«Демонтаж». Отрывок из романа Арена Ваняна
Супружеской паре, филологу Седе и архитектору Саркису, приходится пройти Карабахскую войну, голод, разруху и предательство. В издательстве Ивана Лимбаха выходит роман «Демонтаж» литературного критика Арена Ваняна о молодой армянской семье и трагических событиях начала 1990-х годов. «Сноб» публикует первую главу
Нина держала Седу за локоть и умоляла ее вернуться домой. Они стояли в гуще многотысячной толпы на площади Республики. За их спинами находился Музей истории, и Нина с надеждой оглядывалась на него, словно хотела там укрыться. Шел апрель девяносто первого года. Разгневанная толпа жаждала демонтировать статую Ленина, которая возвышалась над их головами.
Когда слышались выкрики, Нина съеживалась. «Седа, вокруг одни мужчины, — говорила она, трусливо сжимая ее руку. — Седа, прошу тебя…» Но Седа была занята: объясняла приземистому старику, почему Ленин не имеет отношения к их истории. Старик возражал, что она слишком молода и не понимает, что снос памятника ничего не изменит, и вообще, почему она, женщина, да еще в положении, здесь, а не дома? На это Седа отвечала, спокойно и безоговорочно: «Потому что это мой долг».
Нину не покидало тяжелое чувство. Она словно присутствовала на публичной казни. Страх усилился, когда кто-то вскрикнул, указав на подъемный кран. Нина еще раз, уже сильнее, дернула Седу за руку. Седа не реагировала.
Голова Ленина оторвалась от туловища. Из нее хлынула жидкость, мутная дождевая вода. Люди замерли, словно только сейчас осознали, что натворили. Многотысячная толпа глядела на полую голову, повисшую в воздухе, истекавшую мутью. Голову медленно опустили на землю, и с места, откуда Седа и Нина смотрели, открылась надпись «Армения». Толпа тут же победоносно взревела, словно рухнула тюрьма или пали оковы. Надпись была всего-навсего названием гостиницы, но для толпы это не имело значения. Людям хотелось еще. Под их радостный вопль обезглавленного Ленина уложили у подножия постамента и повезли с площади. Уверенные, что он никогда больше к ним не вернется, они осыпали его монетами и руганью, били его, плевали ему в ноги и смеясь провожали в преисподнюю.
Не успела наступить тишина, как один из митингующих подхватил мегафон и предложил двинуться к зданию Оперы. После недолгих переговоров, не придумав ничего лучше, люди послушно двинулись в сторону Театральной площади. «Седа, идем же домой, нас ждут», — взмолилась Нина. Седа согласно кивнула, но в тот же миг увидела знакомого. Она потянулась к нему, коснулась плеча, и мужчина обернулся — это был Манвел, ее одноклассник из Пушкинской школы, которого она давно не видела. Они обменялись поцелуями, и Седа, держа его за плечо, чтобы их не расцепила толпа, спросила, как он поживает, и сразу добавила: «Приходи вечером к нам, будут проводы друзей на фронт. Профессор тоже придет». Манвел засомневался, но все-таки поддался старому чувству, согласился, по-дружески сжал ее ладонь — и отпустил. Толпа тут же подхватила его и унесла с собой. Седа смотрела ему и уходящим людям вслед; ее тянуло за ними, словно там, куда они ушли, кипела настоящая жизнь. Ее руку еще крепче стиснула, напоминая о себе, Нина. Седа наконец уступила ей.
В молчании они ушли с площади, спустились по улице Абовяна, прошли квартал, свернули под потрескавшуюся арку и вошли в людный двор. Во дворе все было так, словно история шла своим чередом, а люди здесь жили своей жизнью: под широкими кронами акаций играли в нарды четыре старика, на проезжую часть выбегали за мячом дети, матери с балконов кричали на детей и на соседа, снова пригнавшего во двор автомобиль, сосед добродушно кричал им в ответ, а старики молча наблюдали за всеми и продолжали бросать кости.
