Нейтан Хилл «Велнесс». Новая история любви
Как насчет.
Как это странно, удивительно и приятно.
Как насчет.
Элизабет никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так говорил. Так не выразились бы ни ее друзья из многочисленных частных школ, ни родители, ни гости, которых они часто приглашали к себе домой. Эти люди никогда бы не обрубили конец фразы.
Они сказали бы правильно: “Как насчет того, чтобы пойти с нами?”
Вот так было бы уместно: “Не хотели бы вы уйти отсюда?”
Или вот грамотная и законченная фраза: “Пожалуйста, составьте нам компанию”.
Но Джек спросил просто: “Как насчет?” — с непривычным и очаровательным несовершенством. Он протянул руку и посмотрел на нее без всякого притворства, не подозревая, что сказал что-то смешное или дурацкое, и она ощутила прилив нежности.
“Как насчет?” превратилось для них в мантру, своего рода магическую формулу, возвращающую трепет, удивление и восторг того первого вечера. “Как насчет?” — скажет он несколько дней спустя, когда поведет ее в Институт искусств, и они будут держаться за руки и смотреть его любимых модернистов. “Как насчет?” — скажет она через неделю после этого, когда купит “горящие” билеты для студентов на “Богему” в “Лирик-опера”, и он сделает вид, что не стесняется своего дешевого свитера среди всех этих костюмов и галстуков. “Как насчет?” — скажет она однажды летом, когда они поедут в Италию и будут любоваться каждой картиной, гобеленом и статуей, какие только можно увидеть в Венеции. И годы спустя, в один знаменательный вечер, опустившись на одно колено и открыв черную бархатную коробочку с изящным обручальным кольцом, он будет в точности следовать традициям — разве что, делая предложение, он не скажет: “Выходи за меня”, он скажет: “Как насчет?”
Все начинается этим вечером в “Пустой бутылке”, начинается с того, что Джек протягивает ей ладонь и говорит: “Как насчет?” — незаконченная фраза, которую Элизабет заканчивает, беря его за руку и утвердительно кивая; они уходят вместе в метель и пронизывающий холод, и впервые за эту зиму мороз кажется не давящим, а скорее забавным: они ныряют в переходы и переулки, спасаясь от ветра, растирают ладони, смеются, бегут к следующему укрытию и таким вот нелепым образом добираются до бара на Дивижн-стрит, где за разговором о том, как сильно им обоим понравилась сегодняшняя певица, в какой-то момент теряют из виду и певицу, и ее компанию, поднимают глаза и осознают, что они одни, что их бросили, и смеются, потому что им все равно, и продолжают говорить, узнавая самое важное друг о друге. Ее зовут Элизабет, она из Новой Англии. Его зовут Джек, он с Великих равнин. Он изучает фотографию в Институте искусств. Она поступила в Де Поля, занимается когнитивной психологией, а также поведенческой экономикой, эволюционной биологией и нейробиологией...
— Стоп, — говорит он. — У тебя что, сразу четыре профильные дисциплины?
— Пять, если считать театр, таланта к которому у меня нет, но мне нравится.
— Значит, ты гений.
— Вообще-то я просто усидчивая, — говорит она. — Я неглупая, и это дополняется высокой трудоспособностью.
— Гений бы так и сказал.
— А еще мне захотелось взять в качестве дисциплины по выбору теорию музыки. И, наверное, я прослушаю пару курсов по этнографической социологии. По сути, я изучаю человеческое бытие в целом. Подхожу к нему со всех возможных сторон.
