
Репортёр, бузотёр, дядька. «Москва и москвичи» Владимира Гиляровского
Где-то к середине XIX века русская литература созрела триумфом.
Человека в ней — квёлого, бравого, густого, тощего, — стало так много, что сочинять, выдумывать или оправдывать теориями было уже несколько постыдно. Журналистика оплела щупальцем тельце сюжета, новой чумой пронеслись типы и классификации, Диккенс убил всех конкурентов, и реализм как принцип наконец-то осуществился. Белинский провозгласил «натуральную школу», документ выселил романтику и обжился в самом роскошном из домов. Гражданина стали наблюдать денно и нощно. Тут булочница, там книгоноша, а ещё где-нибудь маклер и картёжник.
Выдумывать было нечего. Следовало вразумлять.
Так, в общем-то, и появились на свет личности, а с ними и книги, из-за которых русскую литературу теперь узнают (da-da! Tolstoy! Dostoevsky!) плюс-минус везде. Частные и неоспоримые гении прошлого облюбовали славную полянку, но пикника справить не успели. Вместо них повалили десятки больших мужиков, литература для которых была не только даром и призванием, но и прекрасным способом разбогатеть, утвердиться в обществе и заявить о себе. Кроме Литературы, собственно, ничего и не оставалось.
Только театр.
Но и там — буквы.
По своему духу и воспитанию Владимир Гиляровский (1855–1935) — писатель странный, редко наблюдаемый: книгу всей жизни, «Москва и москвичи», написал в 1926 году, незадолго до смерти, но кто подтвердит, что это повествование двадцатого века? Вот-вот. Уже два года был мёртв главный символист-декадент Брюсов, а Гиляровский, между прочим, начал публиковаться в год его рождения, то есть — в далёком, совсем не советском и даже не серебряном 1873 году, при живых Достоевском, Толстом, Гончарове, Писемском, Лескове, Гаршине, Крестовском и много ком ещё.
Рядом с этими титанами отчётливо документальный талант Гиляровского казался несколько обособленным. Хотя все данные для великого, неоспоримого писателя имелись. Сын графа, потомок запорожских казаков, акробат, фанат народников и прочих энтузиастов от интеллигенции, авантюрист, беглец из дома, солдат, бурлак, рабочий, мужик, перепробовавший всё и вся, театрал, в конце концов! Успел пожить, пока не взбрело в голову марать чернилами бумагу.
Гиляровский начал с огненных репортажей.
Буквально: один из первых его известных текстов — о пожаре на фабрике Морозовых (1882). Старшего коллегу по цеху, Лескова, за близкий по духу и содержанию текст о петербургских пожарах двадцатилетней давности (там, конечно, «звёзды сошлись», и писатель своими предположениями одинаково разозлил как оппозицию, так и царя-государя) отправили в долгое европейское злоключение, а Гиляровскому какое-то время пришлось скрываться под псевдонимами. Примерно тогда же и зародилась — впечатлениями, конечно, образами, — «Москва и москвичи»: жил Гиляровский весело и по долгу службы видел многое.
«Молодой, красивый немец... Попал в притон в нетрезвом виде, заставили его пиво пить вместе с девками. Помнит только, что все пили из стаканов, а ему поднесли в гранёной кружке с металлической крышкой, а на крышке птица, — её только он и запомнил... Я пообещал ничего не писать об этом происшествии и, конечно, ничего не рассказал приставу о том, что видел ночью, но тогда же решил заняться исследованием Грачевки, так похожей на Хитровку, Арженовку, Хапиловку и другие трущобы, которые я не раз посещал».
Это сейчас мы привыкли слушать о тру-крайме из уст благообразных книжных дам и кавалеров, а тогда всё это испытывали на себе. Гиляровский совмещал целый ряд отважных профессий: репортёра, журналиста, дауншифтера. Такой иммерсивный театр, где и попасть под раздачу несложно. Сумрачный наблюдатель, Гиляровский обходил все кабаки и притоны, ночлежки и сходбища, трактиры и квартиры, шушукался с каждым подозрительным типчиком за углом и оставался незамеченным. Подлинный нон-фикшн. К концу восьмидесятых — по следам испытанного — Гиляровский пишет «Трущобных людей», но книгу бракуют, а отпечатанный тираж конфискуют.
