Cолнце слепило. Лизу вели под руки два одинаковых полицейских: белые рубашки, ботинки в пыли. Я выбежал из холла задыхаясь. Лизу, Лизу не троньте, кричал. Отпустите. Вас двое, а она одна, а вы так сильно ее сжимаете, как вам не стыдно, вам.

Она билась в их руках, изворачивалась. Хрипела от слабости, от злости. Я кинулся к ним, ноги заплетались, вцепился в полицейских – да как вы смеете, в чем ее вина, она ни в чем не виновата, посмотрите, какая она молодая, с тонкими щиколотками, а вы, а вы…

– Ты, это ты меня сдал! – Лизе вдруг удалось вырваться на секунду, она повернулась ко мне. – Ты, ты, ты меня сдал! Ненавижу тебя, старый идиот, чокнутый, ненормальный! Да ты сгниешь здесь, понял?!

Она с силой толкнула меня, и я упал навзничь, назад. Очки слетели. В глазах зернистая мошкара, а в голове шум, будто огромные песочные часы переворачиваются. Гулко хлопнула дверь. «Поехали» – и облако пыли.

Из носа текла кровь. Я нащупал очки, надел их. Левое стекло треснуло, правое выпало. Перед глазами все было мутным, потому что я плакал. Невидимые чайки кричали вдали. Надо мной было небо. Небо плавилось от зноя, таяло, текло по рукам; солнце слепило.

Однажды жена мне сказала, что если бы я был птицей, то непременно пеликаном. Если бы животным, то бурым неуклюжим медведем. А если бы я был зданием, то обязательно таким, как огромное здание санатория «Надежда».

Наверное, она была права.

Был долгий сонный день. Набегали тучи, лил дождь. Он так же быстро проходил, как и начинался, и тогда было душно. Я сидел в холле санатория, в мягком кожаном кресле. Я дремал и просыпался: мне был семьдесят один год, и мне это можно. Сквозь прозрачный сон я услышал, как по мраморному полу, в жемчужных жилках, цокают каблуки. Раз-два, раз-два, раз-два, раз… прекратилось.

Я открыл глаза и мотнул головой, стараясь избавиться ото сна. Прямо передо мной была деревянная стойка рецепции, выкрашенная в темно-коричневый цвет, облупившаяся. За ней виднелась голова Тани, нашего администратора, с белой прической, как паутина, а прямо перед ней – боком ко мне – стояла девушка. Тяжелые браслеты на ее запястье грозились вот-вот со звоном упасть на пол. В руках она держала раскрытый оранжевый зонт, усыпанный крупными каплями дождя, – экзотический цветок с мокрыми лепестками. Она сложила его с тугим хлопком, и сон исчез.

– У меня должен быть шестой номер, – у нее резкий голос.

– Мне все равно, что в том крыле у вас никто не живет, – она нетерпеливо барабанила по стойке, – я звонила и просила номер с видом на сад, на лес, на горы, так что… – легкая пауза, девушка перегнулась через стойку, чтобы увидеть бейдж, – Татьяна Филипповна, пожалуйста, будьте добры предоставить мне то, о чем я прошу.

– Елизавета, Елизаветой меня зовут, хватит выканий, Татьяна, если вы видели мой паспорт, это еще ничего не значит, – она взяла протянутые ключи, – вот и славно, вот спасибо, Татьяна. А что, чемодан мне самой тащить? Я оставила его там, у входа, – неопределенно махнула рукой.

Я шел сзади нее по длинному коридору. Чемодан был и вправду тяжелый: старая модель, у таких углы обиты тонким железом. Я шел и думал, откуда у нее такой чемодан. Она не оглядывалась. Сердце стучало в ушах. Коридор был темным: днем он совсем не освещался, только вдали был свет, там, где начиналась веранда. Когда на нее вышли, хлынул ветер. Платье зеленой волной облепило коленки девушки, изумрудным хвостом трепетало в воздухе позади. Она придерживала его рукой – звенели браслеты, как японские колокольчики, на пальце чернел перстень с фиолетовым прозрачным камнем.

– Нам долго еще?

