Фото: Иван Кайдаш/«Сноб»
Фото: Иван Кайдаш/«Сноб»

Каждый раз она назначает мне встречу в одном и том же ресторане. Это «Чехов» в Камергерском переулке. Там тихо, накрахмаленные скатерти, официанты узнают в лицо. Да и машину легко припарковать на стоянке МХТ во внутреннем дворе. Ей полагается, она там своя. Если опаздывает, я стараюсь что-нибудь успеть перекусить до ее прихода. Знаю, она ничего не ест, всегда только одна вода и кофе. Уговоры хотя бы заглянуть в меню бессмысленны. Никогда не уступит. «Капучино, пожалуйста». И все… Мы пьем воду-кофе, говорим, потом идем вместе в какой-нибудь театр. Не специально, но так получается: то у нее есть второй билет, то у меня приглашение на двоих.

В нашей прошлой жизни было много всякого театра, и мы легко понимаем друг друга. Много раз замечал, что новые дружбы не складываются, если совсем нет никакого общего прошлого. Теперь его в любом случае у нас больше, чем будущего. Поэтому стараемся держаться вместе, не упускать друг друга из вида, поддерживать, когда кому-то плохо. Так было семь лет назад, когда умер ее муж, режиссер Роман Козак.

Горстка театральных людей, стая перелетных птиц, кочующих с премьеры на премьеру, с фестиваля на фестиваль. Жизнь пролетает со скоростью пикирующей ласточки. Теперь наступает время мемуаров. Кто-то их сочиняет, исправно выкладывая свои мини-рассказы в виде постов в FB, кто-то роется в старых дневниковых записях в надежде выудить оттуда какой-то эксклюзив, а кто-то ищет себе прилежного литзаписчика, чтобы доверить собственные путаные мысли и разрозненные эпизоды. Кому это надо? Зачем? Кто это будет читать? Бессмысленные вопросы. На самом деле это всегда надо только тебе. Ну, может быть, еще узкому кругу лиц, как-то задействованных в твоей истории. Да и то в меру. Иногда, впрочем, звонят из издательства и предлагают рассказать твою «историю успеха». От сочетания этих слов сводит скулы и начинает неприятно сосать под ложечкой. И не очень понятно, как себя вести. Сразу отказаться, попросить перезвонить, а потом не брать трубку, выслушать, что, собственно, от тебя ждут?

Алла Сигалова, услышав про «историю успеха», позвонила мне посоветоваться.

Мы знакомы давно, хотя близко особо никогда не дружили. Просто я всегда знал, что она есть. Прекрасная, гордая, строгая Алла, которую я помню с самой ее юности, с первых «Служанок» в «Сатириконе», для которых она поставила совершенно умопомрачительные по тем еще советским временам танцы. Потом было много всего – и со звездами первой величины, и с совершенно зелеными дебютантами, которых она превращала в звезд.

Как гениальный костоправ, Алла выправляла им спины, лепила заново тела, сочиняла новый пластический кодекс, без которого современному актеру никуда. Собственно, она одной из первых ввела его в учебный обиход современных театральных вузов. Отсюда и постоянный спрос на Сигалову, на ее метод, показы, хореографию. Всё, что она предлагает, кажется невероятно простым. Но попробуй сделать это без подготовки – шею точно сломаешь. А Сигалова учит, как держать ее прямо. В любых обстоятельствах, при любых поворотах судьбы.

– Я не хочу писать про себя. Это совсем неинтересно, – размышляет она вслух.

– Тогда о ком? – спрашиваю я.

– О людях. Их было много. Они замечательные.

– Тогда начни писать с Ромы.

– Уже начала. 

Из воспоминаний Аллы Сигаловой:

«Я опять не сплю. Смотрю сквозь липкую темноту на дверь своей комнаты... Кажется, еще секунда – и ты появишься, чуть приоткрыв ее, как всегда, тревожась меня побеспокоить. Я смотрю и смотрю на дверь... Сейчас это стало частью моей жизни, главным занятием моих ночей.

