Дикая охота
Я — старая ведьма со ступнями разного размера.
Ну, во всяком случае, так теперь обо мне говорят.
Раньше говорили другое.
Скоро вообще ничего не будут говорить.
Не то чтобы меня это не устраивает.
Я провожу свою вечность с теми, кто никогда говорить не умел.
Так уж это устроено: что снаружи, то и внутри, с чем бы ты ни соприкасалась, оно соприкасается с тобой — таков закон. Мы становимся тем, что впускаем в свою душу.
Я впустила сегодня добермана по имени Один.
Когда их впускаешь, они как щенки: податливы, растеряны, не трусливы, но покорны, и я всегда задаю один и тот же вопрос:
— Хорошая ли ты собака?
Отвечают по-разному.
Лабрадоры, например, даже не понимают смысла этого вопроса, я уже смирилась. Овчарки впадают в негативную панику, всякие охотничьи искренне верят, что их служба — это и есть ответ.
Но это не так.
Я должна в самом начале немного их припугнуть, объяснить, как обстоят дела на самом деле.
— Если ты хорошая собака, — сказала я Одину, — я возьму тебя на охоту. Если нет, ты останешься здесь навсегда.
Он долго молчал, а потом я услышала:
— Я не знаю, хорошая ли я собака.
Отличное начало.
— Расскажи мне.
Понятно, чтобы рассказывать было легче, я не сижу над ними, мы идем гулять.
Премся в горы, что мне не очень-то легко, учитывая, что ступни у меня разного размера.
Они носятся где-то рядом, а я просто слушаю.
Началось все с того, что женщина, которая пахла кокосом и медом, и мужчина, который пах вожделением и машинным маслом, забрали его от братьев и сестер. Они увезли его в огромный город, где был их дом. Там все пахло кокосом и медом, и он полюбил этот запах.
Он полюбил ее безумно, сразу, мгновенно и безотчетно.
Спрашивать у них почему, бессмысленно.
Они найдут сто миллионов идиотских причин.
Потому что она улыбалась, потому что гладила по животу, потому что, потому что.
Мне все равно, в общем-то, мне надо понять суть, у любой истории есть детали, подробности, иногда даже какой-то юмор, а есть суть, и она очень редко бывает просто нейтральной.
Обычно все предприятия людей тяготеют к трагедии, причем довольно бессмысленной.
Первое и самое яркое запечатление добермана состояло в дощечках. Он обнаружил их на нижней полке стеллажа, стащил и принялся жрать, как вдруг пасть пронзила нестерпимая боль.
На крик прибежала его женщина и сказала:
— Один, придурок! Это же гвозди!
Я уточнила на случай, если он чего-то не понял, мне много приходится додумывать, учитывая, с кем я имею дело.
— Зачем твоей женщине было держать в доме дощечки с гвоздями?
Оказалось, она вставала на них босыми ногами.
— Зачем?..
Он не знал точно зачем, но со временем привык к этому процессу и полюбил его.
Мужчина, пахнувший машинным маслом все больше, а вожделением все меньше, вставал напротив, женщина вставала на гвозди.
Она долго так могла простоять, но потом из ее глаз начинали катиться слезы, и она стонала. Мужчина убеждал слезть с гвоздей, протягивал руки, чтобы ей помочь, но она отказывалась.
Впоследствии, когда мужчина был изгнан, его функционал перешел к Одину. Теперь он вставал перед дощечками, а женщина — на гвозди. Он не просил ее слезать поскорее, просто терпеливо ждал, пока она не обопрется на него руками и не слезет.
— А почему она выгнала мужчину?
Оказалось, он бил Одина, а один раз так стебанул поводком, что тяжелый карабин рассек ему бровь.
— Так ты, наверное, его довел? — предположила я.
Отчасти так и было.
Доберману не нравилось с мужчиной: ни гулять, ни оставаться дома.
Когда женщина уходила, некоторое время в доме еще пахло кокосом и медом, и Один мог терпеть, но спустя время этот запах совсем рассеивался, исчезал, истлевал, и доберман начинал волноваться.
