Пока в славном городе Флоренция бушует чума, десять клёвых ребят задумывают бежать подальше от Atra mors и запираются на вилле-утопии, где, довольные, отрешённые, десять дней рассказывают друг другу всё, что слышали и видели. Рекламной паузой — напевы в плену лютни и кубка, подглядывания за природой (о, соловьи, листочки!), сны, загадки и мечтания. По выходным тешить друг друга сюжетами воспрещается, отчего самоизоляция затягивается на две счастливых — и столь же безопасных — недели. По их окончании десятеро всё ещё клёвых, молодых и благородных разбегаются восвояси.

Таков каркас во всех отношениях непредсказуемого «Декамерона» (Il Decamerone, 1348-1351) — сборника рассказов, новелл, повестушек, с которого мы во многом отсчитываем искусство передавать словом — да-да, именно передавать, — случаи из жизни. Джованни Бокаччо, мечтательный сын купца, ловко и симметрично определил свод законов, необходимых для запоминающейся байки. При этом без тени сомнения разобрался с так называемым Средневековьем, распахнул двери в смородиновое лето Треченто, вошёл в триаду великих, как раз по соседству с Данте Алигьери и Франческо Петраркой. Лавровый венок на голову, улыбочка — и поехали.

Что же такое сотворил он на потеху читающему миру? Сто разномастных новелл о любви, предательстве, гордыне, смерти, предназначении, ошибке, трусости, находчивости, злобе. Список дополняется. Конечно, в первую очередь изготовил компендиум планетарных заблуждений — со всей их универсальностью, переходом из мягкого в твёрдое и обратно. Придумал, обобщив, сугубо человеческую — в противовес дантовской — Комедию за сотни лет до Бальзака, уложил на лопатки все основные на тот момент сюжетные и жанровые тропы.

Благородные, воспитанные, чинные — трое парней, семь девушек, — собираются кругом и толкуют, что такого любопытного в этом мире. Снаружи всепожирающая гулкая тьма, а внутри забавно. На каждый день выбирается король или королева, дирижирующие ходом беседы. И это, замечу, основной фактор внимания — все истории, представленные в «Декамероне», именно что рассказываются: в тесном кругу, без спешки, с расстановкой шепотков и подмигиваний. В том числе и с перерывами на хи-хи/ха-ха: чтобы, ясное дело, не заскучали.

Новеллы, как было сказано, несоразмерные. Есть совсем мимолётные приколы, есть растянутые, достоверные, и где-то между ними прячутся настоящие истории — с плотной композицией, разнообразием характеров, страстей, мнений. В основном это классическое для того времени «Подслушано Флоренция»: чем богаты, тем и рады. Там, этсамое, купец жил, теперь не живёт, где-то конюх выдал себя за кронпринца, тут поразительным образом спасся алчный олух, и мы предложим вам шебутное-увлекательное по стати и размеру.

«Рассказы эти, каковы бы они ни были, могут вредить и быть полезными, как то может всё другое, судя по слушателю. Кто не знает, что для всех смертных вино — вещь отличная, как говорит Чинчильоне, Сколайо и многие другие, а у кого лихорадка, тому оно вредно? Скажем ли мы, что оно худо, потому что вредит лихорадочным? Кто не знает, что огонь очень полезен, даже необходим смертным? Скажем ли мы, что он вреден потому, что сжигает дома, деревни и города? Так же и оружие охраняет благополучие тех, кто желает жить в мире, и оно же часто убивает людей, и не по своей вредоносности, а по вине тех, кто злобно им орудует».

Наряду с тем, что мы назвали бы легендами Площади Синьории, в «Декамероне» встречаются истории заморские, иноземные и порою даже притчеобразные, в духе девятой новеллы девятого дня, где «двое молодых людей спрашивают у Соломона совета». Бокаччо пользуется чужими сюжетами как трафаретами, ему занятен стилистический, идейный потенциал сырья, ведь сама по себе эта беготня не слишком волшебна. Нескончаемые переодевания, интриги, адюльтеры, элементы ситкома двухтысячных: кто-то не так услышал, пересказал, третий лёг наобум и проснулся невовремя. Особенно достаётся у Бокаччо служителям церкви, и тут, чтобы лишнего не пересказывать, достаточно вспомнить строки Гумилёва: «прошёл патруль, стуча мечами, дурной монах прокрался к милой, над островерхими домами неведомое опочило».