Я вхожу в квартиру, и ты всегда встречаешь меня, что бы ни делал, каким бы серьезным делом ни был занят: услышав мягкий хлопок остановившегося лифта, ты спешишь к входной двери, чтобы обнять меня, помочь снять пальто, плащ, шубу... Так же, когда я уходила из дома, знала, что ты оставишь свои дела и выйдешь в прихожую меня проводить. Этот порядок, традицию ввел в нашу жизнь ты, так было все шестнадцать лет, и иначе быть не могло. Даже тогда, когда каждое движение причиняло тебе нестерпимую боль, ты поднимался с постели в этих двух случаях: ты всегда меня встречал и всегда меня провожал... Лифт останавливается на нашем этаже, я подхожу к нашей двери, я достаю ключ, открываю дверь. Тишина, теперь я вхожу в наш пустой дом».

Алла Сигалова и Роман Козак стали известной театральной парой у меня на глазах. До того каждый существовал по отдельности. Он – надежда отечественной режиссуры времен перестройки. Один из режиссеров-первачей 1980-х годов. Первым поставил Мрожека, первым прославил «Чинзано» Петрушевской на мировых подмостках, первым заставил заговорить о новом театральном поколении, рвущемся из своих полулегальных подвалов на просторы большой сцены. Был немногословен, как-то по-мужски значителен и серьезен. Говорил мало, смотрел задумчиво и выжидательно, словно примеривался к схватке на ринге или прыжку из-за кулис. Помню его еще молодым, красивым, кудрявым, в белом свитере с высоким воротом. На заседании режиссерского кабинета ВТО он выглядел так, будто проезжал мимо на лыжах. Вот попросили выступить, и не смог отказаться. Случайный гость в чужой компании. Он тогда, кажется, быстро свалил. И стало сразу понятно, что с ним вместе ушла энергия какой-то новой жизни, которая теперь обреталась совсем по другим адресам. Все заскучали и свернули обсуждение.

С Аллой я познакомился в самолете, когда возвращался из Вашингтона в Москву. Ноябрь 1989 года. Это был один из прощальных рейсов Pan American: стюарды со стюардессами были пьяными, обивка на креслах рваной, туалеты всю дорогу подозрительно закрытыми. Еды почти никакой, зато выпивки – хоть залейся. Одиннадцать часов лета и столько же часов непрерывного разговора. Позади наша первая Америка. Мы еще не знаем, когда туда снова вернемся и вернемся ли, но стараемся об этом не думать. Перед нами открывались новые просторы и горизонты, как в иллюминаторе «боинга», куда мы не удосужились ни разу заглянуть за время нашего перелета. Да и что бы мы там увидели, кроме облаков и густого тумана? Зато в жизни моей спутницы все было предельно ясно: ее цель – свой театр, где она могла бы свободно творить, фантазировать, ставить. Я и сейчас вижу ее четко очерченный профиль на фоне ночного неба, ее маленькие руки, сжатые в решительные кулаки, ее целеустремленность. Мы еще недостаточно пьяны, чтобы швыряться именами Пины Бауш или Марты Грэм, но я знаю, о ком она думает, когда говорит о своей труппе и спектаклях, которые намерена поставить. В свое прошлое она меня не впустила. Там была какая-то тайна, какая-то травма, которая все еще болела и кровоточила. Она только дала понять, что настоящей танцовщицей ей не быть.

– Наверное, в детстве ты мечтала быть примой-балериной? – спросил я ее.

– Нет, не мечтала.

– Почему?

– Для примы я недобрала по росту. Есть законы профессии. В балете их нельзя нарушать.

Эта фраза прозвучала так жестко, что у меня даже не возникло мысли вступить в дискуссию об исключениях, о которых она, конечно, была осведомлена не хуже моего. И еще я запомнил ее залихватскую фразу «Прим много, а хороших характерных танцовщиц наперечет».

В Шереметьево-2 мы расстались. Ее встречали дочка Анечка и бледный юноша балетного вида с большим букетом цветов. Не помню, чтобы она нас знакомила, не помню, как мы распрощались. В Москве жизнь, как водится, понеслась по разным колеям и маршрутам, которые лишь изредка пересекались на премьерах.

Потом я узнал, что ее мужем стал Роман Козак.

Фото: Иван Кайдаш/«Сноб»
Фото: Иван Кайдаш/«Сноб»

Ты помнишь, как вы познакомились?