За спинами стариков стоял ветхий двухэтажный дом из черного камня, возведенный еще до грандиозной реконструкции Таманяна*. Когда-то это был доходный дом, целиком принадлежавший прадедушке Седы, выходцу из Карса, княжескому купцу Порсаму Буртчиняну. Из-за причастности к дашнакской партии** его репрессировали еще в ленинские годы, а в бывший доходный дом вселили большевиков-пролетариев и беженцев-крестьян из Западной Армении. До самой смерти Порсама семья жила в Тбилиси, но затем была вынуждена переехать в Ереван, в одну из квартир в своем бывшем доме. Правда, пожили они в ней недолго. В тридцать седьмом году за антисоветские разговоры арестовали и отправили в лагеря сына Порсама, дедушку Седы, и семью выселили. В пятьдесят седьмом году дедушка вернулся, и они получили обратно квартиру в доме на Абовяна, но по семейным причинам возвращение пришлось отложить еще на тридцать лет. Так на протяжении почти полувека последние из Буртчинянов скитались по чужим квартирам и домам. На заре горбачевской перестройки, закрыв глаза на горе, причиненное государством ее семье, Седа Буртчинян вселилась в фамильный дом, чтобы подарить ему новую жизнь.
Седа бросила взгляд на окно своей квартиры, откуда струился сигаретный дым, и ушла к тете Ануш, пожилой соседке, забрать своего четырехлетнего сына Амбо, за которым Ануш присматривала. Нина же поднялась прямиком в их квартиру и, отворив дверь, прислушалась к доносившимся мужским голосам. Стараясь не привлечь внимания, она замерла на пороге кухни и приложила к губам палец, когда Сако, ее брат, заметил ее. Он сидел, вальяжно развалившись, у плиты и приглядывала за кастрюлей, из которой поднимался пар от хашламы. Рядом с ним сидел, попивая сурдж***, молчаливый коренастый Рубо. А перед ними — спиной к Нине — стоял Петро и театрально размахивал тощими руками. «Идет, значит, мужик, — говорил он, изображая шагающего человека. — Идет себе и видит большую яму, полную дерьма. И в этой яме стоит человек, стоит в дерьме по самый подбородок, и ему прямо тяжело, говно чуть ли не в ноздри лезет, он задыхается и еле держится на ногах. Мужик останавливается, озадаченно смотрит и тянет руку, чтобы вытащить его. Но человек в яме отнекивается. Мужик не понимает, снова тянет руку, чтобы вытащить утопающего в дерьме, а тот опять не подает руки. И он опять тянет руку, и опять утопающий не принимает помощь. „Да в чем дело, — удивляется мужик, — я же помочь хочу!“ — „Да как ты не понимаешь! — выкрикивает тонущий в дерьме. — Я здесь живу!“» Сако хлопнул кулаком по колену, залившись смехом, а Рубо весело сощурил глаза. «Вот где мы жили семьдесят лет и откуда боимся выбраться», — подытожил Петро. Нина вошла в кухню. Петро развернулся и тотчас принялся извиняться. Нина в ответ рассмеялась, направилась к плите, стала готовиться к наплыву гостей; и тогда же переглянулась с Рубо, который — она чувствовала — давно засматривался на нее. В ту же минуту в комнату влетела Седа, держа на руках малыша Амбо. Она поздоровалась со всеми сразу и оценивающе осмотрела каждого с ног до головы. «Значит, на фронт собрались? — усмехнулась она и как бы не веря потрясла головой. — Идемте в гостиную, патриоты, поможете перетащить стол».
