
Эта страсть. «Леди Макбет Мценского уезда» Николая Лескова
Катерина Львовна, «по наружности женщина очень приятная», в двадцать четыре года становится женой купца Измайлова, однако брак не задаётся. Потомство, которого так жаждет муж, туманно, и на пятый год непростого сожительства молодая купчиха принимается скучать. В бездетном доме одиноко, семья попрекает «неродицей», а с пылким характером долго за столом не усидишь. «Она привыкла к простоте и свободе», да только вокруг лампадки, образа, «ни звука живого, ни голоса человеческого». Муж пропадает на работе, свёкор тосклив, дряхл, и радость — последнее из определений катькиного словаря.
Она, впрочем, не читает.
Из таких вот сценок зажиточного несчастья Николай Лесков быстро творит слэшер. Заскучавши, Катерина встречает Сергея, миловидного приказчика-ловеласа, который тотчас её соблазняет. В силу некоторых случайностей адюльтер обыкновенный становится Прелюбодеянием с Горчинкой: свёкор узнаёт о грехе, отчего запирает Сергея в погребе и настойчиво истязает. Вот, казалось бы, и сказочке конец, но вскоре старик умирает от того, что поел «грибков с кашицей». Сергей на воле, Катерина в доле.
Завершённый в 1864 году, «очерк» (а по сути — повесть) «Леди Макбет Мценского уезда» многих на момент выхода оставил в недоумении. Текст был непривычно резвый, авантюрный и, что уж скрывать, остросюжетный, благо острота его несколько смягчалась полу-иронической манерой самого Лескова, что писал отвратительный распад личности, но вместе с тем смеялся над обстоятельствами этого распада. Катерина Львовна Измайлова — первая маньячка русской литературы, и уподобить её Салтычихе не позволяет разве что эстетика.
«Катерина Львовна теперь готова была за Сергея в огонь, в воду, в темницу и на крест. Он влюбил её в себя до того, что меры её преданности ему не было никакой. Она обезумела от своего счастия; кровь её кипела, и она не могла более ничего слушать. Она быстро зажала ладонью Сергеевы губы и, прижав к груди своей его голову, заговорила: — Ну, уж я знаю, как я тебя и купцом сделаю и жить с тобою совсем как следует стану. Ты только не печаль меня попусту, пока ещё дело наше не пришло до нас.И опять пошли поцелуи да ласки».
Губит людей не пиво. Губят людей сами люди. То ли на счастье, то ли на беду-головушку Катерина встречает пропащего дурака, и дело не в нём даже, а в том, что пропадать с этим дураком смерть как весело. В отличие от мужа, Зиновия Борисыча, тут сплошь и рядом солнечные обмороки, «пёклый жар», забойный бесперебойный трах, вымещающий и несчастные блуждания по дому, и ожидание расплаты, и память о жестоких убийствах, которые для Катерины довольно скоро оказываются делом плёвым. Откуда вся эта маниакальность берётся?
Да, наверное, из самой природы, из характера.
Без дополнений.
«Золотая ночь! Тишина, свет, аромат и благотворная, оживляющая теплота. Далеко за оврагом, позади сада, кто-то завел звучную песню; под забором в густом черемушнике щёлкнул и громко заколотил соловей; в клетке на высоком шесте забредил сонный перепел, и жирная лошадь томно вздохнула за стенкой конюшни, а по выгону за садовым забором пронеслась без всякого шума веселая стая собак и исчезла в безобразной, чёрной тени полуразвалившихся, старых соляных магазинов».
После первого убийства к одурманенной Катерине наведывается кот, говорящий и поучающий голосом свёкра. Едва ли тут игры совести. Вспоминается — очень кстати — «Макбет» (Macbeth, 1603-1606), исходная шекспировская пьеса. Самое начало там при ведьмах, громе и молнии. Ход инициации. Катерина тоже проходит через ритуал — не домотканой, как ей мнится, купеческой нормы, но через ритуал либертинажа, чёрного эротизма. Катерина принимает в себе ведьму и обретает фамильяра. Остаётся следовать Пути.