Последовавшая за этим пауза заставляет ее немедленно пожалеть о своих словах: я изучаю человеческое бытие в целом — как напыщенно и как претенциозно! Джек смотрит на нее ужасно долго, и она боится, что либо сама испортила вечер своей заносчивостью, либо вечер вот-вот испортит он, когда окажется, что он тоже, как это ни печально, из тех парней, которых пугают ее амбиции. Но потом он спрашивает: “Хочешь есть?” — и она отвечает “Да!”, потому что, во-первых, на самом деле хочет есть, а во-вторых, понимает, что ужин с Джеком переведет вечер в другую плоскость — это значит, что они будут вроде как на свидании, что они выйдут за рамки случайной встречи в баре, что она вовсе ничего не испортила, что ее амбиции вовсе его не пугают, — так что они добираются до бистро на Милуоки-авеню, где она ни разу не бывала, потому что оно называется “Ушная сера”, и это просто фу, но он убеждает ее поесть именно там, и они берут на двоих бургер с котлетой из черной фасоли и коктейль из соевого молока, и он говорит, что подумывает стать вегетарианцем, и это было невозможно в его родной глуши, где все едят говядину, но здесь, в Чикаго, — пожалуйста, и тогда она признается, что в Чикаго может свободно удовлетворять свою безудержную страсть к очень жирным и очень сладким десертам, а дома это категорически не поощряли родители, рьяно следившие за ее рационом: они настаивали, чтобы она ела только продукты с каким-то особым распределением жирных кислот или с заменителями жира — безвкусные легкие сыры, диетические йогурты, маргарин и батончики из хлопьев, — и в этот момент Джек уверенно улыбается, как человек, которому в голову пришла отличная идея, ведет ее в закусочную по соседству под названием “Стильный Стив” и заказывает жаренные в масле твинки* (тоже одну порцию на двоих), которые оказываются божественно вкусными, и они сходятся на том, что жизнь должна быть полна именно таких незамысловатых, но важных радостей (и к черту все, что говорили родители о талии, о фигуре), а потом — бешено жестикулируя липкими от крема руками и улыбаясь испачканными в сахарной пудре губами — переходят к разговору обо всех своих любимых вещах, о самых простых, но ярких удовольствиях...
— Когда тебе массируют спину, — говорит она, даже не задумываясь. — Массируют долго, со вкусом, просто так.
— Горячий душ, — говорит он. — Как кипяток. Такой, чтоб во всем доме горячая вода кончилась.
— Первый глоток воды, когда очень хочется пить.
— Первый глоток кофе по утрам.
— Запах сушильной машины.
— Запах нагревшегося асфальта в парке аттракционов.
— Входить в воду с разбегу.
— Кататься на сене** на закате.
— Сэндвичи с лобстером, теплые, с растопленным маслом.
— Равиоли с сыром из банки.
— “Вупи-пай” с зефирным кремом.
— Картофельные крокеты с майонезом.
— Момент, когда все на свадьбе встают при первых нотах марша.
— Когда так долго смотришь на картину Ротко, что она как будто вибрирует.
— Статуя Давида.
— “Американская готика”.
— Начало Сороковой симфонии Моцарта.
— Rage Against the Machine.
— Соло скрипки из “Шахерезады”.
— Лейтмотив “Фантастической симфонии”.
— Любоваться листопадом в Уайт-Маунтинс.
— Смотреть, как проявляется полароидная фотография.
— Сиреневый отлив на внутренней стороне раковины устрицы.
— Зеленое небо перед торнадо.
— Купаться голой по утрам.
— Купаться голым в любое время.
Это взбудораженный, ни на секунду не прерывающийся разговор, который иногда ощущается так, будто ты поскользнулся на лестнице, с трудом сохраняешь равновесие, промахиваешься мимо ступенек, хватаешься за что попало, а потом каким-то волшебным образом приземляешься на ноги целый и невредимый. Они проходят несколько кварталов по Северной авеню до “Урбус Орбис”, кофейни с восхитительно грубыми официантками, той самой, куда обычно приходят поздно и где сейчас, в два часа ночи, после бара тусуются местные; им удается найти столик в дальнем углу, они заказывают по чашке кофе за доллар, закуривают и долго смотрят друг на друга, и в какой-то момент Элизабет спрашивает:
— Оцени по десятибалльной шкале, насколько сильно родители тебя любили?
Джек смеется:
— И на этом наша светская беседа кончилась.
— Не люблю тратить время зря. Я хочу узнать все, что нужно, прямо сейчас.
— Разумно, — кивает Джек, улыбается, а потом, опустив взгляд в кофе, словно ненадолго погружается в себя. Его улыбка грустнеет, что вызывает в Элизабет новый прилив нежности, и наконец он говорит: — Трудный вопрос. Наверное, в случае с моим папой это неопределимая величина.