«Они узнают друг друга с первого взгляда и молча сближаются, как люди, которых связывает какое-то тайное звено. Люди из первой категории понимают, кто они, но, молча, под неодолимым страхом, ни словом, ни взглядом не нарушают их тайны. Первая категория исчезает днём для своих мелких делишек, а ночью пьянствует и спит. Вторая категория днём спит, а ночью “работает” по Москве или её окрестностям, по барским и купеческим усадьбам, по амбарам богатых мужиков, по проезжим дорогам. Их работа пахнет кровью. В старину их называли “Иванами”, а впоследствии — “деловыми ребятами”».
Большой, основательный Владимир Алексеевич (казачьи усы и папаха) походил на Москву так же сильно, как Москва походила на него. Город разбитной, крупный, роскошь цветения, всё то, что Есенин весьма точно подметил, написав, что «золотая дремотная Азия опочила на куполах». Гражданин, подобный Гиляровскому, не мог не плениться исконной магией города — не столицы, заметим. Петербург дышал холодом Запада, а в Москве, щедрой на каверзу, эксперименты, разгуливал аристократ Одоевский, который и теоретик музыки, и химик, и оккультист, и, чего греха таить, настоящий литератор!
Жизнь Гиляровского неслась галопом, а вот писательство — не шло, хоть убей. Журналистика радовала, подогревала кровь, и ее было явно недостаточно. То ли сама литература к тому времени несколько в сторону подалась, то ли ещё что, но Гиляровский не мог найти себе места среди великих. Хватка наблюдателя — есть, спасибо; но что остатком? Достоевский предложил миру сакральное Пятикнижие, Толстой — эпос не хуже гомеровского, Тургенев — экспресс-каталог русского быта, а что мог предложить умелый, работоспособный, но в общем-то далёкий от изящной словесности человек?
Только опыт.
«Ещё до русско-турецкой войны в Златоустенском переулке в доме Медынцева совершенно одиноко жил богатый старик индеец. Что это был за человек, никто не знал. Кто говорил, что он торгует восточными товарами, кто его считал за дисконтера. Кажется, то и другое имело основание. К нему иногда ходили какие-то восточные люди, он был окружён сплошной тайной. Восточные люди вообще жили тогда на подворьях Ильинки и Никольской. И он жил в таком переулке, где днём торговля идёт, а ночью ни одной души не увидишь. Кому какое дело — живёт индеец и живёт! Мало ли какого народу в Москве. Вдруг индейца нашли убитым в квартире».
Это мог бы зачитать доверительным баритоном Леонид Каневский, но выписал — с натуры — Гиляровский. Влияние французов на его манеру очевидно. Одна из подглавок главного труда беззастенчиво зовётся «Чрево Москвы». Как не увидеть в этом перекличку с культовым для русской интеллигенции романом Эмиля Золя «Чрево Парижа» (Le Ventre de Paris, 1873)? Социальщина, бытовуха, сырое тряпьё, мясо, сыр и овощи. Подражай — не хочу! Гиляровский и подражал. Язык его местами неровен, но — обладает самым главным свойством любой хорошей прозы: точностью. Всё гудит, переливается, льётся и обещает счастье. Это крутой русский стиль, в котором, несмотря на дикую тяжесть описываемого, обязательны «звуки то разбитого фортепьяно, то скрипки, то гармоники»; и Гиляровский даёт им настояться.
При этом начинал он со стихов и после долгих тяжб с документалистикой к стихам вернулся. В девяностые отпечатал «Забытую тетрадь» (1894) — скромный такой сборничек поэзии, где фигурировали основные его романтические интересы: казаки, бродяги, руины, сёла, реки, Стенька Разин и овраги. Есть вполне приличная лирика, густая, описательная, с понурой ретардацией: почитайте, например, стихотворение «Заброшенный» или «Из альбома южанки». Есть и переложения с итальянского, стихи, вдохновлённые мировой культурой. Гиляровский не скучен, хотя и второстепенен. Его не спешишь учить наизусть. Хотя уже в двадцатом веке, конечно, эти стихи легко бы легли на музыку.
