Ее книги обычно относят к так называемой женской прозе. Нам, однако, кажется, что текстам Муравьевой в этом прокрустовом ложе очень и очень тесно. Для «постельного» номера Ирина написала изящный рассказ, стилизованный под советскую пастораль.

Иллюстрация: Corbis/East News
Иллюстрация: Corbis/East News

 

У всех девчат были полюбовники, то есть парни, которые уводили их то в душный сарай, то в дремучую рощу, а там уж такое творили с девчатами, что те заливались, как птицы небесные. Надежда была конопатой, но складной. В жизни у нее, однако, находился отчим, Сергей Никанорыч Травяной, который постоянно следил за конопатой падчерицей насупленными глазами. Своих детей у Никанорыча не было, Надеждину маму, доярку Анфису, он на дух давно уже не выносил, поэтому Надежда, выросшая, можно сказать, под его присмотром, занимала в душе бывшего солдата, победителя фашистской гидры, место сразу за голубями, которых суровый по виду солдат сам вскармливал, пестовал, нежил, свистел им вслед с грубоватой и ласковой силой. Голуби шагу не смели ступить без его ведома, и чуть он, бывало, прикрикнет на них, тотчас возвращались, клевали с ладони зерно пополам с темно-рыжей махоркой. Надежду Сергей Никанорыч считал одним из таких голубей и поэтому рубил ей в глаза все, что думал и чувствовал:

– Замечу, как с кем загуляла, – убью! – басил Никанорыч. – Чтоб дома сидела! А то, ишь, надумала: в клуб ей плясать! Так задницу надраю, что кожа повылезет!

Доярка Анфиса, чья пучеглазая, но миловидная фотография, засиженная, к сожалению, оголодавшими мухами, украшала собою доску почета, трясла головой, соглашаясь на эти жестокие мысли у бывшего воина, ни в чем не перечила, дочку свою не только не защищала, а даже еще подливала масла в огонь:

– Отец говорит, а ты слухай, раззява! – юлила забывшая гордость Анфиса, и щеки ее раскалялись. – Ты слухай! А то мы сейчас тебе зад надраим!

Своих, свежих мыслей она не имела. Надежда до смерти боялась скандалов и знала, что, как только отчим запьет, такое начнется в избе безобразие и харканье с землетрясеньем, что лучше повеситься или утопнуть. Но отчим с годами стал пить меньше, реже, следил за здоровьем и спал на кровати. Ох!  Вот тут-то и начинается эта невеселая, однако очень правдивая история. Кровать появилась не сразу, и до тысяча девятьсот пятьдесят первого года все члены семьи, то есть Анфиса, ее муж, Сергей Никанорыч Травяной, и Надежда, дочь Анфисы от первого брака, спали, как все, на полатях. Зимой Надежда с Анфисой залезали на печь, от которой шло тихое бережливое тепло, и проваливались в сон под загадочное гудение огня. Сергей Никанорыч, несмотря на пройденный им путь через всю Европу, не клюнул на заграничные удобства и трепетно (если можно применить это слово к суровому его характеру!) хранил обычаи предков, одним из которых было полное пренебрежение к новейшему изобретению человечества, а именно к кровати. 

Иллюстрация: Corbis/East News
Иллюстрация: Corbis/East News

Но вот наступила весна пятьдесят первого года, и Анфисе, выжавшей из тощих колхозных коров столько молока, что никто, глядя на эту беззубую, приветливую женщину, ни в жизни бы и не поверил, вдруг выдали премию. Анфиса страдала по новому платью – так сильно страдала, что даже ночами, бывало, потела, как будто доярку облили водой из ведра, – и поэтому, когда Никанорыч ей сухо сказал, что деньги пойдут на семейную пользу, оскалилась яростно бледными деснами и кукиш сложила из трех сразу пальцев. За что была бита, протаскана за косу и выгнана прочь из избы, на мороз. Через полчаса не потерявший самообладания Травяной вернул слегка заиндевевшую женщину и внятно сказал ей, что премия эта нужна НЕ на водку.

– На шо ж тебе премия? – спросила Анфиса немного охрипнувшим голосом.

– Кровать мне нужна, – сказал муж. – Позарез. 

Анфиса осела. А новое платье, не выдержав соревнования, тут же сменилось в ее голове величавой и пышной, как лебедь с картины, кроватью. 

– Дак нам ведь не хватит, – сказала Анфиса.