— Неопределимая?
— Все равно что разделить ноль на ноль. Решения не существует. Такой парадокс. Ответ никак не вписывается в твою шкалу. То есть было бы неверно сказать, что мой папа не любит именно меня, потому что он вообще ничего не любит. Не умеет чувствовать. Больше не умеет. Как каменный. Он из тех, кто вечно повторяет: “Да все в порядке, не хочу об этом говорить, оставь меня в покое”.
— Я понимаю, — говорит она, протягивает руку через стол и дотрагивается до его предплечья — легкое прикосновение, просто способ проявить сочувствие и неравнодушие, хотя у этого жеста есть и другой смысл, другая цель, и они оба это знают.
Джек улыбается.
— Да, мой папа — типичный фермер, убежденный молчун. Вообще не проявляет эмоций. Единственное, что его воодушевляло, — это разговоры о земле. Он любил прерию и знал о ней все. Мы ходили гулять, и он учил меня распознавать растения, типа, это бородач, это сорговник, а вон то — росточек вяза. Было здорово.
— Да, звучит здорово.
— Но это было давно. Больше он так не делает. Он бросил ранчо лет десять назад и с тех пор почти все время лежит на диване, смотрит спортивные передачи и ничего не чувствует.
— А мама?
— Мама переживала не столько обо мне, сколько о моей смертной душе, которая, по ее словам, погрязла во грехе. То есть ее любовь зависела от того, буду ли я спасен.
— И что спасение? Состоялось?
— Она сказала, что ходить в художественную школу в Чикаго, по сути, равносильно посещению борделя в Гоморре, так что, думаю, нет. — Он закатывает глаза. — Вся ее церковь за меня молится.
— И о чем они молятся?
— Не знаю. Чтобы моя душа спаслась. Чтобы я не поддался искушению.
— И как успехи?
— Кажется, я довольно неплохо борюсь с искушением, — говорит он. — Ну, пока что. — И тут он касается ее руки в ответ, совсем легонько, чуть выше запястья, но сигнал считывается однозначно, интерес взаимный, так что оба сильно краснеют, и он поспешно меняет тему: — А у тебя? Что с твоими родителями? По десятибалльной шкале?
— Ну, — говорит она, улыбаясь и чувствуя, как жарко щекам, — я бы сказала, что их любовь находилась где-то в середине шкалы — при условии, что я буду стойко и без возражений таскаться за ними по всей стране. Мы много переезжали — Бостон, Нью-Йорк, Вашингтон, опять Бостон, потом Уэстпорт, потом, если не путаю, Филадельфия, несколько странных месяцев в долине Гудзона, опять Бостон, еще раз Вашингтон...
— В скольких же местах ты жила?
— У меня никогда не было друзей дольше полутора лет.
— Ого.
— Максимум через полтора года мы всегда куда-нибудь переезжали.
— Почему? Чем занимались твои родители?
— Мама изучала историю в Уэллсли, а потом не занималась ничем, кроме скрупулезного коллекционирования антикварных украшений и старой мебели.
— Ага. А папа?
— Наверное, “поднимался по карьерной лестнице” будет подходящей формулировкой.
— Понятно.
— Приумножал семейное состояние. Я происхожу из династии криминально успешных людей.
— А в чем они успешны?
— В любой гадости, какая только взбредет им в голову. Я совершенно серьезно, мое генеалогическое древо — это клубок мерзких типов. Аферисты. Махинаторы. Вымогатели денег. Финансово подкованные, но при этом безнравственные. Выбились в люди несколько поколений назад на взяточничестве и мошенничестве, и с тех пор мало что изменилось. Я не хочу иметь с ними ничего общего.
— Их, наверное, бесит, что ты здесь.
— Они сказали, что если я уеду, то они перестанут мне помогать. И отлично. Мне все равно не нужны эти деньги. Они были способом меня контролировать. Я не хочу быть обязанной ни родителям, ни их средствам.
— Иногда, — говорит Джек, кивая, — люди просто рождаются не в той семье.
