Издательство: «Книжники»

1.

Погожим утром шестого элула пять тысяч семьсот шестидесятого года от сотворения мира, в день, совпав ший с шестым сентября двухтысячного года по новому стилю, разверзлись небесные врата над великим городом Нью-Йорком, и семь небес явились прямо над станцией метро «Четвертая авеню», возвышаясь одно над другим, словно ступени лестницы, поднимающейся с земли в горние выси. Блуждающие души скользнули из мира в мир сонмом теней; одна, светлая до прозрачности, была фигура коэна, первосвященика, — голову его венчал свитый из ткани кидар, а в руке он держал золотую кадильницу. Человеческому взгляду это видение было недоступно, и никто не осознал величие момента, именуемого шеат рацон, — часа, когда принимаются все молитвы, все до единой. Лишь старый негр, опухший от голода бездомный старик, который лежал на станционной скамье в куче грязного тряпья и всей душой желал умереть, в тот же миг отправился к Творцу, скончавшись мгновенно и безболезненно — смертью, которую еще называют «целующей». На его мертвом лице застыла блаженная улыбка того, кто искупил все свои прегрешения, замкнул круг и удостоился вечного покоя.

В это же время совсем неподалеку, в модном, недавно от крывшемся в фойе здания Левитт кафетерии с окнами на Вашингтон-Сквер-парк, Эндрю П. Коэн, профессор кафедры сравнительной культурологии Нью-Йоркского университета, готовился к вводной лекции своего курса «Критика культуры или культура критики? Введение в компаративистскую мысль», который он читал каждый год в осенний семестр. Коэн был мастер давать изящные названия своим курсам, творческим и оригинальным, привлекавшим студентов всех кафедр, — свободных мест на них не оставалось ни одного. Изящностью отличались не только названия, но и содержание: яркое, отшлифованное, обладавшее силой воздействия; впрочем, главная сила заключалась, конечно, в красоте и ясности, с какими были сформулированы и излагались в них интерпретационные модели, которые с легкостью можно ухватить и усвоить. Эпитет «изящный» можно было отнести практически ко всему, в чем было заметно участие или влияние Эндрю П. Коэна, он подходил как нельзя лучше и самому профессору: в его внешнем виде, одежде, жестах, манерах и речи, стиле письма и образе мыслей сквозили утонченность и аристократизм, оседавшие позолотой на всем, к чему профессор прикасался. Многие, кому довелось испытать на себе воздействие этой праздничной приподнятости, пытались объяснить его «харизмой», но даже они тотчас сознавали, что это понятие здесь не совсем подходит и, пожалуй, чересчур вульгарно. Вне всякого сомнения, харизма у профессора имелась, но было что-то еще, неуловимое, не поддающееся словесному описанию. Анджела Маренотте, его ученица, остроумная молодая кинематографистка, изучающая современные визуальные технологии, однажды все же попробовала выразить то, что она ощущала в присутствии профессора: «У него есть аура». Разговор шел в кафетерии, где участники еженедельного семинара для аспирантов собрались после занятия. В тот раз Коэн не вел дискуссию, а вместе со всеми слушал приглашенного лектора, женщину с кафедры гендерных исследований, которая рассказывала о скрытых предубеждениях, бытующих в, казалось бы, гендерно-нейтральном мире виртуальной реальности. «Понимаешь, — объясняла Анджела очкастой докторантке, вышедшей постоять за компанию, пока она выкурит запретную сигаретку у пожарного выхода из кафетерия, — это не та аура, — (она пальцами начертила в воздухе кавычки), — о которой говорят псевдомистики нью-эйдж. Это ближе к миру кино или телевидения. Такую ауру видишь у звезд, особенно когда вдруг сталкиваешься с ними не на съемках, а где-нибудь в жизни: на вечеринке, в ресторане или на открытии выставки... От них исходит такое свечение, будто они все еще в гриме под софитами, — их кожа светится, прям-таки сияет, и они... Слушай, пора обратно». Она бросила тлеющий окурок на землю и двинулась к двери, докторантка поспешила за ней. «Они не кажутся настоящими. Точно: они как ненастоящие! Словно восковые копии самих себя — такие идеальные и подсвеченные. По мне, так это даже своего рода достижение — превратиться в икону, в символ того, кто ты есть, или, вернее, что ты есть. Понимаешь, о чем я?» 

По случаю начала семестра на профессоре Коэне был старомодный белый костюм-визитка, смотревшийся бы претенциозно и безвкусно на ком угодно другом. Зеленый галстук, украшенный пурпурной вышивкой, завершал парадный, немного ироничный образ, поддерживать который профессору весьма нравилось. Такая же изощренная дерзость на грани шутовства, исследующая с довольно близкого, но безопасного расстояния границы хорошего вкуса, читалась и в прочих деталях: в старомодных часах на левом запястье, в массивной почти до карикатурности оправе очков для чтения, в челке с вкраплениями седины, которая придавала владельцу особое очарование явной отсылкой к Уорхолу. Стол, за которым Коэн готовился к лекции, стоял немного особняком, в треугольнике яркого солнечного света, словно приподнимавшем его над полом. Две молодые красивые студентки то и дело поглядывали в сторону профессора, перешептывались и хихикали от восхищенного смущения. Он улыбнулся сам себе, продолжая перелистывать записи. Ему было не привыкать к теплым обожающим взглядам, которые бросали на него студентки. Если б захотел, он мог, конечно, соблазнить почти любую, но как человек с моральными устоями практически никогда не нарушал границ профессиональной этики. Взгляд профессора продолжал скользить по тезисам лекции. Коэн не относился к числу преподавателей, у которых подготовка к каждому занятию принимает форму одержимости. Он был прирожденный педагог, в совершенстве владел материалом, идеи были идеально уложены у него в голове. К тому же ему всегда прекрасно удавалось импровизировать.