Конечно! Паша Каплевич позвал меня к Лунгиным. «Лена делает такие пельмени!» Ну, пошли. А там уже был Рома. 

Ты знала, кто это? Видела его спектакли?

Нет, даже не интересовалась. То есть я про него слышала, но все-таки я была из другого стана: Виктюк, балет, пластический театр. Мне было интересно в первую очередь все, что связано с движением. А у него сидят и говорят. Ну и зачем мне это? 

И какое впечатление он на тебя произвел?

Очень не понравился. Он как-то сразу выказал вполне недвусмысленный мужской интерес, а я этого не люблю, чтобы так сразу и напрямую. И вроде бы делал он это не грубо, даже элегантно, но я подумала: с какой стати? И поспешила откланяться. 

Ты была несвободна?

Я никогда не была свободна. 

В смысле у тебя был роман, какие-то серьезные отношения?

Ну да, с кем-то там, уже даже не помню с кем. А потом мы с мамой и Анечкой поехали в Плес в актерский дом отдыха. Там был Рома с семьей. Я его встретила в первый же день. Он прошел мимо меня и даже не поздоровался. Я удивилась. «А чего так? – спросила я своим хамским голосом. – Почему не здороваемся-то?» Он: «Ох, ах, не узнал», – ну и пошел себе дальше. Через какое-то время мы встречаемся на какой-то аллейке. И он меня спрашивает: «А вы читали Кортасара?» 

Шикарное вступление!

И протягивает мне книгу «Жизнь хронопов и фамов».

Ваш роман начался с чтения Кортасара вслух?

Почти! Наверное, про себя он просчитал, что подъезжать ко мне надо каким-то особо нетривиальным способом, поэтому предложил подумать о совместном театральном проекте по этой книге. Перед отъездом – а он уезжал раньше нас – мы вполне церемонно обменялись номерами телефонов. Договорились встретиться, чтобы написать пьесу. 

Написали?

Представь себе, да! Эта пьеса существует, но поставить ее мог только Рома. Можно сказать, что нас соединили Каплевич и Кортасар. Я вообще считаю, что когда мы не заняты делом, то не слишком-то интересны и физически привлекательны. Люди как люди. Ничего особенного! Мы меняемся, когда поглощены каким-то замыслом, новым спектаклем, фильмом, книгой. Я ощущаю кожей, что становлюсь другой, когда захвачена новым проектом. Та же история с Романом. Он абсолютно преображался, становясь талантливым, притягательным, неотразимым. Я не могла оторвать от него глаз, когда он репетировал, рассказывал о своих планах. 

Когда вы поняли, что созданы друг для друга?

Наш роман длился полгода. Все чаще он оставался у меня в квартире в композиторском доме на улице Неждановой – так назывался в советское время Брюсов переулок. Я отдала ему ключ, чтобы он мог приходить и уходить, когда захочет. Однажды вечером он появился с абсолютно опухшими глазами. Сказал, что поговорил с женой и они приняли окончательное решение расстаться. Всё! Без комментариев. Мы никогда больше эту тему с ним не обсуждали. И только спустя годы он признался мне, как тяжело ему дался разрыв с семьей, как он мучился, как в день расставания они оба плакали. Но все это я узнала значительно позже.

Из воспоминаний Аллы Сигаловой:

«Твой маленький чемоданчик появился в прихожей моей квартиры неожиданно: я пришла с репетиции и, открыв дверь, наткнулась на него – это было фактическим подтверждением твоего решения жить вместе. И с твоим чемоданчиком в доме поселился твой теплый низкий голос и твой смех. Я не встречала никогда другого человека, который мог так смеяться, как ты: открыто, заразительно, ярко, во весь объем своих могучих легких, во весь объем своего большого тела. Раздавался звонок телефона, ты брал трубку, звонил кто-то из твоих друзей или просто кто-то, и дом заполнялся баритональными переливами твоего голоса и взрывами покровительственно-ласкового смеха. Я обожала этот смех. Наверное, именно во всплесках этого смеха и были мгновенные, пронзительные ощущения счастья».

Он тебя ревновал к твоей прошлой жизни?

Да, очень сильно. 

Какие-то ее осколки наверняка все время долетали и больно ранили его?