Он знал, что его опасения беспочвенны, но очень боялся, что она больше никогда не вернется и ему придется жить с этим отвратительным мужиком.
Спать он не мог и принимался терзать мужчину, чтобы тот надел ошейник и вывел его на улицу. Как только он там оказывался, он убегал, чтобы искать свою хозяйку.
— То есть ты мне хочешь сказать, что разрушил семью своей женщины? — уточнила я.
— Ты считаешь, хорошие собаки так поступают?
В горах мне попался на глаза отличный пень трехсотлетнего дуба.
Все в нем было, как надо: возраст, объем, качество древесины. Я примерилась, поставила на пень свою большую ступню, пятка и подушечка большого пальца выходили за пределы окружности всего на несколько миллиметров.
— Ладно, Один, — сказала я, — на сегодня хватит.
Я подцепила пальцами корни и отломила их, один проник в породу особенно глубоко, мне пришлось наклониться и перекусить его зубами.
Когда все было готово, я вытащила пень из земли за этот самый длинный и самый непокорный корень и понесла домой, забросив на спину.
Дома я выпилила из него две дощечки по размеру своих ступней, обтесала и отшлифовала. Потом разметила точками и молотом вбила в точки кровельные гвозди, даже не помню, как они у меня оказались, но хорошо, что оказались: никогда ничего не надо выбрасывать, ни от чего не надо отказываться — этот принцип в который раз меня не подвел.
Когда все было готово, я свистнула добермана.
Он прибежал и сел передо мной.
— Будешь помогать, — сказала я.
Он знал, что делать: встал на все четыре лапы, развернулся ко мне боком. Я оперлась на него левой рукой и поставила на дощечку с гвоздями свою большую правую ступню, потом положила на спину пса правую руку.
Момент, когда правая нога уже на гвоздях, а левая еще нет, самый шокирующий: весь вес тела долю секунды выдерживает поверхность ступни, в которую снизу впиваются десятки гвоздей.
Но я выдержала.
Я опустила на соседнюю дощечку левую ногу, выпрямилась и отпустила Одина.
Некоторое время ничего не происходило.
То есть, я, конечно, ощущала дискомфорт, ощущала давление, иногда проносились панические мысли, что гвозди проткнут мне ступни и выйдут с другой стороны — вот тогда будет непросто избавиться от дощечек!
Нет, это невозможно, есть закон распределения нагрузки, лучше всего он выражен лыжами.
Если бы гвоздь был один, тогда бы, конечно, он проткнул мне ногу, а когда их десятки, они будут держать.
При чем тут лыжи? Когда я последний раз стояла на лыжах?
Я разве любила лыжи? Наверное, нет, ведь, если бы любила, я бы продолжала на них ездить, а я не езжу.
Но может, дело не в любви? Может, я любила и до сих пор люблю лыжи, может, единственное, чего бы я хотела, это встать на них, оттолкнуться и скользить по рыхлому, пористому снегу, слушать его шепот, но в моем мире нет больше снега.
Как любить лыжи в мире, где ты не можешь ими воспользоваться?.. Но тогда возникает следующий вопрос — зачем я оказалась в мире, где нет снега, зачем я согласилась быть в нем? Или… я не соглашалась?..
Какая сильная метель! Снег залепляет мне глаза, он ворует мое дыхание, я не чувствую своих ушей, но я слышу. Хрип булавы, лязг, с которым железо ударяется о железо, стон камней, вырывающихся из пращи, и я спешу, спешу, я вся мокрая от напряжения, я лечу на лыжах вперед, и снежная пелена вдруг исчезает, словно я раздвинула ее, как занавес, и я вижу.
Я вижу их, я вижу знамена, я кричу:
— Папа! Папа! Папочка!
И вдруг все переворачивается, надо мной только темное северное небо, а подо мной что-то горячее, бурлящее, живое, красное.
С помощью добермана я кое-как слезла с дубовых дощечек.