А там, в вышине, продолжали одно над другим вздыматься небеса — разверстые, красочные, озаряющие весь мир сиянием. Прозрачный занавес натянулся шатром, явив синеву небосвода; над горними высями чистым хрусталем блистала манна небесная; воссиял небесный чертог; раздались под сводами песнопения, послышался глас с небес; распахнулись неопали мые двери, сокрывающие место пребывания в небесном чер тоге, и явили обильные запасы града и снега, пещеру тумана и палату бури. И над всем этим, далекое от истосковавшегося сердца, вознеслось Место Чистое, Вышнее, Потаенное.

Но в земных пределах творилась все та же радостная суета первого учебного дня: первокурсники бегали по коридорам в поисках аудиторий, сталкивались друг с другом, и вот так, на бегу, завязывались знакомства, зарождались привязанности и обнаруживались склонности, которые в дальнейшем определят их взрослую жизнь. Преподаватели расхаживали туда-сюда, скрывая под фасадами церемонного равнодушия сознание собственной важности. Секретари кафедр холодным взглядом встречали любого, кто в поисках совета или помощи осмеливался переступить порог их кабинетов. И только профессор Коэн уловил нечто инаковое, значительное, что вдруг завладело им и что-то сдвинуло внутри. Он перевернул страницу, черкнул несколько слов на полях и уже собирался перевернуть ее, как вдруг без всякой видимой причины его захлестнула щемящая тоска по чему-то неизъяснимому. Глаза его остекленели. Он смотрел невидящим взглядом на бумаги, не в силах разобрать собственный почерк. Тезисы лекции теперь были понятны профессору не более чем узелковое письмо или неизвест ный шифр. Он чувствовал, как сердцу становится тесно в груди, глаза увлажняются и вот-вот набухнут две большие круглые слезы, грозящие сорваться с ресниц. Непонятное волнение продолжалось совсем недолго, всего пару мгновений. Небесные врата закрылись, ведущая к ним лестница сияющего света растаяла в воздухе подобно радуге, которая растворяется в облаке у нас на глазах. Последняя золотая искорка тускло блеснула в тумане, и все вернулось на круги своя, будто ничего и не было. Коэн очнулся. Его пальцы сжались на кофейной чашечке. Не замечая, что чашка пуста, он поднес ее ко рту и почти перевернул вверх дном. Последняя капля кофе скатилась по стенке и упала ему на язык, тяжелая и горькая, и ее вкус окончательно вернул профессору утраченное на мгновение ощущение реальности. Взгляд снова сосредоточился на лежавших перед ним бумагах. Буквы вновь сложились в слова, а слова — в предложения. Все стало как прежде, почти все. Он потянулся рукой к галстуку, будто хотел немного ослабить его, но на полпути передумал и опустил руку обратно на стол. Что сейчас с ним произошло? Он очень давно не был так близок к тому, чтобы расплакаться.

2.

О, Манхэттен, остров богов, арена великих свершений — свершений из металла, стекла и энергии, остров острых углов, вершина мира! Временами кажется, что все мы — нищие и богачи, потребители и производители, клиенты и обслуживающий персонал — трудимся вместе вот уже несколько веков, вкладывая (под руководством незримого Инженера) весь свой пыл в строительство самого великолепного города, когда-либо явленного миру. Мы тянем все дальше и дальше бульвары и авеню, ровняем их, тщательно выверяем пропорции зданий, возводимых вдоль них. Мы кладем все наши жизненные силы к подножиям небоскребов, толкая их вверх: скажем, к Эмпайр-стейт-билдинг в течение последне годесятилетия были добавлены два этажа, а башни-близнецы, расположенные в южной части острова, в ближайшее столетие вырастут в полтора раза. Мало-помалу мы углубляем реки вокруг нашего острова: Гудзон стал вдвое глубже, чем был, когда здесь появились первые белые переселенцы. Глубина Восточной реки тоже увеличилась бы вдвое, но зловонные отходы, несущиеся в нее нескончаемым потоком, превращают наш труд в сизифов. Все взлетает, ускоряется, растет: индекс Доу Джонса на Уоллстрит, население, суммы взяток для обхода муниципальных законов, ограничивающих высоту зданий, плата за услуги проституток, цены на породистых собак, тарифы метро, стоимость недвижимости. Протягиваются новые мосты, соединяющие нас с материком, туннели становятся глубже. Конические навершия водонапорных башен, установленных на крышах домов, устремляются ввысь, увлекая за собой все строение и грозя оторвать его от фундамента. Наступит день, и поезда метро сойдут с рельсов, пробуравят землю до самого ее сердца, обрывая стремительным движением последние путы, которыми еще удерживается город. Наш остров оторвется от своего скального основания, взмоет подобно серебристому снаряду в небесную высь, и та поглотит его. Реки забурлят и вспенятся, огромные массы воды хлынут и затопят рану, зияющую в теле земли. А как стихнет буря и все уляжется, наступит неземной покой. И только большие, тяжелые морские птицы будут парить над гладью вод.

Узнать подробнее о книге можно по ссылке.