Ядом, литым подсвечником и подушкой.
«Пошли розыски, но ничего не открывалось: купец как в воду канул. По показанию арестованного ямщика узнали только, что над рекою под монастырём купец встал и пошёл. Дело не выяснилось, а тем временем Катерина Львовна поживала себе с Сергеем, по вдовьему положению, на свободе. Сочиняли наугад, что Зиновий Борисыч то там, то там, а Зиновий Борисыч всё не возвращался, и Катерина Львовна лучше всех знала, что возвратиться ему никак невозможно».
Нет смысла раскрывать все грехи, лёгшие на душу этой дамы. Соль не в них и даже не в лубочной ухмылке, которую Лесков применяет внезапно и бойко, а в телеграфном, скупом на чувства поединке Реальности с целями и задачами Искусства. Они же есть, не правда ли? Катерина ходит по миру, убивает, живёт вольной артелью порока, и это, не забывайте, при всём своеобразии эпохи правительства Александра II. Катерина деформирует настоящее, обрекая себя на чернейшее из таинств: окончательного, бесповоротного расчеловечивания.
Она и беременеет от Сергея, несёт в себе прекрасное, хочется верить, дитя, о котором некогда мечтала с трепетом и замиранием сердца. Рождается дитя при совершенно неприглядных — не располагающих к трепету — коллизиях, к минуте смерти прежней, если та была на самом деле, личности. Катерина сбрасывает её за ненадобностью. «Даже в острожной больнице, когда ей там подали её ребенка, она только сказала: “Ну его совсем!” и, отворотясь к стене, без всякого стона, без всякой жалобы повалилась грудью на жёсткую койку».
Ведьмовской порок, увы: память спит без головы. Катерина не может отпустить Сергея, подельника и крамольника, ходит за ним по пятам — без преувеличений — ищет, куда бы ещё провалиться (на каменное, каменное дно) и всё же нащупывает под грудью сердце-измельчитель, захлёбывающееся кровью, чувствами нечеловечьими, запретными. Лесков, представив нам картину умеренной мирской сытости, следующим шагом низводит Катерину в проклятый мир, ею же, собственно, и созданный. Да только волнует ли это её, жестокосердую, крепкую?
Нисколько.
«Впрочем, для неё не существовало ни света, ни тьмы, ни худа, ни добра, ни скуки, ни радостей; она ничего не понимала, никого не любила и себя не любила. Она ждала с нетерпением только выступления партии в дорогу, где опять надеялась видеться с своим Сережечкой, а о дитяти забыла и думать».
Последние чувства, хоть как-то увязывающие Катерину с прошлым, бесплотны: о ребёнке она вспоминает только в момент, когда осознаёт, что сможет таким образом претендовать на купеческое наследство. Впереди каторга, рядом чернота, и посреди неё выдумывается Двор Чудес. Переключая регистры, Лесков явно раздражает читательские рецепторы, дразнит их непогодой. Карнавал обрушен сермяжной истиной, назидания протопопа Аввакума сторонятся костей и черепа. Катерина отрицательна, Сергей отрицателен, страсть их непростительна и, в общем-то, скучна: разве что убежала из дому, нагулялась.
«Безотраднейшая картина: горсть людей, оторванных от света и лишённых всякой тени надежд на лучшее будущее, тонет в холодной чёрной грязи грунтовой дороги. Кругом всё до ужаса безобразно: бесконечная грязь, серое небо, обезлиственные, мокрые ракиты и в растопыренных их сучьях нахохлившаяся ворона. Ветер то стонет, то злится, то воет и ревёт».