– Нет, мы почти рядом, почти пришли. Ну, вот, – я с облегчением опустил чемодан, – вот ваш номер, – дыхание сбивалось, – номер шесть. У вас ключи?..

Она протянула их мне, велев открыть дверь и занести чемодан в номер.

Узкий коридорчик, справа – ванная комната, прямо – спальная с кроватью у окна. Она села на нее, я поставил чемодан рядом. Пока проверял номер – работает ли радио, горит ли свет, есть ли горячая вода, – рассказывал о санаторном распорядке дня. Завтрак с семи до девяти, потом до двенадцати дня процедуры. Я выглянул из ванной комнаты и улыбнулся. Ужин с шести до восьми вечера – лучше не пропускать: кафе в городе, а туда ехать на автобусе, и еще на одном автобусе.

– Это все? – она посмотрела на меня.

– В общем, да, вы располагайтесь, как вам удобно, я ухожу, ухожу. Номер рецепции знаете? Хоро­шо, – я повернулся уже, чтобы выйти, но тут услышал, как за стеной с шумом подвинули стул, и я вспомнил, что еще хотел сказать. – Да, и не пугайтесь, если за стенкой вдруг что-то упадет, ударится, еще какой-то звук… Татьяна слукавила, сказав, что в этом крыле никто не живет. Там, в соседнем номере, каждое лето останавливается один молодой человек, ему чуть больше тридцати, и он совсем ничего не видит. Он слепой.

Я его помню еще десятилетним мальчиком: он отдыхал здесь с матерью, она сейчас уже умерла, а тогда была крепкой женщиной, всегда прилично одетой, сумочка кожаная в руках. Она его привезла к нам, когда он уже начал терять зрение. В городе ему делали уколы, клали в больницы, обследовали, изводили совсем. Была запланирована даже операция у известного врача. И она привезла его к нам, чтобы он отдохнул. У нас же здесь очень красиво. И горы, и кипарисы.

Она всегда была рядом с ним. Однажды, когда я вечером шел по саду, услышал, как они разговаривают, стоя на веранде. На небе было столько звезд, что даже страшно. И море шумело. А мальчик говорил матери, что не хочет операции. Что будет больно, что он не верит, что это нечестно – ничего не видеть. Она плакала.

Через год, когда я встретил его в холле, он был уже абсолютно слепым. Тыкался в углы, задевал столики, падал, где ступеньки. Она стеснялась и старалась не показывать, что стесняется. В другие приезды ему было полегче, конечно. Потом она умерла. А он здесь бывает каждое лето.

– Вы не бойтесь его, если что, – я улыбнулся, – он странный, но никого не обижает. Иногда может тихонько постоять на веранде вечером, в темноте, словно призрак. Только он не призрак никакой.

– Да я бы и не испугалась, – сказала Елизавета, вставая с кровати, чтобы открыть окно: подул ветер, кружевная тюль поднялась – розовая, лиловая, – девушка достала из красной глянцевой сумочки сигареты и закурила. – Знаете, был у меня в жизни один слепой, его, кстати, так даже все и звали – Слепой. Хороший был, жаль, что умер, – она выдохнула дым и немного помолчала. – Я к чему эту паузу сделала: может, вы уже выйдете из номера?

Когда за мной захлопнулась дверь, я вспомнил:

– У вас тут рядом лестница вниз – это в санчасть! – крикнул в дверную щель. – Там всегда наш медбрат сидит, Виктор, так что если вам вдруг станет плохо или что-то понадобится – обращайтесь, он поможет!

Я подождал, но она ничего не ответила. Все было тихо кругом: наступила вторая половина дня, было жарко, и только кузнечики лениво перекликались в траве. Душно пахло розами, и ветер смешивал их сладкий запах с запахом моря. Мне было хорошо, еще немного, и я разомлел бы от такой тишины, от спокойствия: меня внутри словно кто-то легонько щекотал, и я улыбался.

До ужина оставалось еще несколько часов: как раз необходимое время, чтобы я мог убраться в оставленных номерах – люди ушли купаться. Пока я ходил по бесконечным коридорам, поправлял съезжавший в гармошку красный палас, открывал и закрывал двери, стелил постельное белье, смахивал пыль с картинных рам, я думал о том, что мне повезло. У меня есть жена (как раз перед ужином надо будет найти Надю), я живу у самого моря, здесь воздух, вкусная еда… Наш санаторий похож на гладкий камешек, брошенный в бирюзовую воду: он лежит среди отражений высоких деревьев, и стайки маленьких рыб-постояльцев проплывают мимо него. Белое облако в зеленом тумане.