К вечеру в их квартиру набились гости: одногруппники Сако, друзья Петро и Рубо, дюжина разношерстных знакомых Седы, от пожилого профессора истории Тер-Матевосяна до молчаливого драматурга Манвела, с которым Седа встретилась на площади. Их связывали особые отношения: они не только окончили одну и ту же школу, но и долгое время потом вместе находились под крылом Тер-Матевосяна в Ереванском университете, пока Манвел не принял решение уйти в монастырь. Седа встречала всех и представляла друг другу, а следом вниманием пришедших завладевал разговорчивый Петро, за которым давно закрепилось прозвище Громкоговоритель. Пока дети носились, как чертенята, по дому, бегали за новой бутылкой в лавку старика Артака или за стулом к соседке Ануш, взрослые без умолку говорили — о Ленине, Арцахе****, Черном январе*****, Москве, Горбачеве, возможном референдуме — и заодно поднимали очередной тост за независимость или воссоединение. Нина тем временем присматривала за столом: вслед за хашламой добавила кастрюлю с шашлыком из свиных ребрышек, тарелку с петрушкой, луком и козьим сыром, блюдо с инжиром, сливами и абрикосами, а когда заговорили о сурдже и чае — поднос с медовой пахлавой, гатой с мацони и наполеоном с кислой вишней. Сако поймал сестру за руку и сделал умоляющий жест, прося ее усесться со всеми за стол. «Ну сколько можно, сколько можно! — наигранно гремел он. — В конце концов, неси лучше вино!» — «А еще лучше, — сказал профессор Тер-Матевосян, — садись, Нина-джан». Нина под общие просьбы послушно села рядом с братом, прислушалась к разговорам и выверенно добавила две-три политически заостренные фразы, услышанные от Седы. Исчерпав свой запас, она затихла и выпала из общего словесного потока. Она не вслушивалась в слова окружающих, а внимательно наблюдала: с завистью — за Седой, которая уделяла внимание каждому гостю, и с грустью — за Сако, который с веселым лицом поправлял сползавшие очки; он пересел за пианино и собирался что-то сыграть, но постоянно прерывался, подливая себе и остальным деревенского вина. «Опять перебрал», — подумала Нина, и ее взгляд скользнул на другой конец стола, на Рубо, сидевшего отстраненно, скрестив руки. Она заметила шрам у него на лбу; в настороженном взгляде ей мерещилось то ли безразличие к происходящему, то ли недоверие; она не могла разобрать.
Речь снова зашла о событиях на площади, и Петро поднялся с бокалом и сигаретой и во весь голос загорланил о национальном возрождении и дальнейших необратимых переменах. Он в очередной раз громогласно объявил, что Армения отсоединяется наконец от богомерзких коммунистов, от лицемерного имперского покровительства, что теперь армянский народ прислушается не к чужакам, а к родной интеллигенции, поверит в нее, последует за ней, и вот-вот они, народ и интеллигенция, одно нерушимое целое, возвысят голос и вернут свои земли, воссоединятся, станут прежней Великой Арменией, которая сможет сама за себя постоять и больше никому никогда не уступит ни клочка земли. Все завороженно слушали Петро, пока он, устремив горящие глаза в пустоту, не воскликнул: «Мы отомстим! Мы им обязательно отомстим!» Нина, Сако и Седа, как и почти все собравшиеся в квартире, согласно и воодушевленно закивали и зазвенели рюмками и стаканами.