Ступни были синие, не надо было стоять на гвоздях так долго, но я не жалела.
Вот за это я и люблю людей.
Казалось бы, что сложного: две доски, пара десятков гвоздей, а спустя полчаса — костей не соберешь.
Кто еще во всех треклятых девяти мирах способен придумать такое?
Следующим утром я обнаружила разоренный, растоптанный огород.
Не то чтобы я убежденная огородница и нет для меня бо́льшей радости, чем копаться в земле, стоя в три погибели. Это не так, но определенные плюсы собственного огорода я учитываю и всегда приветствую то, что растет на нем без серьезных вложений с моей стороны.
Это были тыквы, зеленый лук, укроп и редиска.
Доберман вырвал из земли тыквы и разгрыз их, заплевав оранжевой мякотью с белыми косточками весь двор до ворот. Редиску он выкапывал лапами, возможно, даже задними, потому что пучки летели в дом, ударялись о стены и падали, а некоторые прилипли к обшивке и засохли под солнцем.
Как он расправился с луком и укропом, я даже вникать не стала: ясно, что никаких шансов у них не было.
В наказание я отвела его в вольер к другим собакам и, пока убирала двор, слышала, как они там грызутся и скандалят.
Закончила я через пару часов, Одину прокусили ухо и верхнюю губу, она опухла.
— Ну а что ты хотел? — спросила я, открывая вольер, — если собака не умеет себя вести, она получает последствия.
Мы снова отправились на прогулку.
То ли он успел привыкнуть ко мне, то ли просто убедился, что серьезного зла я ему не причиню, но он стал откровеннее.
Я узнала, что в возрасте двух лет он спрыгнул с балкона третьего этажа, завидев свою хозяйку.
В то лето она сняла домик на море и отправилась туда с ним, потому что оставить его ни с кем было невозможно.
Ему нравился домик, нравилось море и нравились их долгие утренние прогулки до прихода испепеляющей южной жары.
На одной прогулке он поймал ежа и успел съесть половину, пока женщина не оттащила его. Следующие два дня они ездили в душных, воняющих дешевыми сигаретами такси в единственную ветеринарную клинику, где доберману обрабатывали гноящуюся пасть и ставили уколы антибиотика.
На другой — погнался за кошкой и влетел за ней на территорию частного дома, где находился пьяный мужчина с ружьем.
Женщина плакала у забора, умоляя не стрелять в Одина.
Ей пришлось сбегать домой за кошельком и заплатить тому человеку, чтобы он выпустил добермана.
На море они ходили поздно вечером, когда шансы кого-то встретить стремились к нулю.
Пока женщина купалась, Один бегал по гальке и исследовал пляж.
Он наступал на бутылочные розочки и резал подушечки лап, жрал чебуреки, которые сутки пролежали под палящим солнцем, и травился.
Как раз в отравленном состоянии она его оставила, чтобы сходить в ближайший магазин и купить еды.
Сначала он просто лежал под шкафом на подстилке, потом принялся думать, куда она пошла? Потом — беспокоиться, что с ней что-то случилось, а когда через приоткрытую балконную дверь он услышал ее шаги, его переполнило такое огромное счастье, что он вскочил, вырвался на балкон и спрыгнул вниз, чтобы поскорее оказаться с ней рядом, почувствовать ее руки, услышать ее смех, ощутить запах меда и кокоса.
Он получил ушибы внутренних органов, но сломал каким-то чудом всего одну лапу.
Снова было воняющее сигаретами такси, ветеринарная клиника, рентгены, узи, исследования, к вечеру ему наложили гипс, а хозяйке посоветовали увезти добермана из этого города как можно быстрее и как можно дальше.
Что она и сделала.
Такой вот летний отдых.
— Знаешь, — сказала я, — если в конце твоей истории выяснится, что твоя хозяйка сама тебя убила, я точно не стану ее осуждать. И уж тем более наказывать.
Поскольку он лишил меня овощей, остатки моих тыкв склевали вороны, а редиску растащили по норам кроты, на ужин я готовила мясо.