Об антиклерикальном настрое сборника и его создателя говорили многократно — да что уж там, до сих пор говорят, — но, кажется, куда справедливей в этом отношении оценка, данная литературоведом Р. И. Хлодовским: «Правильное, естественное восприятие “Декамерона” предполагает не возрождение нравственно-социальной атмосферы чумного поветрия 1348 г., а возникновение в Италии нового, не просто светского, но внутренне свободного, интеллигентного и независимого читателя». Ровно так весь этот театр безалаберности и ощущается. Мор кряхтит черепом, кости столкли в муку, алое домино погибели реет над вечной архитектурой, и где окажется человек, если не отдаст себя — сполна и всерьёз — эскапизму?

Мало того, что «Декамерон» увлекателен: так и предуведомляется красочным, безумно живописным если не дневником чумного года, то, во всяком случае, его кратким пересказом. Бокаччо сполна готовит читателя к тому, что будет дальше, наводит его на лад покинутости, обречённости и вот этой бездны мрачной на краю, об упоении которой писал Пушкин; не забывает, впрочем, шутить, дескать, когда во Флоренции погибло более ста тысяч человек, многие удивились, что в этом городе вообще столько народа жило. Гнилые зубы соседствуют с венчальным платьем; родители оставляют детей; нравы ветшают без оправы, и вакханалия азарта захлёстывает тех, кто ещё не был съеден Чёрной Смертью.

«Так оказалось воочию, что если обычный ход вещей не научает и мудрецов переносить терпеливо мелкие и редкие утраты, то великие бедствия делают даже недалёких людей рассудительными и равнодушными. Так как для большого количества тел, которые, как сказано, каждый день и почти каждый час свозились к каждой церкви, не хватало освещённой для погребения земли, особливо если по старому обычаю всякому захотели отводить особое место, то на кладбищах при церквах, где всё было переполнено, вырывали громадные ямы, куда сотнями клали приносимые трупы, нагромождая их рядами, как товар на корабле, и слегка засыпая землёй, пока не доходили до краёв могилы».

Однако в базилике Санта-Мария-Новелла чудесным образом встречаются десять клёвых (достойных, избранных, грубо говоря) и сбегают от чумы на известное читателю время. Их случай продиктован Горней Волей: в чём Бокаччо последовательно религиозен, скорее даже богобоязнен. Ему смешны земные птахи, но гневить Бога решительно нельзя; как интерпретировал этот принцип Хлодовский, «“Особая милость божья” — это благодать. Только она даёт возможность человеку действовать и как-то ориентироваться во враждебном ему земном мире. Никакого отношения к приобретению её человек иметь не может».

По этой же причине чудесное в «Декамероне» зачастую противоречит земной, понятной нравственности, вырастает из сплошного хаоса и, как ни странно, собою же этот хаос упраздняет. Характерна первая новелла сборника — о сэре Чаппеллетто, редкостном чудаке на другую известную букву, что волей судеб прорастает в мнимого святого и вдохновляет своим образом последующие, уже реальные добродетели. Чудовищный цинизм одного смертного вынуждает его выдумать такую громадную ложь, что талант этой лжи как бы оправдывает (или, по крайней мере, оттеняет) всё его ужасное реноме. Индивидуальность во главе угла, и Бокаччо её страстно манифестирует: но ещё важнее Божья милость, которая позволяет этой индивидуальности — вне земных трактовок — раскрыться, избавиться от шелухи.

«– Достойные дамы, чем более говорят о случайностях фортуны, тем более остаётся рассказать о них, если внимательно присмотреться к её ходу. И этому никто не должен удивляться, если разумно сообразит, что всё, что мы по безрассудству зовём своим, находится в её руках и что, стало быть, она по своему тайному решению беспрерывно передаёт всё из одних рук в другие и из тех — в эти, в порядке, нам неведомом. Хотя это очевидно и на всём оправдывается каждый день и уже доказано было в некоторых из предыдущих новелл, тем не менее, так как королеве заблагорассудилось, чтобы о том рассуждали, я присоединяю к рассказанным, может быть, не без некоторой пользы для слушателей, и свою новеллу, которая, полагаю, вам понравится».