Это правда. И он пытался как-то их приспособить, использовать. Собственно, в одном из лучших его спектаклей – «Косметике врага» – он старался со своей ревностью договориться, изжить ее. Но в нашей повседневной жизни мы эту тему исключили раз и навсегда. С кем могла, я поддерживала нормальные отношения, но Рома об этом не должен был знать.

Фото: Иван Кайдаш/«Сноб»
Фото: Иван Кайдаш/«Сноб»

Почему вы поменяли квартиру на улице Неждановой, которую ты так любила?

Для него этот дом был слишком связан с моей прежней жизнью. Мне пришлось подчиниться. Но я это сделала без всякого усилия. Я ведь тоже хотела начать жизнь с чистого листа. Смешно, но, наверное, ему было бы комфортнее думать, что моя дочь Аня родилась от святого духа, а до него у меня вообще никого не было. Стоит ли говорить, что я никогда не пыталась его в этом разуверить.

Из воспоминаний Аллы Сигаловой: 

«Ты всегда удивлялся, как можно при таком обилии книг, которые я ненасытно поглощаю ежедневно, оставаться столь безграмотной на бумаге. Удивлялся ты мягко, с какой-то восхищенно-покровительственной улыбкой. А я стеснялась своего невежества, избегала писать, боясь насажать ошибок. В компьютере ты мне сразу поставил программу автоматического исправления орфографических ошибок. Но я никогда не стеснялась задавать тебе вопросы: а как пишется..? а что значит..? а что такое..? Ты всегда знал правильный ответ и объяснял мне все подробно, обстоятельно и понятно, как могут только любящие отец или мать. Мой папа умер, когда мне было двадцать семь, а с мамой они разошлись, когда мне было шесть... Видела я его редко, обожала безмерно. Моя «взрослая» жизнь, жизнь без родителей, началась с десяти лет, когда я уехала в Ленинград, поступив в хореографическое училище, и хотя в Ленинграде были родственники, не было папы и мамы! Это отсутствие родителей в период, когда они нужны до боли, до бессонных ночей, до слез в подушку, наложило отпечаток на мой характер, а следовательно, на всю мою жизнь: отсюда замкнутость, болезненная застенчивость, какая-то несговорчивая жесткость. С тобой я могла позволить себе быть балованным, обожаемым ребенком – иногда непоседливым, иногда глупым, иногда невоспитанным, капризным, но, я знала, всегда, всегда любимым».

При этом у него была своя жизнь. Его театр, его друзья. Некоторых я знаю: Миша Ширвиндт, Аркаша Цимблер, Денис Евстигнеев. Насколько я понимаю, это была очень крепкая мужская компания?

Да, они постоянно собирались, но всегда на нейтральной, ничейной территории. Аркаша тут недавно вспоминал, что однажды во время «ходилок», как они называли маршрут от одной пивной точки к другой, Рома предложил ему зайти к нам в гости. «А она пустит?» – засомневался Аркаша, зная мою нелюбовь к любому, кто вторгался в наш дом. «Ладно, договоримся», – успокоил его Рома. «Ты открыла дверь с таким лицом, что мы протрезвели в один миг», – сказал Аркаша. Они, конечно, считали Рому подкаблучником. 

А он?

Он постепенно отдалялся от них. И в этом не было моей вины, хотя они считают ровно наоборот. Просто с каждым годом «ходилки» значили для него все меньше, а возможность побыть наедине с собой, с сыном или со мной – все больше. 

Как творческому человеку и востребованному профессионалу, тебе наверняка все время приходилось разрываться между домом и театром. Как тебе удавалось совмещать то и другое?

Для нас это не было проблемой. У него свое дело, у меня – свое. Мишка был совсем маленьким, когда Рома отпустил меня посреди зимы на постановку в Новосибирск. И это было так естественно, так нормально для нашего союза. Сейчас я даже сама удивляюсь, как легко нам было дышать рядом друг с другом, как просто обо всем договориться. Думаю, потому, что оба были уже взрослые, мудрые, побитые жизнью люди, знающие, что почем, умеющие дорожить тем, что досталось нам такой ценой. Моя бы воля, я бы разрешила жениться только во взрослом возрасте, где-то после тридцати пяти. А раньше ты абсолютно безмозглое существо, находящееся во власти собственных гормонов и инстинктов.