Один лег у камина, положил голову на передние лапы и следил за мной. Никаких попыток вредить он не предпринимал, видимо, опасаясь вольера.
Я спустилась в подвал, где у меня на крюках всегда висит пара-тройка десятков быков. Чтобы завтра опять этим не заниматься, я сняла сразу три туши и понесла наверх, в кухню.
Повар я примерно такой же, как и огородник.
Какого-то особенного протеста стояние у плиты у меня не вызывает, но и наслаждения от этого я не испытываю.
Чем проще и быстрее, тем лучше.
Я порубила бычьи туши и бросила в кипящее масло, туда же — чеснока, розмарина, немного ягод можжевельника. Пусть хорошо обжарится, потом я залью все темным пивом и буду просто ждать, пока соус не станет густым и сладким, косточки не побелеют, а мясо не начнет отваливаться от них.
Но до этого еще долго.
И хоть ступни у меня еще болели после вчерашнего, я свистнула Одина, оперлась на него и поставила на гвозди сначала правую ногу, а затем и левую.
И сразу становится больно.
До такой степени больно, что я начинаю кричать. Этот крик, как открытое окно — хоть немного страдания выветривается.
Непонятно только, почему у меня такой жалобный тонкий голосок. Это точно я?..
Да, это я.
Лежу на льду, в собственной почерневшей крови, видимо, давно уже лежу. Боль повсюду, в воздухе, в черной кровавой корке на снегу, в моих волосах, в зубах, в распухшем языке, но сильнее всего — в левой стопе.
Я приподнимаю тяжелую, словно железную голову и вижу обломок лыжи.
Этого недостаточно, я должна рассмотреть лучше.
Еще выше, еще больше усилий в мышцах шеи.
Я вижу огромный камень, обточенный для пращи, он придавил мою левую ступню, из-за него так больно.
И я снова вижу их.
Как мухи, жалкие смердящие мошки, они кружат над величественным телом моего павшего отца, как их много!
Железные копья с древками из священного ясеня прокалывают его глаза, вены на шее, они связывают по несколько копий в пучок, наваливаются и проталкивают отцу в уши, пока оттуда не начинает течь дымящаяся алая кровь.
Хоть отец и далеко, я ощущаю ноздрями запах его крови, моей крови, она зовет меня, она вопиет, она требует отмщения.
Это как скальд, если ты знаешь слова, знаешь рифму, ты не можешь не подпевать.
И из моих губ вырывается уже не стон, а полный ненависти рев.
Он такой сильный, что их отбрасывает от отцовского тела вместе с их копьями и пращами, кто-то ударяется о скалы, кто-то ломается, упав на стволы деревьев в священной роще.
От этого звука уцелевшие хватаются за головы в рогатых шлемах, из их ушей теперь хлещет кровь.
Мой рев, как дикий тур, он разгоняется, он набирает силу движения, он гнет деревья, он срывает с вершин гор огромные камни, я посылаю эти камни на крыши их домов, их дворцов, на колыбели их детей.
И весь мир начинает шататься, его кровеносные сосуды рвутся у меня на глазах, ломаются его кости, от моего искаженного рта закручивается вверх черная воронка, которая должна была поглотить все во имя моей мести, но мне помешал их главный.
Одноглазый.
Он подкрался ко мне со спины и прошептал одно слово: «Иса».
И лед сковал мои легкие, мое горло сжалось от нестерпимого холода, мои губы онемели, иней покрыл мои волосы и ресницы, и я замолчала.
А он щелчком одного пальца отбросил гигантский камень, придавивший мою левую ступню, посмотрел на нее и сказал:
— Ты больше никогда не будешь безупречна, Скади.
Я вся дрожу и дрожит крышка котла, в котором готовится бычье мясо.
Один смотрит на меня с некоторой тревогой, но я не собираюсь его успокаивать. После всего, что я вспомнила, не хватало только нянчиться со сраным доберманом.
Я очень голодна.
Один помогает мне слезть с гвоздей.