Мы с женой работали здесь уже двадцать лет. Что было до – не так уж и важно: она была завучем в школе, а я контролером в метро. А потом ее сократили, меня, и мы переехали в санаторий – мы часто отдыхали здесь летом, по путевке, и успели подружиться с врачами, со всеми. Нам предложили работу в обмен на то, чтобы жить в одном из номеров. Надя стала вначале замом управляющего, а позже сменила его. Я был ее помощником: расселял гостей, носил чемоданы, следил за распорядком дня.

Я люблю Надю. Она хорошая. Она не могла иметь детей, и от этого всегда опекала меня. Следила, чтобы всегда был опрятным, ходила вместе со мной по врачам, готовила столько, что и не съесть. А еще Надя всегда была красивой, хотя за внешностью почти не следила. Черные брови, тонкие губы, крупная брошь на лацкане жакета – для меня она даже не постарела за двадцать лет, только коричневой водолазкой заменила жакет, который стал ей узок в талии.

В холле я встретил Надю и Таню, и мы пошли ужинать. Впереди нас шла Елизавета: красное платье в пол, волосы собраны в тугой пучок на голове; на шее – тонкая золотая цепочка.

Она обернулась и смерила нас взглядом:

– А что, сегодня ведь будет на ужин вино, а? – и улыбнулась.

– Нет, не будет, – ответила Надя, поправляя ворот водолазки.

– Очень жаль, а что же тогда будет – виски?

– Послушайте, у нас санаторий, а не бар. Люди здесь лечатся.

– Но, может, тогда вы будете нас вкусно кормить? Бифштекс, лазанья, спагетти с соусом из белых грибов?

– Сегодня на ужин будут паровые котлеты. И завтра тоже. И даже послезавтра, – холодно ответила Надя и, посмотрев на меня и взяв за руку, потянула в столовую.

– А котлеты у нас, правда, очень вкусные, вы их  попробуйте, они вам обязательно понравятся, – услышал я за спиной извиняющийся голос Тани.

После ужина, когда мы с Надей были в нашем номере и выключили свет, она сказала:

– Странная эта Лиза. Невоспитанная. Это ее вызывающее платье, и как она потом нехотя ковырялась в тарелке, размазывая по краям картофельное пюре. Такое пренебрежение. А как громко смеялась – сидела одна, и вдруг как засмеется, приложив ладонь с перстнями и браслетами ко рту… Что это, что?

– Надя, не будь к ней строга. Ты же знаешь, злиться очень вредно, – я улыбнулся ей в темноте, не желая спорить.

– Она же курила у выхода из столовой. А у нас люди с легочными болезнями, вот кому вредно не то что злиться, но просто дышать всем этим. Почему ты ее защищаешь?

– Я не защищаю ее, только хочу, чтобы все было хорошо и чтобы всем было хорошо. Она остановилась у нас, значит, наш гость.

В темноте я услышал, как Надя, тяжело вздохнув, отвернулась к стене.

Обиделась. А я лежал и представлял себе, как грустно Елизавете будет у нас. Ни развлечений, ни вина. У нее ведь тут никого нет. И даже питаться нормально она не сможет, котлеты, кажется, не понравились ей. Стоит составить специальное меню. Еду можно привозить из города… Мне захотелось обнять Надю, словно бы она услышала мои мысли и еще больше за них обиделась; потянувшись к ней, я вспомнил, что мы давно спим на разных кроватях и что между нами – узкий проход и тумбочка: скрипит каждый раз, как открываешь рыжую дверцу.

Наутро я встал пораньше, чтобы пройтись к пляжу. Мне нравится туда ходить, когда там никого нет, только пустые бутылки и обрывки газет кое-где лениво перекатываются с одной песочной горки на другую. Загодя я услышал море, словно кто-то включил звук у телевизора: оно пряталось за высокими деревьями, но было уже совсем близко.

