не ощущал. Вот это, скажу я вам, кризис идентичности! Всю жизнь проносившись с болью и гордостью, не сумев примкнуть — к женщине, к семье, к браку, к последнему настоящему, — Кафка притворно завещал уничтожить его труды, что, разумеется, могло быть прочитано лишь просьбой о дальнейшем, уже загробном благополучии.

Если воспринять «Превращение» как сюжет обратного порядка — не о том, как некий молодой человек становится насекомым, а, допустим, как изначальное насекомое оставляет человеческий маскарад, — то всё рассказанное станет оптимистической песней в прозе. Пройдя сквозь унижения, непонимание и угрозы (чего вы ждали, друзья, от другого биологического вида), Грегор Замза находит успокоение в смерти, обретает дом, которого ему всё это время не хватало. И как, заметьте, карикатурны, смехотворны последние абзацы повести, залитые солнцем, площадным его кипятком! Бюргеры свободны от сложности, едут в трамвае и размышляют о том, как бы выдать дочурку замуж — да поудачней.

И, спрашивается, чья доля лучше? Его, спасённого метаморфозой, или их, оставленных в чреве барочной Праги?

Сюжетов, которые бы отталкивались от «Превращения», великое множество, и литературой они не ограничиваются. Кафкианская традиция жива и в «Гусенице» (芋虫, 1929) странного японского детективщика Эдогавы Рампо — рассказе о том, как вернувшийся с фронта без ног и без рук лейтенант Сунага становится «пленником» собственной жены, — и в трэшевом комедийном хорроре Кевина Смита «Бивень» (Tusk, 2014) о безумном старике, превращающем своих жертв в моржей, — и в миллионе других гротесков, которые осмысляют человечью природу через самые нечеловеческие из материй.

Однако лишь в «Превращении» Франца Кафки скупость и холодность мира, куда мы запускаемся без какой-либо внятной цели и причины, передана наиболее точно, уверенно, цепко — чем и заслужила бессмертие. 

Даже если вы проснулись внушающим ужас безымянным членистоногим, то выдохните и подумайте: а не растут ли у меня крылья?