Я ковыляю к очагу, снимаю котел и наваливаю себе обжигающего ароматного мяса.
Пиво тоже не помешает.
— Сколько ты прожил в Мидгарде? — спрашиваю я пса с набитым ртом.
Шесть лет, всего шесть лет.
Оно и не удивительно.
— На принятие решения у меня есть три дня, Один. Два уже истекли.
Он внимательно слушает.
— Ты рассказал мне историю своей жизни, и я заключила, что ты был плохой собакой.
Он вздыхает, издавая звук «уфф».
— Не уфф, Один, уфф надо было сказать раньше. Когда ты издевался над мужиком, когда ты жрал тухлятину, когда ты дрался, убегал, бессмысленно и безответственно растрачивал деньги и имущество своей хозяйки вместо того, чтобы сберегать их. Когда ты подвергал ее опасности вместо того, чтобы защищать, как тебе заповедовали боги и богини.
Он понял, к чему я клоню, и в его глазах отразилось отчаяние.
Ну, еще бы он не понял.
— Это — формальность, Один, которая вряд ли на что-то повлияет, но правила есть правила. Этой ночью ты расскажешь мне историю своей смерти, а завтра на восходе Солнца я скажу тебе свое решение. Я скажу, куда ты отправишься из моего дома.
Я пустила его в спальню, и он забрался под кровать.
Вот что он мне поведал.
К шести годам женщина, пахнувшая кокосом и медом, заключила, что ее мучениям пришел конец.
Один успокоился.
Конечно, нормальным, в общем понимании этого слова, он не стал, но он стал гораздо спокойнее относительно себя, спрыгивающего с балкона третьего этажа.
Получилось снять строгий ошейник.
Стало возможным просто пройти по улице без натяжения поводка, до магазина, до аптеки, до парка.
В парке доберман преимущественно гонялся за мячом или за палками, он не убегал и не нападал на других кобелей, если женщина запрещала ему подходить к ним.
Он перестал громить дом, жрать стены, тапки и бельевые корзины. За почти год с шестого до несостоявшегося седьмого дня рождения он сбил женщину с ног всего три раза, что она сочла победой своего воспитания.
Первый раз вообще случайно: не рассчитал силу инерции в темноте, когда несся к ней с мячиком в зубах.
Второй во время салюта: он хотел запрыгнуть ей на руки, чтобы она обняла и укрыла.
А третий — от избытка чувств.
В тот день женщина ушла рано утром, даже не выпив кофе, а вернулась только к вечеру.
Он бросился к ней, поднялся на задние лапы, а передними обнял ее за шею.
И в этот миг он что-то почувствовал.
Женщина повалилась назад, на входную дверь, а доберман судорожно пытался проанализировать этот новый запах.
Кокос и мед стали тоньше, слабее, выветрились, их вытесняло что-то черное, земляное, пепельное.
— Ты меня прямо сейчас хочешь добить?! — крикнула она.
Он извинительно вилял обрубком хвоста.
Женщина выпила чаю, съела два яблока, порыдала в душе и легла спать.
Доберман тихо подошел к ее кровати и сел рядом.
Запах пепла стал сильнее. Он нашел место, точку на животе женщины, откуда запах истекал, где он был густым и жирным.
Словно почувствовав внимание Одина, запах усилился, он стал вываливаться из живота спящей женщины черным дымом.
— Кто ты? — спросил доберман.
— Я — Смерть, — был ответ.
Той ночью Один познакомился со Смертью и говорил с ней.
Он даже нашел ее приятной, потому что она не демонстрировала никакого превосходства, как некоторые люди, которые думают, что собаки ничего не понимают.
Она относилась к тому, что делает, спокойно и с юмором.
— Я должна ее забрать, — сказала Смерть, — так вышло.
— Разве она сделала что-то плохое? — спросил Один.
Смерть рассмеялась, черный дым вокруг добермана заколебался и задрожал.
Нет, она не сделала ничего плохого, просто ее срок истекает, в этот раз все будет короче, она сама так хотела.