Каждая новелла сопровождается экспресс-прологом, где события, ожидающие читателя, спрессованы для обязательного интереса. Вдруг нет времени? Вдруг торопишься? Взял, прочитал о том, как «Танкред, принц Салернский, убивает любовника дочери и посылает ей в золотом кубке его сердце; полив его отравленной водою, она выпивает её и умирает», и можно саму новеллу не читать. Бокаччо следует традициям описательности, сложившимся задолго до него, но в дополнение кротко иронизирует над происходящим. Двойная верификация: история ничто без голоса, скупая хронология дарует лишь книжную зевоту.

Это я едва ли не самый интригующий из прологов упоминаю. Здесь «настоятель Фьезоле любит одну вдову, которая его не любит; воображая, что он с нею, он спит с её служанкой, а братья дамы дают ему попасться в руки епископа»; здесь «мессер Джентиле Деи Каризенди, прибыв из Модены, извлекает из гробницы любимую им женщину, принятую и похороненную за умершую…»; здесь случается бремя страстей человеческих, не семьдесят один, как у австрийского кудесника Михаэля Ханеке, а сто фрагментов хронологии случайностей. То Бог, то Фортуна, то сам Человек; Бокаччо тасует игральные карты, удивляет и вводит в заблуждение, докучает моралью, а потом, разумеется, мораль, как ломберный столик, опрокидывает.

Символичен ли тесный круг собравшихся, тех самых десятерых? Безусловно! Простые, естественные связи, лёгкие движения нарушены, чума снуёт-рыщет, ей нельзя без гнева. Благонравие уцелевших возносит их сильно дальше сложившихся иерархий, накопленных богатств, скорбей или внове обретённых надежд. Уцелевшие нисколько не тронуты распадом внутреннего мира (наружный-то починят, восстановят), их чувства стройны и прилежны. Поэтому-то и можно, отстранившись, рассказать друг другу о тех, что и в любовь, и в море, и в зловоние бросаются с головой. Рассказать — и хихикнуть, зардеться геральдическим румянцем, спустить на тормозах мрачняк эпохи.

«Поэтому, дабы вследствие долгой привычки не вышло чего-либо, что обратилось бы в скуку, и дабы не дать кому-либо повода осудить наше слишком долгое пребывание, я полагаю, так как каждый из нас получил в свой день долю почести, ещё пребывающей во мне, что, если на то будет ваше согласие, было бы прилично нам вернуться туда, откуда мы пришли. Не говоря уже о том, что, коли вы хорошенько поразмыслите, наше общество, о котором уже проведали многие другие вокруг, может так разрастись, что уничтожится всякая наша утеха».

Похоже — местами — на шахматную дуэль между Смертью и Рыцарем в «Седьмой печати» (Det Sjunde Inseglet, 1957) Ингмара Бергмана. Самое ужасное, тлетворное и пагубное оттягивается до последней секунды, и краткая радость озаряет такие прекрасные, но смертные лица. Джованни Бокаччо менее пышен в своих амбициях, чем господин Данте Алигьери, менее обуян стрекозиным трепетом, чем Франческо Петрарка, но более всего (кажется) понимает человека и всё, что сваливается на его головушку в течение долгих, беглых, честных и неправедных мгновений. «Декамерон», тот же десятиднев, обновил всю западную цивилизацию, наделил её правами гибких смыслов, воззвал к Индивиду и его Индивидуальности.

То была книга, которую переписывали, пересказывали и переводили; то была книга, которой подражали самые гениальные пройдохи земного шара. Джеффри Чосер с «Кентерберийскими рассказами» (The Canterbury Tales, 1387-1400) немыслим без итальянской чехарды, немыслим без неё и Пушкин с прозой-драматургией, немыслим и ещё один великий латинский триумвират (Феллини-Пазолини-Бертолуччи), немыслимы без неё и сегодняшние техники сторителлинга, искусства доводить — читателя, зрителя, слушателя, игрока, — до откровения: быть человеком, играть с небом и не заигрываться.