Когда я спускался с набережной на пляж по бетонной лестнице, я смотрел под ноги, и вдруг мне по лицу ударила широкополая соломенная шляпа: я поднял голову и увидел Лизу. Она была в синем сарафане: с мокрых сережек, блестевших от солнца, на открытые плечи падали голубые капли.

– А от вас, я вижу, не скрыться, – недовольно сказала она, посмотрев на меня сквозь темные стекла очков.

Я не мог сообразить, что ответить.

– Мне не нравятся пляжи. Вообще. Я не могла уснуть всю ночь, лежала, думая, что умру от скуки, пока утро начнется. Но, как видите, не умерла – впрочем, и не заснула тоже, – она достала из соломенной сумки жвачку и, морща губы, словно пробует лимонный сок, зубами вытащила из серебристой обертки две белые подушечки. – Поэтому и решила прийти сюда: пусть хоть будет чем глаза занять. Но тут оказалось еще скучнее. Вообще, – неожиданно она дернула меня за майку и сама себе улыбнулась, – вообще, я не понимаю, как только меня занесло в это захолустье. Здесь нет ничего, – она оглянулась вокруг и пошла вверх по лестнице.

И я пошел за ней. Я пытался хоть как-то оправдать в ее глазах санаторий, пляж, море. Я начал говорить, какой здесь воздух, какие травы, какие лиловые цветы распускаются ночью. Но ей это было все равно. Она напевала какую-то мелодию, смотрела под ноги, как сандалии набирают полный рот песка и выпускают его обратно.

– А еще отсюда можно съездить на озеро в горах – там вода жемчужного цвета и молочный туман среди деревьев, – она все так же продолжала шагать, не смотря в мою сторону. – Вспомнил! Точно. Послушайте, это может быть вам интересно, – улыбаясь, я схватил ее за руку, так что Елизавета удивленно остановилась. – Вот: по пути к озеру экскурсия обычно заезжает на дачу вождя. Прямо в горах. Представляете – там все осталось ровно так, как было при его жизни. Удивительно, правда? Если хотите, можем съездить. Я билеты достану.

Она рассмеялась громко, я даже отступил назад:

– Дача вождя? Серьезно? Это, конечно, должно быть о-очень интересно. Да, это буквально меняет все: чудесное тут место, правда. Хочешь – сонное озеро с кисельными берегами, хочешь – дачка мертвого вождя. Что сказать, замечательно, – она отвернулась и пошла в гору, к санаторию, а я так и остался стоять посреди липовой аллеи: солнце просачивалось сквозь листья, и зеленый свет окутывал все вокруг, и меня, и меня тоже.

Потом я каждое утро отправлялся на пляж и встречал там Лизу. Мы разговаривали, она смеялась надо мной, даже грубила. Однажды она сказала:

– Господи, да что же вам надо от меня, а? В конце концов, имейте же совесть, имейте смелость – посмотрите на себя в зеркало: вы старый, вы толстый, вы некрасивый, тогда как я – прямая противоположность вам. Когда же вы от меня отстанете?

И тем не менее я продолжал всюду ходить за ней. На обедах, в процедурной, после ужина… Жена злилась на меня, думала, что я влюблен в Лизу. А я не был. Но каждый раз, когда я видел ее – ее плечи, ее вздернутый нос, когда звенели ее браслеты, – я был счастлив. И с ужасом ожидал, когда она уедет. Может, стоит поехать за ней?

Надя не разговаривала со мной. Злилась, отталкивала, когда хотел подойти, все объяснить. Даже не пыталась слушать. Еще больше ее злило то, что Лиза подружилась со Слепым и вполне искренне опекала его: открывала двери, водила за руку, помогала найти стакан со сливовым компотом на белом столе. На свою сторону она перетянула и Виктора, медбрата, который всегда был где-то возле нее.

Мне было жаль Надю. Она боялась, что санаторий могут закрыть – у нас почти не было гостей, только несколько давних постояльцев. Два трясущихся старичка и четыре старушки в шлепанцах. Со зданием что-то происходило: вверх по стенам ползли трещины, где их не было, сыпалась штукатурка, перегорали лампочки, даже новые.