– В рассрочку возьмем, – объяснил старый воин.

И правда: купили кровать. Поехали вместе – Сергей Никанорыч, Анфиса, доярка, герой производства, и дочь их Надежда, весьма конопатая, в уютную и сердобольную Тулу, где на подоконниках пышет герань, а рядом с геранью, заткнутые марлей, темнеют бутылки с брусничной наливкой. В мебельном магазине им повезло: кровать завезли еще в прошлую среду, но люди справляли большой светлый праздник – День женщин и девушек – и потому пропили возможность начать жизнь заново и здравый свой смысл прогуляли напрасно. Кровать третий день ночевала одна, никто ее не ощутил, не залапал. Председатель дал лошадь, так что к вечеру счастливая немолодая семья доставила на подводе новенькую, с блестящими никелированными шарами на спинке, обернутую в кучу тряпок красавицу. С помощью соседей, независтливых, хотя и необразованных односельчан, внесли ее в дом на руках, как младенца. Тут позабывшая стыд Анфиса так и бросилась на жесткий матрац, так и задрыгала ногами в воздухе, не в силах сдержать подступившего счастья: 

– Любаня моя! – закричала Анфиса. – Подруженька, светушка! Ох, я и высплюся! Ох, я на перинке твоей отогреюся! 

Соседи смахнули скупую слезу. Но муж, Никанорыч, взглянул на жену, и взгляд его был неприветлив по-волчьи.

– Матрац мне протрешь, – объяснил Никанорыч. – А ну слазь с обновы, кому говорю!

Оробевшая доярка, сгоряча доверившая Травяному свою женскую долю, оборотила на него порозовевшие зрачки.

– Кровать будет мне, – сообщил Никанорыч. – А ты с Надькой спи, где спала. Не прынцессы.

На том и закончилась вся их идиллия. Анфиса с дочерью спали по-прежнему на полатях, а одинокий Никанорыч присвоил себе кровать с никелированными шарами. Изба, конечно, преобразилась до неузнаваемости, даже портрет товарища Сталина – большой портрет, в добротной раме, – и тот не бросался в глаза так, как прежде. Анфиса косилась на празднично убранную пришелицу, как старая ревнивая жена косится на молодую соседку, уведшую у нее мужа, и видно было по ее озлобленным и затравленным глазам, что дайте ей волю – набросится женщина на негодяйку и в кровь раздерет ее белое тело. Однако же ей приходилось терпеть. Свесившись с печи, Анфиса с Надеждой смотрели, как размякший, с хмельной усмешкой Никанорыч беззастенчиво снимал полысевшие от времени портки, быстро проводил руками по груди и под мышками, словно проверяя, не осталось ли там чего-то нужного, потом доставал с полочки лосьон «Огуречный», аккуратно смачивал им ладони и тут же, боясь уронить даже каплю, слегка увлажнял свои крепкие щеки.

– Старается, ишь! – с неприязнью бормотала Анфиса. – Ко мне – дак влезал и порток не снимал! А тут ему одеколончик, подушечка!

Похоже, что кровать с каждым днем становилась ей все ненавистнее, и даже никелированные шары, предмет не телесный, не одушевленный, казались грудями проклятой разлучницы.

Тем временем у Надежды, падчерицы упрямого Никанорыча, завелся-таки ухажер. Ухажера звали Василием, он только вернулся из армии и начал искать себе место в действительности. Надежду он знал косолапой, невзрачной, теперь, когда вдруг на пороге сельпо, с буханкой и сахаром, выросла девушка, слегка полноватая, с ярким румянцем, Василий присвистнул.

– Ну, Надька, дела! – сказал он и вытер лицо белой кепкой.

Надежда блеснула глазами из-под густых, прозрачного цвета ресниц и потупилась.

– Чего не заходишь? – спросила она. – Мне мать говорит: пусть Василий зайдет, чайку вместе выпьем, коржей напекем.

– Так я и зайду, – вмиг нашелся Василий. – А батька-то твой? Он меня не пошлет?

– Ты, Вася, солдат, и он тоже солдат. Медалей-то, знаешь? Вся грудь ведь в медалях.

– Так я с уважением, я ничего, – смутился Василий. – На танцы пойдешь?

– Пошла бы, а он не пускает. Упертый! – сказала Надежда с привычным отчаяньем. – Сижу с ними дома, хоть вой от тоски!

– Со мной-то отпустит! – сказал ей Василий. – Людей надо знать, Надя. К каждому нужен особый подход.