При тебе Роман стал главным режиссером Театра имени Пушкина. Это поменяло вашу жизнь?

Он с такой любовью занялся Пушкинским театром, что у меня не осталось ощущения какой-то неподъемной тяжести, связанной с его новой должностью и работой. Вот пошел трудиться – нет, такого не было. Может, потому что он не стал никого увольнять, выгонять. В театре его сразу приняли и полюбили. Все у него получалось легко, озорно, с иронией. С собой он привел курс молодых актеров, выпускников Школы-студии МХАТ, которых он набирал с Олегом Николаевичем Ефремовым.

Какие у них были отношения?

О, это отдельный сюжет в нашей биографии! Даже невозможно представить, как Рома боготворил своего учителя. Я всегда со смехом говорила, что нас в браке трое: я, Рома и Ефремов. Какое-то время мы жили по соседству и часто бывали у него в гостях в доме на улице Горького. Тогда мне самой пришлось убедиться, что не влюбиться в Ефремова невозможно. К тому же Алла Борисовна Покровская, которая была крестной матерью Ромы и педагогом на их курсе, так или иначе все время возвращала нас в орбиту Ефремова, его театра, их отношений. Практически каждый день заканчивался долгим разговором Ромы с ней по телефону. Иногда я слышала, как он страшно кричал, иногда переходил на шепот. Они все время что-то обсуждали, и Ефремов в этих разговорах был главным героем. От нее я узнала забавную историю, как Олег Николаевич первый и, кажется, единственный раз пошел погулять с тогда еще совсем маленьким сыном Мишей. После чего вернулся без лица и поставил перед Аллой ультиматум: «Или театр, или Миша». Совместить эти две реальности Ефремов точно был не в состоянии. Смешно, но эта фраза вошла и в наш домашний лексикон. Время от времени Рома, шутя, восклицал: «Алуня, или театр, или Миша!» Вероятно, и Олег Николаевич сказал это с ироничным прищуром глаз. 

Когда муж – главный режиссер, жене не полагается сидеть без дела. Роман тебя привлекал к разным постановкам в Пушкинском театре. Как это было?

Да, что-то я там делала. Не очень много, не слишком часто. Как режиссер, я поставила «Ночи Кабирии». Еще были «Мадам Бовари», «Джан», «Оffис», где я отвечала за хореографию. Да, собственно, и всё. 

Не было желания стать хозяйкой театра, самой руководить?

Упаси бог! Ты же знаешь, что всю жизнь я провела в ГИТИСе, где кафедру режиссуры возглавлял мой учитель Андрей Александрович Гончаров. Так вот его жена Вера была притчей во языцех как в институте, так и в Театре им. Маяковского. Она могла прервать репетицию своим истошным криком: «Андрей, ты умрешь! Умрешь! Выпей таблетки!» Гончаров покорно глотал принесенное ею лекарство, а мы, студенты, боялись пошевелиться, давясь от хохота. Веру в театре все боялись, а за спиной, конечно, злословили и смеялись. Перед глазами был ее пример, и мне совсем не хотелось становиться женой-хозяйкой при муже главреже. Да и Рома бы никогда не позволил. 

У тебя случались простои в работе, когда никто не звонил, никуда не звал?

Один такой период у меня длился почти три года. Я, конечно, пыталась копошиться, но своего серьезного дела у меня не было. И даже в этой ситуации я не смогла пойти в театр к мужу. Меня бы тяготило положение жены главрежа. 

Театр – это очень ненадежное и даже опасное предприятие для союза двух творческих личностей. Кому-то везет, а кому-то нет, кто-то востребован сверх всякой меры, а кто-то вынужден сидеть дома и ждать своего часа. Вам была знакома профессиональная ревность, может быть, чувство обиды, какой-то несправедливости?

Нет, вот поверь, совсем нет! Рома так радовался любой моей удаче, любому моему, пусть даже самому скромному успеху. Почему-то ему казалось, что все, что я делаю, нереально прекрасно. Наверное, так слепо и бездумно восторгаться своим чадом могут только родители. А я недоумевала: чего он так радуется? Что я такого необыкновенного сделала? 

А ты?