— В этот раз? — уточнил доберман.
— Да не переживай ты так, — сказала Смерть, — все вертится в одном колесе, все повторится много-много раз, не стоит расстраиваться.
Один и не расстраивался.
Они со Смертью наладили отношения, почти подружились, и он подумал, что лучшего момента, чтобы попросить ее об услуге, может и не наступить.
Кто знает, какое у нее будет настроение завтра или через неделю, через месяц?
— Если она ничего не сделала, — сказал он, — оставь ее.
— Оставить?.. — удивилась Смерть.
— Возьми меня. Я сделал очень много плохого.
И он рассказал Смерти все то, что потом повторил мне.
Про свои преступления, про свои подлости, про свою безответственность, эгоизм и глупость.
Когда он закончил, она спросила:
— Ты делаешь это по своей воле?
Да, сказал он, да.
Через две недели он нашел возле помойки куриную кость, сожрал, и ему почти сразу же стало очень плохо.
Женщина сначала не понимала, что это — обмен.
Она дала ему обычное, бесполезное теперь уже лекарство, она проверяла, как он, сидела рядом с его подстилкой, гладила его по голове и ласково ругала.
— Вот зачем ты жрешь говно на улицах? Ты помереть хочешь? Сколько раз я тебе говорила, что этого нельзя делать! Тебе нравится так проводить время? Лежать и страдать?
А он видел, как черный земляной дым толчками выходит из ее живота, чтобы войти в него.
К вечеру ему стало так больно, что он принялся тихо рычать.
Она поняла, она позвонила в одну клинику, в другую, в третью, схватила его, чтобы тащить в машину, но, к счастью, это уже не требовалось.
Один умер на руках у своей хозяйки, и последний запах, который он вдохнул, был чистый аромат кокоса и меда.
— Окажи мне последнюю услугу перед тем, как мы расстанемся, — попросила я.
Я поставила на пол дощечки с гвоздями, доберман подошел ко мне и встал боком, чтобы мне было удобно на него опереться.
Правая ступня, левая ступня.
Я сразу чувствую холод, на моих ресницах тает иней, и теперь я знаю, почему у меня нет лыж и что я делаю в мире, где нет снега.
— Ты больше никогда не будешь безупречна, Скади, — сказал одноглазый.
Он обманул меня.
Он исцелил мою левую ступню, но она стала короче, а я поверила, что никогда не смогу вернуться домой.
Сколько тысяч лет прошло, где теперь одноглазый бог, а я все сижу с мертвыми собаками, слушаю их истории, вывожу достойных на охоту, выращиваю тыквы, запасаю бычьи туши, даже не задумываясь, что дверь, которую я считала закрытой, всегда была открыта для меня.
— Мы уходим, Один, — говорю я, слезая с дощечек.
— Куда?
— На охоту, конечно.
— А что будет на охоте? — спрашивает он с опаской.
— То, о чем тебе говорила Смерть.
Мы выходим с доберманом за ворота дома и идем в темноте, пока он не обнаруживает кровавый след.
Его ноздри дрожат, все его тело становится натянутой струной, он поворачивает ко мне морду, словно прося разрешения броситься за своей добычей.
Я прошу его подойти, сесть передо мной, чтобы я могла его обнять.
— Ты — хорошая собака, Один, — говорю я ему на ухо, — прощай.
И в ту же секунду он срывается с места и исчезает во тьме.
Я закрываю глаза и слышу его бешеное дыхание, я слышу, как он берет след, как несется по палым мокрым листьям по кровавой дорожке, которая приведет его к щенящейся суке в тот самый момент, когда она разродится свободным телом.
И его душа войдет в него.
Чтобы опять пить материнское молоко, возиться с братьями и сестрами, чтобы однажды к нему приехала женщина, пахнущая кокосом и медом, и узнала его.
А мне нужно найти пару добрых деревьев, чтобы сделать лыжи.
Хоть я и не безупречна, но я знаю, кто я и где мое место.