Наконец Надя подошла ко мне и протянула два билета на поездку к горному озеру. С посещением дачи вождя. Она велела, чтобы я взял с собой Лизу, и даже улыбнулась, сказав, что больше так не может, что устала и постарается понять. Я обрадовался и тут же испугался собственной радости: а что если Лиза не захочет поехать?

– Давайте поедемте уже к вашему озеру. Все равно здесь такая смертная тоска, что просто невыносимо.

Я был счастлив. Жаль только, что дача диктатора не так впечатлила, как в первый раз. Даже на­оборот – в присутствии Лизы она показалась мне ужасной, лишней на свете.

– Пойдемте отсюда. На улице отлично. Прохладно от ветра и скалистых глыб, даже когда солнце светит в глаза.

К озеру мы добрались вечером. Воздух был розовым, потом темно-серым, а вода – молочной и голубой. Вместе с Лизой я подошел к самому краю пристани, посмотрел вниз. Деревья шумели, голоса позади. Мне казалось, что из озера сейчас вытянутся руки и утащат меня за собой. Мне слышался шепот из мутной воды, и я отошел от края. Лиза нагнулась, зачерпнула целую горсть и выпила.

– Ничего водичка. Хотя могла бы быть и получше.

– А если ты отравишься, Лиза! Кто знает, кто тут живет, в этой воде.

– Кто знает, кто знает, – передразнила меня, – да, может, я и знаю, а? Вот ведь старый дурак.

Перед тем как поехать обратно, нас кормили ужином, давали вино. Потом включили местное радио. Было уже совсем темно, и наша веранда, уставленная пластиковыми столиками, светилась и плыла в сладкой стрекочущей пустоте.

Никто не решался выйти танцевать. Только Лиза, выпив, кажется, бутылку вина, пошла – когда в очередной раз по радио включили кого-то из здешних музыкантов. Под сиротские завывания труб она танцевала на освещенной палубе, извиваясь всем телом, ногой отстукивая ритм, – долго, долго, долго. Потом, словно бы в ней выключили ток, Лиза резко остановилась и подошла ко мне, обмахиваясь руками.

– Все… – она пыталась отдышаться. – Поехали обратно. Не могу больше, нет сил. Надо еще с Витей увидеться. И Слепой там один.

В дороге мы почти не разговаривали. В зыбком свете фонарей, пролетавших мимо, она казалась загадочной. Я смотрел на нее и вспоминал, как бывал в ее номере, убирался там. Небольшой шкаф был забит платьями – хлопковыми, шелковыми, шифоновыми. Я удивлялся, зачем такой состоятельной девушке останавливаться в нашем санатории. Я не знал ответа. Главное, она была здесь.

В номере пахло апельсином и мятой – ее духи. Затхлый воздух ушел, только свежесть, и окно было всегда приоткрыто. В него задувал теплый ветер. Я представлял, как она приходит по вечерам, как расчесывает волосы, сидя на краю кровати, как читает книгу, переодевается, ложится спать. Ночью в каждой комнате слышно, как ухают совы, – лес совсем близко, обступает со всех сторон, осаждает санаторий. Многие боятся уханья сов и не могут привыкнуть, сколько бы ни приезжали сюда. Но я знал, что Лиза этого не боится, она другая, не как я, или Надя, или еще какой постоялец, – ей еще рано этого бояться.

Однажды я увидел на ее столике несколько открытых конвертов, белых. Очень хотелось посмотреть, что в них и кто ей пишет, но я не стал читать. Наверное, так по-старомодному она переписывалась со своим любимым или, может, с подругой. Я не ревновал, хотя было грустно: у нее другая жизнь, к которой она скоро вернется, а что тогда я – что буду я?

Лиза сонно смотрела в окно и грызла ногти – дурная привычка. Чтобы отвлечь ее, я рассказал, что как-то летал на дельтаплане и это было очень страшно. Все время, проведенное в воздухе, боялся разбиться.

– Я тоже летала. Но не боялась. Только в самом начале, когда высоты еще нет и понимаешь, что если упадешь, то переломаешь себе все – а выживешь. Это страшно, – она посмотрела на меня, а потом отвернулась к окну, – а после – после уже здорово, когда в облаках. Там только красота остается. И если упадешь, то наверняка расшибешься, так что и кусочка не найдут. Ну или сердце остановится в полете. Чего в этом страшного?