Надежда посмотрела на него с восхищением: Василий стоял перед ней, ярко освещенный солнцем, за широкой спиной его звонко колосились колхозные злаки, синела река, и такой был простор, такая разлита во всем благодать, что сердце ее вдруг забилось столь сильно, что даже соски проступили под блузкой.

– Так ты заходи, – прошептала она, кусая травинку. – Мы дома всегда.

– Сегодня зайду! – крикнул вслед ей Василий.

И правда: зашел. Неутомимая в хозяйстве Анфиса напекла ржаных коржей, Травяной, Сергей Никанорыч, узнав, что в гости придет только что отслуживший в войсках Красной Армии Василий Уваров, какого он помнил в обличии Васьки, худого, сопливого шкета, надел свой пиджак в орденах и медалях, а щеки, заросшие шерстью, побрил.

– Бутылку поставь! – гаркнул он на Анфису. – Он жизнью своей рисковал за тебя! Там, в армии-то, не коров люди доят, там, можно сказать, под огнем каждый день! – Жена под натиском таких аргументов поспешила уважить героя.

Вечер прошел очень хорошо. От коржей остались только солоноватые крошки на скатерти, а две бутылки белой опустели почти сразу же. Сергей Никанорыч слегка захмелел.

– Вот дочь у меня подросла, – сказал он с отеческой гордостью. – Неймется ей в город. Девчата-то все подались в домработницы. А что там за радость? Полы подтирать? И спят они, знаешь, где?

– Не, не слыхал, – ответил Василий, слегка покраснев.

– А я вот слыхал! – отрубил Никанорыч. – Вон Танька Огрызок услала девчонку, так та сперва в Туле служила у доктора, потом он в Москву перебрался, и девку, ну, Нинку-то эту, с собой решил взять. А Танька и нос задрала: «Моя Нинка теперь в двух шагах от Кремля! Ах ты, ух ты!»

– И что? – навострился Василий.

– А то! Поехала Танька Огрызок к ней в гости. У ней там двоюродные под Москвой. Решила у них, значит, остановиться, а Нинку в Москве повидать. Ну, приехала. Хозяева все на работе. Одна Нинка дома с детьми. Красота! Полы – что каток, этажерочки разные. Квартира большая, живут три семьи. И ванна у них, и уборная тут же. Неплохо ведь, а?

– Очень даже неплохо, – смутился Василий.

– Ты дальше послушай. У доктора две, значит, комнаты, так? В одной дочка спит, зять и ихний  сынок, в другой – доктор этот с женой и с младенцем. А Нинку куда?

Он злорадно прищурился.

– Заместо жены на тюфяк не положишь, и к дочери с зятем нельзя. Так, Вася?

– Ну, ясно! – Василий опять покраснел.

– Так Нинку сложили они на сундук! У них там в сенях, в коридоре, сундук. Они на него – тюфячок, одеялко, и вот тебе, Нина, готова постель! Ложись да храпи, ни об чем не печалься!

– Тепло там, небось, и клопы не кусают, – предположила Анфиса, от водки бесстрашная.

Никанорыч отмахнулся от нее.

– Девчонка – завидная, пухлая, белая! А там жеребцы по соседству жируют, два брата – пьянчуги, без жен, без детей! Смекаешь, Василий, к чему я клоню?

– А то не смекнуть? – ухмыльнулся Василий.

– Жируют они, жеребцы, говорю. И кажною ночью выходят поссать. Поссал – спи обратно! Я так понимаю?

Василий потупился:

– Ну, а они?

– А ты не допер? 

Анфиса, доярка, всплеснула руками.

– Уй, пакость какая! Да выдрать ее!

– Ее-то за что? – прошептала Надежда.

Сергей Никанорыч растер сапогом шипящий плевок:

– Все они хороши! Столица у них! Спят там на сундуках, и вот чем кончается! Понял, Василий?

– Постель – это первое дело, конечно, – заметил Василий. – У нас, скажем, в армии, ночью подымут, тревога, бежать скорей строиться, а койку заправишь не так, и тю-тю! На десять дней в карцер!