А я… я была сволочью. Все время к нему приставала, критиковала. То не так, это не сяк, тут недотянул, тут пережал. Даже на большинстве наших совместных фотографий одна и та же мизансцена: он сидит, покорно слушает, а я ему что-то объясняю. Мне все время хотелось его как-то «улучшить», я постоянно над ним работала, дура такая. Меня извиняет только одно обстоятельство – ему это нравилось, иначе не стал бы он звать меня на свои прогоны, репетиции. Ему нужны были мои глаза, реакции, моя резкость. 

В вашей жизни был момент, когда он тебя абсолютно восхитил? Вот чтобы без всяких оговорок?

Таких моментов в нашей жизни было великое множество. Но один почему-то особенно врезался в память. Наш роман был в самом разгаре. Мы еще не поженились, но решили провести неделю вместе на севере Германии, на острове Вангероге. Сняли домик. Море, дюны, красота… Но что-то там пошло не так. Я стала как-то особенно распушаться, давая понять, кто тут главный. И вот тогда Рома сказал мне очень ровным, спокойным, но невероятно твердым тоном какие-то очень важные слова. Их порядок я вряд ли сейчас воспроизведу, но смысл заключался в том, что нам придется расстаться, что такого моего поведения он терпеть не будет ни при каких обстоятельствах. И я поняла, что никогда больше так вести себя не буду. Во-первых, потому что это невыносимо пошло, а во-вторых, потому что такое поведение для него оскорбительно. Там, на Вангероге, он преподал урок на всю жизнь. Никому до него это не удавалось, ни одному человеку в мире, а он сумел, внушив мне огромное уважение. Причем сделал это так мудро, так просто, а главное – с такой любовью, что я просто на какое-то время онемела, ошарашенная, но при этом была бесконечно ему благодарна. 

Рождение Миши изменило ваши отношения?

Появилось еще одно очень важное связующее звено между нами. Мы стали вкладывать силы и время в наше будущее. Раньше мы жили от сезона к сезону, зато теперь стали усиленно готовиться к отдаленным перспективам, о которых до рождения сына не очень помышляли.

Фото из личного архива
Фото из личного архива

Из воспоминаний Аллы Сигаловой: 

«Юрмала... В первый раз вместе мы приехали сюда со спектаклем “Банан” по Мрожеку, во время постановки которого, а именно 30 декабря, утром, по дороге в Дом культуры им. Зуева, где проходили репетиции, мы заехали в ЗАГС на улице 3-я Тверская-Ямская, и уже на утреннюю репетицию, захватив несколько бутылок шампанского, приехали мужем и женой. Этот спектакль был спродюсирован Валей Панфиловой, с которой нас связывали теплые, дружеские отношения и которую ты всегда с ироничной ласковостью называл “феей”. Компания в этой работе сложилась замечательная: Леночка Шанина, Лариса Кузнецова, Валера Гаркалин, Максим Суханов, Саша Балуев и художник Паша Каплевич. Наши латвийские гастроли проходили в Рижском русском театре. Был май. В Юрмале, где нас поселили, было солнечно, гудел пронзительный балтийский ветер, мы радовались и солнцу, и ветру, и белой полосе песчаного пляжа, и нашим веселым талантливым товарищам, и вкусной еде, и аплодисментам зрителей, и сладостному, весеннему ощущению широкого дыхания. Эти гастроли и стали началом нашей влюбленности в этот город, в эти сосны, в этот воздух... Потом были спектакли, которые мы здесь делали, некоторые вместе, некоторые отдельно... Здесь каждое лето мы жили и работали, здесь выросли наши дети, здесь мы “обросли” друзьями и радостями. Нашу квартиру в Юрмале я благоустраивала с особым рвением – это было исполнением нашей мечты. Мы здесь прожили вместе только одно лето... Потом эта квартира стала пунктом передышки на пути между Германией и Москвой, между клиникой в Висбадене и домом. Ты любил быть здесь, ты погружался в юрмальскую неторопливость, и здесь казалось, что мы скрыты от суеты, волнений, боли, забот, лекарств, врачей, капельниц, от всего, что было связано с двумя точками земли, между которыми теперь проходила наша жизнь, и в середине этой линии была наша Юрмала, юрмальский песок, юрмальский ветер. В свой последний май ты каждый день говорил о Юрмале, что ты чуть-чуть окрепнешь и мы уедем туда на все лето. Наш последний май».