Только Манвел, до этого молчавший, не поддержал их. Спокойным отрезвляющим голосом он произнес: «Радоваться рано. Надо запастись терпением. Наши испытания только начинаются». На него тут же обрушился шквал негодования, и громче всех возмущался разгорячившийся Петро. «Мы мало страдали по-твоему? — выпалил он. — Мы не заслужили права на свободу?» У профессора, внимательно следившего за Манвелом, и у Седы, словно забывшей, какими важными только что казались ей слова Петро, слова Манвела вызвали сочувствие. Нине и вовсе захотелось вступиться и поддержать его, но она не придумала, что сказать, и тихонько сидела, приоткрыв рот. «После всего, что случилось, — ответил Манвел, — мы должны еще усерднее трудиться. Терпеть и трудиться. Должны бодрствовать, пока нам отведено время. А иначе время накажет нас». Сако с издевкой отозвался, что кому-то, похоже, не хватило семидесяти лет социалистического труда, а один из гостей съязвил, что терпение понадобится в монастыре, а не здесь, в разгар перемен. Нина снова перевела взгляд на Рубо: шрам на его лице казался еще резче; он молча подносил к губам сигарету и с прищуром глядел на Манвела, который почесывал черную бороду и глядел в пол. Спустя несколько минут, когда собравшиеся снова заговорили о национальном духе и патриотическом сознании, Манвел поднялся, поискал взглядом Седу, не нашел и, попрощавшись только с профессором, покинул квартиру.
Стоило разговору вернуться к приятным для всех национальным темам, как Сако по-дирижерски взмахнул рукой. Всеобщее внимание устремилось на него. Седа с опаской оглянулась на мужа — чувствовала, что сейчас он что-то вытворит. Сако прижал одну руку к сердцу, а другой — осторожно, точно не веря в отклик, — заиграл национальный гимн. Сначала все, в том числе он сам, молча прислушивались; затем гости узнали мелодию и растерялись, перепугались, что сейчас исчезнет их приподнятое настроение. Но все вышло наоборот: Сако встретился глазами с Петро, нашел в них одобрение, и они запели вместе, к ним присодинились остальные, вселяя друг в друга уверенность. Сако доиграл гимн и взмахнул рукой, рассекая воздух. Собравшиеся бросились обниматься, целоваться и заново наполнять рюмки. Они не могли поверить: что это они сейчас сделали, что это они сейчас спели. Снова, как в часы воодушевления на площади, они удивлялись тому, что это происходит с ними здесь и сейчас. Это была наивысшая точка, на которую поднялся их дух. Никто из них не думал, что это последний раз, когда они так гордятся собой, что это последний раз, когда они поют: «Родина наша, свободная, независимая».
Рубо опрокинул со всеми рюмку и потушил сигарету. Он подошел к Сако и заявил, что уходит. Сако уставился на него, поправляя очки, будто не веря, что можно уйти сейчас. Он поднялся и дошел с другом до дверей, расплескав по пути бокал, пристально вгляделся в него и настойчиво попросил писать с фронта. На прощание они крепко обнялись. «Присматривай за Петро, присматривай внимательно, — прошептал Сако, схватив Рубо за плечи и шею, а затем, помолчав, проговорил быстро и виновато: — И простите меня». Рубо было как будто все равно. Его бесцветные глаза все это время глядели на сестру друга, на Нину, которая смущенно посматривала в их сторону. Рубо задержался, будто желая сказать что-то еще, но раздумал, похлопал Сако по плечу и ушел.
Остальные гости разошлись глубокой ночью.
Седа с ребенком уже спали, Сако только ложился. Нина же за всеми убирала. Подмела в гостиной, собрала остатки еды, часть выбросила, кости вынесла дворовым собакам, а грязную посуду сложила в раковину. Поглядела с минуту на стопку и все-таки помыла ее, стараясь не шуметь. Затем ушла в гостиную и открыла форточку, чтобы проветрить. Несмотря на усталость, ее переполняла смутная надежда. Она взяла с полки сборник рассказов известного писателя, дружившего с отцом Седы, открыла на истории о буйволице, сбежавшей из села, и успела прочесть пару страниц, когда ее отвлек шум в коридоре. Она прислушалась и поняла, что это Сако бежит в туалет, а еще пару секунд спустя ясно расслышала, как его тошнит.