На том и закончился вечер. Василий ушел, оглянувшись на Надю. Анфиса помыла посуду, и вся небольшая семья улеглась, а месяц зажегся на небе. На следующее утро Василий подловил полюбившуюся ему девушку, когда она, задумчиво покусывая по своему обыкновению травинку, возвращалась из коровника, где вместе со своей беззубой матерью Анфисой работала дояркой, получив предварительно неполное среднее образование в деревенской школе. Закатное солнце золотило скромную, но плотную косу Надежды, белый ее, в синий горошек, платок и полные руки, совсем, кстати, голые, поскольку стояла жара и на девушке был только один небольшой сарафан. Увидев Василия, она нисколько не удивилась, словно ничего другого и не ожидала, как только того, что недавний солдат поймает ее на лугу, где цветы доходят до пояса. 

– Ах, Вася, здравствуй, – сказала она.

– И ты, Надька, здравствуй, – ответил Василий.

Она помолчала. Пушистое облако задумчивым взглядом своим проводила.

– Я, знаешь, об чем часто думаю, Вася?

– Об чем? – уточнил любопытный Василий, и его рот пересох от волнения.

– Вот хочется мне полетать, ох, и хочется! Зачем только мы не летаем, скажи? Присела бы я тогда, Вася, на корточки, вот так обхватила б себя, крепко-крепко, зажмурилась и полетела бы, Вася!

Она обхватила свой стан и зажмурилась. Василий не дал ей усесться на корточки и быстро прижался губами к девичьей подвижной груди под застиранным ситцем.

 – Пойдем погуляем! – шепнул он так жарко, что птица над ними и та встрепенулась, сказавши «тить-тить», словно пить попросила.

– А что у тебя на уме-то, Василий? – спросила Надежда, раскрывши глаза. – Ведь я не какая-нибудь вроде Нинки, которая Таньки Огрызкиной дочка! 

– Так я ведь, Надежда... Ты только не думай... Я парень-то честный, надежный я парень...

О том, как поладили Надя с Василием, одна рожь высокая знала всю правду: примяли ее и колосья рассыпали. А через неделю Сергей Никанорыч получил письмо от родного брата Егора Никанорыча, тоже Травяного, который сообщал ему, что дочка его Маринка через неделю выходит замуж.

– На свадьбу поедем, – сказал муж Анфисе. – Родная племянница. Как не уважить?

Свадьба состоялась в Туле, где с самого завершения войны обосновался Егор Никанорыч, не вернувшийся в родную деревню по целому ряду обстоятельств. Братья с небольшой и почти незаметной разницей в возрасте встречались не часто, однако в душе любили друг друга.

– Ты, это, Анфиска, вихры-то пригладь, – сказал Сергей Никанорыч. – А то там тебя весь народ  напугается. 

Надежду решили не брать: ни к чему. Опять же: расходы. Опять же: хозяйство. 

Свадьба была веселая по тем непростым временам и не бедная. Невеста ревела, жених много выпил. Короче, гуляли на славу. Сергей Никанорыч в последний момент поменял свои планы и решил воспользоваться оказией, а именно лошадью с телегой, на которой сосед его, близкий друг Егора Никанорыча, тоже им приглашенный, и прибыл на это событие.

– С Никиткой вернемся, – сказал муж Анфисе. – Чего нам здесь, в Туле, два дня еще делать?

Поехали ночью. Дышали полями, лугами, лесами, рекою Окою, всем русским угодьем. Тревожно было, однако, на сердце у Сергея Никанорыча. Он часто чесал свою грудь под рубашкой и сплевывал мощно то влево, то вправо.

Первые лучи солнца осветили мирную деревню. Петух уже пробовал голос, готовясь вовсю закричать, взбаламутить всех спящих, вернуть их, усталых, к труду и заботам. Сергей Никанорыч кивнул соседу Никитке, мужику невзрачному, прижимистому, состоящему при колхозной кобыле и нагло использующему ее в своих хозяйственных целях. Никитка ему даже и не ответил, борясь с наступившим тяжелым похмельем. Дверь под ударом начищенного к свадьбе сапога Сергея Никанорыча раскрылась беззвучно, словно она была не дверью, а шелковым занавесом в Большом театре. На новой кровати лежали и спали два голубя. Не птицы, конечно, которых он пестовал, которым путевки дал в новую жизнь, а Вася Уваров, демобилизованный, с дояркой Надеждой. Белое, словно из теплого мрамора вылепленное плечо Надежды ярко выделялось на фоне докрасна загоревшего, поросшего мелким блондинистым волосом плеча ее друга Василия, а ноги их, переплетенные под цветастой простынкой, казались каким-то спеленутым туго, огромным младенцем, но без головы, что совсем неприятно. 