К санаторию мы подъехали в середине ночи, и я был удивлен, что небольшая площадь  перед ним мерцала неоновым светом. У автобуса нас встретила Надя, уставшая, но очень  возбужденная.

– Посмотрите, посмотрите скорее, весь день устанавливали новую вывеску, – она указала на темневшую в высоте крышу, где под едва различимым словом «Надежда», выложенным синими буквами, то красными, то фиолетовыми крыльями махал Пегас и ниже ярко горела надпись Hopeless, – вот, видите, для иностранцев перевели название санатория. – Надя указательным пальцем поправила очки и широко улыбнулась: – По-моему, очень здорово получилось, – мы завороженно смотрели на переливающиеся огни, молчали, и только Лиза, презрительно фыркнув, сказала «совсем с ума сошли» и ушла.

Через час, лежа в кровати, в уже рассеива­ющейся темноте я смотрел на стены, на потолок нашего номера, и каждые три секунды то вспыхивали, то гасли красные, фиолетовые огни. Призрачные неоновые тени гуляли по комнате, трогали предметы, торшер, тумбочку, стол, но все это было не то, им нужен был я.

Укрываясь плотно одеялом, прячась, я считал про себя эти вспышки: семь раз, четырнадцать раз, семь раз, четырнадцать раз, семь раз – Хоуп­лесс, Хоуплесс, Хоуп-лесс.

На следующий день Лизу арестовали. Я выбежал из холла, хотел не дать случиться непоправимому. Но не вышло. Я смотрел на небо. Солнце слепило. Ко мне подошла Надя и помогла встать. Она была растерянна, грустна – увидев ее такой, я расплакался, и она обняла меня.

– Не плачь, не плачь, ее увезли, – шептала мне на ухо, – злой женщины больше нет. Представляешь, я вчера, пока вас не было, решила убраться в ее комнате вместо тебя и увидела на столе бумаги. Ты же знаешь, я любопытна: там была переписка, речь шла о каких-то наркотиках, что поставлено в город столько-то, а нужно еще… Она пряталась в санатории, чтобы ее не выследила полиция. А Витя смешивал что-то из имеющихся препаратов – только для Елизаветы, он не из их числа, он сам мне так утром сказал. Представляешь, какие дела?

Надя говорила, а я медленно высвобождался из объятий и теперь смотрел на нее удивленно, отчаянно.

– То есть это ты… Ты ее выдала? Ты позвонила в полицию? Ты… – я хотел что-то сказать, высказать, но голос срывался; я опять расплакался и обнял Надю, обмякнув, уткнувшись в плечо. – Как ты могла, Надя, как ты могла с ней так поступить, со мной так поступить…

Это был первый и последний раз, когда мы говорили о том, что случилось. Слепой несколько дней бродил по санаторию, а потом исчез. В комнате только белая трость осталась: куда он мог уйти без нее, не знаю. Примерно через месяц я прочитал в газете, что раскрыта целая сеть наркоторговцев, всех сдала Елизавета N. Только ей удалось не попасть в тюрьму, она бежала прямо из зала суда. И это все: весточек больше не было.

С тех пор прошло два года – и еще два. В одну зиму нас засыпало снегом. Дороги замело, коммуникации оборвались. Часть из них так и не восстановили – дорого, говорят.

Я постарел. Больше не таскаю чемоданы, в номерах не убираюсь. Хожу по коридорам, шаркая, кашляя громко, так что люди пугаются. Шепот, робкое дыханье. Если не считать проблем со здоровьем, у меня все хорошо. Надя всегда рядом.

Иногда, когда утром мучает бессонница и глаз не сомкнуть, я иду гулять, пока она спит. Спускаюсь к пляжу, там море шумит, газеты подхватывает ветер, и в воздухе брызги, а песок, как бриллиантовая пыль, блестит. Я трогаю в кармане брюк два позолоченных браслета, массивных, упавших все же в самом конце, и в голове тихо, тихо – тихо, тихо, тихо – звенят японские колокольчики.Ɔ.