— Да уж.
— И этим людям приходится создавать себе другую семью.
— Да-да.
— Мои мама и папа, — продолжает Джек, — никогда меня по-настоящему не понимали.
— Та же история.
— Они были слишком поглощены возведением в культ собственных страданий. Едва ли им хоть раз в жизни было хорошо вместе.
— Мои точно такие же, — говорит Элизабет.
— Я этого не понимаю. Ну, если брак не приносит вам радости, какой в нем смысл?
— Говорят, что брак — это тяжело, но мне кажется, если тебе так тяжело, то ты, наверное, что-то делаешь неправильно.
— Вот именно!
— Если тебе так тяжело, брось.
— Да! Если каждый день не приносит тебе радости, тогда уходи. Спасайся.
— Я так и сделала, — говорит она. — Ушла. Сбежала.
— Я тоже. И больше не вернусь.
— И я.
И вот почему, понимают они с изумлением, встречаясь взглядами, — вот почему они нашли друг в друге что-то страшно знакомое, так легко узнали и поняли друг друга: они оба приехали в Чикаго, чтобы осиротеть.
Они улыбаются, подливают себе еще кофе, закуривают еще по сигарете, и Элизабет продолжает свою проверку, двигаясь дальше по длинному списку некомфортных и очень личных вопросов.
— Расскажи про первую самую любимую вещь, — говорит она.
Потом:
— И про какой-нибудь случай, когда над тобой смеялись на публике.
И:
— Когда ты в последний раз плакал на глазах у другого человека?
И так далее:
— Расскажи про самый страшный момент в твоей жизни.
— Есть ли у тебя предчувствие, как ты умрешь?
— Если бы ты умер сегодня, о чем бы ты больше всего жалел?
— Опиши, что тебя больше всего привлекает в моей внешности.
В конце концов они забудут, что именно отвечали друг другу на эти вопросы, но никогда не забудут куда более важную вещь: они отвечали. Каждому хотелось говорить, говорить, говорить, и это разительно отличалось от настороженности, которую они обычно испытывали при знакомстве с новыми людьми. И сейчас, сидя вдвоем в кафе, они видят в этом знак. Это любовь, думают они. Наверное, именно так она и ощущается.
“Орбис” вот-вот закроется, уже, наверное, половина четвертого или четыре утра, они оба взбудоражены, взвинчены, насквозь пропитаны кофеином, и Элизабет задает последний вопрос:
— Ты веришь в любовь с первого взгляда?
И Джек, ни секунды не колеблясь, решительно отвечает:
— Да.
— Ты говоришь очень уверенно.
— Иногда ты просто сразу это понимаешь.
— Но как?
— Чувствуешь вот здесь, — говорит он, прикладывая ладонь к груди. — Это же очевидно.
Такой жест и такой посыл вызвали бы у нее желание сбежать, если бы это сказал не Джек. Любой другой парень разозлил бы ее самим предположением, что она может клюнуть на такой дешевый трюк. Но в устах Джека это не похоже на дешевый трюк. Его мягкие глаза серьезно смотрят из-под длинной взъерошенной челки.
— А ты? — говорит он. — Любовь с первого взгляда. Что думаешь?
Тогда она улыбается, вместо ответа тянет его из “Урбус Орбис” обратно на холод, и вот они, крепко прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть, возвращаются к себе. Останавливаются в начале переулка, разделяющего их дома — два ветхих здания, которые сейчас в процессе реконструкции, — смотрят друг на друга, глаза в глаза, и он нервничает и молчит, не зная, что делать дальше, и поэтому она говорит: “Как насчет?” — и ведет его к себе в квартиру, где он и проводит эту ночь, переплетясь с ней в маленькой кровати, и следующую ночь, и еще одну, и бесчисленные ночи до самого конца года, и многие-многие зимы, и все совершенно невообразимое время, которое у них впереди.
*Популярные в США продолговатые “батончики” из бисквитного теста с кремовой начинкой. — Здесь и далее примеч. перев.
**Катание на телеге с сеном — обычай, связанный с празднованием сбора осеннего урожая.