Нина отложила книгу, подошла к туалету, дождалась, когда брат выйдет, проводила его опечаленным взглядом и вымыла за ним унитаз. Опустошенная, она вернулась к себе, переоделась в пижаму, легла и мигом уснула. Ей приснился двор родного деревенского дома, где она жила ребенком. Была весна, теплело, и отец еще был жив, и расцветал домашний сад, где они разводили розы и хризантемы. Затем она вмиг очутилась в городе, во дворе ереванского дома Седы. Перед домом образовалась толчея людей и череда машин. Нина подошла, выглянула из-за людских спин и увидела посреди дороги буйволицу, из-за которой образовалась пробка.
Никто не мог сдвинуть ее с места, она стояла, вызывая шум и смех. «Бедная, перепугалась, — подумала Нина, — оторвалась от стада, где они, а где она. Потерялась, одна, бедная, в этом сумасшедшем месте». Кто-то предложил осыпать буйволицу монетами или отрубить ей голову. Кто-то настоял на том, чтобы пойти к Театральной площади и там выяснить, что с ней делать. Нина сначала воодушевилась, зашагала вместе со всеми, а затем страшно расстроилась, когда поняла, что оставила за спиной и родной дом, и сад с цветами, и отца с братом. Тогда же посреди людского и сигнального шума кто-то окликнул ее — это были Седа и Манвел. Они поздоровались с Ниной, держась за руки, как влюбленные подростки, и Седа представила ей Манвела, хотя Нина знала его. Но затем Манвел исчез, а вместо него возник коренастый мужчина с лицом, будто скрытым тенью. Нина хотела, но не могла разглядеть его.
Седа заговорила с мужчиной о чем-то политически важном, о единении народа и интеллигенции, но Нине не хотелось говорить о политике; ей хотелось как-то незаметно шепнуть им, что в детстве ее отец говорил: «У моей дочурки — и красота, и ум, и сердце». А затем Нина открыла глаза. Встревоженным сонным рассудком она перебирала все, что приснилось, добралась до скрытого в тени лица и по ощущениям угадала, что это был Рубо. В груди что-то поднялось. «Вот оно как, — проговорила Нина про себя, не смыкая озаренных глаз, — вот оно как случается, раз — и влюбилась. Так просто, а я-то думала, что никогда больше не полюблю».
Опять послышались быстрые шаги, и донеслись звуки рвоты, громкие и продолжительные, точно Сако извергал самого себя. «Зачем так много пить, зачем», — безразлично подумала Нина и поднялась с постели, чтобы снова убрать за братом.
* Александр Таманян (1878–1936) — армянский архитектор и автор первого генплана Еревана (1924). Под началом Таманяна Ереван — древний, но провинциальный город — был практически полностью перестроен в современную по тем временам столицу. Источником вдохновения Таманяна была градостроительная концепция город-сад британского мыслителя Эбенизера Говарда.
** «Дашнакцутюн» («Федерация», арм.) — армянская революционная партия. Возникла в 1890 г. в Тифлисе, добивалась автономности Армении на территории Османской, а затем — Российской империи. С июня 1918 г. по декабрь 1920 г. партия возглавляла правительство Первой Республики Армения. После вторжения Красной армии и оккупации территории Армении (конец ноября 1920 — апрель 1921) деятельность партии была запрещена, а ее лидеры репрессированы или вынуждены отправиться в изгнание.
*** Кофе (арм.).
**** Карабах (арм.).
***** Черный январь — волна антиармянских погромов в Баку 12–19 января 1990 г., организованных Народных фронтом Азербайджана (НФА), и последовавший за этим ввод советских войск в Баку 19–21 января, обернувшийся убийством мирных жителей. Во время антиармянских погромов погибли около 90 человек (в том числе евреи, осетины, грузины), тысячи бакинских армян были эвакуированы властями на паромах через Каспийское море. 19 января Президиум ВС СССР принял решение установить в Баку режим чрезвычайного положения и ввести войсковые части. 19–21 января в Баку во время столкновения советских войск со сторонниками НФА погибли не менее 133 мирных жителей.
Отрывок из книги представлен Издательством Ивана Лимбаха, узнать подробнее о книге можно по ссылке.