– Топор! – Травяной слизнул пену с губы. – Неси мне топор из сарая, кулема!

Движеньем испанского тореадора сорвал он простынку со спящих любовников. Но в эту секунду в Анфисе проснулась ее материнская гордость.

– Не тронь! – вскричала она и ощерила десны. – Моя кровь и плоть! 

Надежда и Вася вскочили. Ах, страшно, когда тебя так поднимают с постели! Пригрелся на ней, убаюкался, ставши доверчивым, чистым, с открытой душою, забыл и о том, что постель эта теплая – увы – не твоя и не будет твоею, поскольку ее, как рабыню бесправную, отдали насильно другому, немилому, и как ей ни тошно, но каждую ночь она принимает в нагретое лоно и запах лосьона, и щеки небритые, и терпит чужую проклятую тяжесть, лишь стонет слегка, когда потные пальцы обшаривают ее грудь и бока.

Вскочили, прикрывшись кто чем: Надежда – подушкой, солдатик – рубахой. Но вдруг Травяной на глазах изменился. Какая-то тень набежала на лоб и посеребрила дрожащие веки. Казалось, что он уменьшается в росте. Анфиса, жена с ее любящим сердцем, успела его подхватить. Осевши всей тяжестью на половик, муж начал ловить серым ртом теплый воздух.

– Воды мне! Воды! Помираю! Анфиска!

Надежда с криком бросилась в сени, где стояли ведра с водой. Редкие зубы Сергея Никанорыча, пожелтевшие от неумеренного потребления махорки, стучали о ковшик.

– Убила отца, тварь дрожащая, нелюдь! – беззвучно сказала Анфиса. – Убила! 

Сергей Никанорыч, не справившись с ковшиком, тихонько лег на пол. Он был очень бледен. Потом начал шарить бессмысленным взором по строгому изображению Сталина.

– Ты ктой-то? – спросил он. – Чего тебе тут? А ну, уведите! Ишь тоже: расселся!

– Отец, ты об ком? – зашептала Анфиса. – Ты, это, потише...

– Га! Это твой хахаль! У, ведьма беззубая! 

Глаза его стали отчаянно дерзкими.

– А ну, слазь с кровати! – сказал он портрету. – И так уж сапожищами все перепачкал!

Василий поспешно затворил дверь и крепко прихлопнул окошко.

– Ох, и надеру тебе задницу, дядя! – Сергей Никанорыч сжал сизый кулак. – Спроси вот у Надьки с Анфиской. Анфиска! Скажи ему, как я вас с Надькой деру! По скольку вы ден сесть на жопы не можете?

И поднялся на четвереньки. 

Стоит ли мне посвящать читателя в унизительные подробности жизненного заката? Европа, если верить какому-то философу, и та закатилась весьма неприглядно, так что говорить о простом человеке? Родился, ел хлеб с лебедой пополам, ловил кулаков – они, семя проклятое, скрывали зерно и травили коров – потом воевал, был контужен, был ранен, вернулся, женился на бабе с девчонкой, работал как все: от зари до зари, пил тоже как все – пока банка не кончится, любил крепко Сталина, верил в него, поскольку нельзя человеку без веры, – да вот ведь и все. Вот и смерть подошла. 

Не осуществив своей дурацкой угрозы, так и не надрав – стыдно мне повторить это слово – жопы генералиссимусу на портрете, Сергей Никанорыч притих, и душа, как голубь, ушла в небеса и растаяла среди других душ, облаков и созвездий. Тут знания наши кончаются, к счастью, тут нам ни философы, ни доктора, ни – как их? – буддисты или талмудисты, ни те, кто поклоны бьет или бунтует, – никто из них нам никогда не поможет. Самим все придется пройти и понять, но это уже не рассказ и не повесть. 

Однако нельзя не сказать напоследок о пышной кровати, которая стала в последние дни и опорой его, и нежной любовью, и пламенной страстью. Расчесанный на прямой пробор, в стареньком пиджаке с орденами и медалями, чинный и трезвый, лежал Сергей Никанорыч Травяной на своей любушке, и начищенные шары ее бросали последний земной тусклый свет на лоб его и заострившийся нос.

А как схоронили Травяного, и в избе освободилось место, Василий женился на Наде. Их детки и внуки – вы мне не поверите – еще и сейчас спят на этой кровати, и будут спать долго, и крепко, и сладко.С