«Очерк» писался в мучительные для Лескова годы остракизма, непринятия литературным истеблишментом. Репутация — якобы — публициста-доносчика и дурного болтуна явно не потворствовала тому, чтобы мыслить чудо светлое или хотя бы элегически подсвеченное. Лесков с ужасом брался за сюжет о Катерине и намеревался продолжить его серией жестоких портретов — с попыткой, должно быть, углубиться в стихию народа, ежечасного выживания, преодоления. Барочное мироощущение, смещённое трагедией неравноправия, беспутства и выморочной морали породило такую странную историю одной убийцы, что от дальнейших опытов Лесков зарёкся.
Придумав вместо этого «Очарованного странника» (1873), «Павлина» (1874) и «Левшу» (1881).
«Леди Макбет Мценского уезда» — повесть, очевидно, переходная и оттого беспощадная. Всё ещё пуская стрелы в чуждые ему идеологемы, взгляды, Лесков набирается терпения и пытается отыскать точку опоры, доверительный метафизический кокон. Им, конечно, становится народ, однако до Левши приходится испытать себя в долгом пути, повидать самых разных сородичей. Не отказывая себе в радикальности суждений, смелости их и скорости, Лесков оставляет актуальное в пользу, что ли, безвременного — вот и стилизованный, ритмически выверенный «очерк», эта криминологическая мазурка, играет на мысль: человек есть нечто, и это нечто следует понять.
Первый наш достоверный триллер — не в изводе психологии, а напрямую, манерой, — слеплен из лубочной миниатюры, историй о всяких «гишпанских королевичах» и «ставней, увитых сплетнею». Теперь мы привыкли видеть подобные сцены ежечасно хоть в телеэфире, хоть в новостной ленте, а в годы Лескова множественные сумрачные Катерины были таинственны, если не под запретом: и вот является писатель, уже привыкший к статусу неудобного, проблемного, конфликтного, и заявляет сюжет, от которого, если отбросить мелизмы и приёмчики, не очень приятный холодок по спине пробегает.
При этом портрет Катерины — то ли жертвы обстоятельств, то ли, наоборот, абсолютной безумицы, — от эпохи к эпохе интерпретировался по-разному. Её можно было представить «униженной и оскорблённой» незабудкой классовой борьбы, её можно было представить как дышащую кровь и испуганное мясо, её можно было вообще не представлять и оставить неприличными словами на бумаге, не особо порядочным алгоритмом. Почти мученица несчастливого брака — ан нет, простите, такой грех на душу берёт, что отмыться не в состоянии. Вот и приходит вместе с прочими каторжанами к переправе, воде, очищению. Мнимому или всамделишному. Готовится отплыть.
«Кто не хочет вслушиваться в эти слова, кого мысль о смерти и в этом печальном положении не льстит, а пугает, тому надо стараться заглушить эти воющие голоса чем-нибудь ещё более их безобразным. Это прекрасно понимает простой человек: он спускает тогда на волю всю свою звериную простоту, начинает глупить, издеваться над собою, над людьми, над чувством. Не особенно нежный и без того, он становится зол сугубо».
Катерина Измайловна могла бы сойти за типичную сумасшедшую с бритвою в руке, но каждый раз прочитывается нами с воодушевлением и разочарованием, которые трудно испытывать к лишённому разума существу, но вполне легко испытывать к человеку, сбежавшему от предназначения: быть собой и не лишать этого других. В несколько торопливой, эскизной истории убийств, признаний и обесцениваний есть золотой огонь помешательства, чёрное перо и алая кровушка.
Малая психология обходится большими страхами — и представляет нам частный случай, частную несносность. Лесков утверждает масштаб камерности, историю без выводов, прямую стенограмму: это же «очерк», в конце концов, а не анатомия меланхолии. Юркая в чтении, «Леди Макбет Мценского уезда» сильно далека и от усадебной лирики, и от физиологической школы, которой вдохновлялась поначалу; тут модернистское убийство налегке, мясные консервы и неживые души.
Эта страсть непростительна — но Катерина о прощении и не просит.
«“Ищи вчерашнего дня”, — думает она себе, улыбаясь и дыша непорочным младенцем».