С приходом XX века жизнь Гиляровского не особо меняется. Рвётся в люди, бушует и буравит взглядом скалы, взывает к патриотизму — славянства, геройства, крепости, тут уж правда, ему не занимать, — а потом также спокойно (даже, пожалуй, лихо) встречает Октябрь Семнадцатого. Всё ещё пишет для газет и много путешествует. Охоч до свежего. Всюду свой, потому что толком ничему — пространственно-временному — не принадлежит.
Его перо легко на событие.
«В доме Румянцева была, например, квартира “странников”. Здоровеннейшие, опухшие от пьянства детины с косматыми бородами; сальные волосы по плечам лежат, ни гребня, ни мыла они никогда не видывали. Это монахи небывалых монастырей, пилигримы, которые век свой ходят от Хитровки до церковной паперти или до замоскворецких купчих и обратно».
Певцом небывалого, а равно и такого обыкновенного сам Гиляровский выступает последовательно. Отстаивая право на возможность быть услышанным каждому и каждой, всё чаще он посвящает свои опыты униженным и оскорблённым — всему честному люду, что обозначил, но не успел спасти Достоевский. Революция и пришедшие за ней следом катаклизмы только способствовали расцвету пера Гиляровского; если годы самодержавия не дозволяли ему прошуметь на радость массовому, не стеснённому газетной полосой читателю, то теперь страстный репортёрский голос шумел на полную.
«Москва и москвичи», итоговый труд дяди Гиляя, случилась вовремя. Начатая ещё в 1912-м, эта книга без жанра и повода (просто такая сильная любовь!) законсервировала поразительное в своей странности, горькое, исключительное, разухабистое время той самой старой Москвы — хоромной, дородной, радующей и летящей. «Новая» столица была утверждена, но Гиляровский пел не её, а свою личную Чудесную Страну, в которую прибыл, как всякий приличный авантюрист, издалека, с горбом печалей и неожиданных изворотов судьбы.
Наверное, благодаря этому «Москва и москвичи» отзывается узнаванием любому человеку, который сначала видел «лучший город на Земле» по телевизору, а уже потом — вживую, своими глазами. Это торопливая, несколько хаотичная, рваная и плотоядная книжечка — буквально втягивающая в себя явления эпох. Гиляровский знает все места, видит все события, его нюх подчинён запахам истории, и следовать за гоголевской тройкой, что несётся и не даёт ответа, так интересно — особенно по этим булыжникам, мощёным бубличным улочкам!
«Единственное место, которого ни один москвич не миновал, — это бани. И мастеровой человек, и вельможа, и бедный, и богатый не могли жить без торговых бань».
Гиляровский любит такие обобщения, ему нравится ставить в один ряд самые разнообразные социальные классы (где бы им ещё так смело встретиться?), в общем, мифологизирует город, который и без этого живёт чистой литературой. А между тем — и сам писатель ошивался вокруг легенд и прибауток, дескать, и у Репина он среди запорожцев, пишущих письмо турецкому султану, изображён, и на барельефе высечен, и с тиграми общается и заговаривать умеет пироги!
Говорят, что питомцы часто напоминают своих хозяев; вот и в отношении вечного странника Владимира Гиляровского можно применить эту ехидную, но честную формулу. Городу великой и громокипящей истории, городу необычайной красоты и столь же необычайного разнообразия, Москве нельзя было подыскать на роль летописца человека менее авантюрного и менее всеобъемлющего. Гиляровский казался писателем энного ряда, но, как ни странно, незадолго до смерти спохватился и растворил себя в единственном месте, которое приняло его по-настоящему, — Москве, где «большие деревья», «давние времена» и весело пахнет интригой.
В таком городе нельзя жить скучно!