Когда и как ты узнала про его диагноз?

Это произошло за десять лет до его ухода. Первые симптомы появились в Москве, потом, как обычно, мы уехали на лето в Бостон, где он преподавал. Но весь срок я сидеть там не могла – ждала работа в Латвии. И уже в Риге, в разгар репетиций, я узнала, что он был у врача и ему посоветовали сделать операцию. Всей правды он тогда мне не сказал, уверив, что операция маленькая и вполне рядовая, что мне не надо волноваться, а главное, не надо никому ни о чем говорить. Мы и не говорили. Ни тогда, ни позже. Получается, что из отпущенных нам шестнадцати лет десять мы прожили на мине, которая могла рвануть в любую минуту. 

Понимаю, что не сходить с ума при мысли о его диагнозе было невозможно. Откуда вы оба брали силы, чтобы не подавать вида, жить, надеяться, работать так, как если бы этой мины не было?

Трудно сказать. Ко всему можно привыкнуть, даже к жизни на мине. Поначалу меня тревожило, что он начисто игнорирует предписания лечащего врача. Ему много чего было нельзя, но он не хотел об этом даже слышать. Сколько раз фурией я врывалась в рестораны, где он сидел с друзьями. Сколько было уговоров и обещаний, но он продолжал жить так, как если бы ничего не произошло. Тут я была бессильна.

Ты пыталась говорить с ним на эту тему?

Бесполезно. Это был бы не Рома, если бы он стал трястись над своим здоровьем, поминутно слушать пульс или строго по часам принимать лекарства. И потом, мне кажется, он в какой-то момент убедил себя, что у него ничего нет. Сработал инстинкт самосохранения, какого-то психологического вытеснения проблемы. Я бы даже сказала так: к мысли о его возможном уходе мы стояли спиной. У Станиславского есть такой термин: «спиной к событию». Это был как раз наш случай. Он все строил планы на грядущее лето, планы на сентябрь и новый сезон. Были моменты, когда ему было совсем плохо, а потом вдруг становилось лучше. Мы как-то приспособились жить между отчаяньем и надеждой.

Из воспоминаний Аллы Сигаловой: 

«Мы часто разъезжались в разные города, в разные страны, мы редко ездили провожать друг друга в аэропорт или на вокзал, но ты всегда брал мой чемодан и провожал меня к машине.

Последний раз ты с трудом поднял мой маленький чемоданчик, на все мои уговоры, что тебе не надо, что мне не тяжело, ты устало улыбался и качал головой. Тогда в начале мая я уезжала на несколько дней в Ригу, и ты в последний раз погрузил мой чемоданчик в такси и помахал невесомой ладонью, обтянутой сухой кожей. Ты повернулся к подъезду, и я увидела твою сгорбленную узенькую спину. У меня сжалось сердце, и комок застрял в горле».

Прошло семь лет, ты по-прежнему ощущаешь его присутствие в своей жизни?

Мысленно я все время с ним советуюсь, общаюсь. Про себя повторяю его любимую присказку: «Включай юмор, включай юмор». Многие ситуации, которые мы оставляем незамеченными, Рома считал пошлыми и всегда их высмеивал. Вот я и стараюсь в них не вляпаться. Держусь, можно сказать, из последних сил. Тут недавно была годовщина, собралась на Троекуровское. Думаю, надо купить цветы. И тут же представила себе, как Рома надо мной смеется: заплаканная вдова в вуалетке с букетом роз в руках? В общем, иду, покупаю горшок с каким-то растением и деловито направляюсь с ним к Роме. Пусть видит, что чувство юмора меня еще не покинуло.

Нам пора. Я расплачиваюсь по счету, и мы выходим в Камергерский переулок, где на фасаде МХТ уже зажглись фонари. Несмотря на непривычный для конца мая холод, в воздухе чувствуется приближение лета. Пока идем по направлению к Большому театру, на пути то и дело попадаются молодые люди обоего пола. Они с радостными криками бросаются нам навстречу. Только и слышишь: «Алла Михайловна, здравствуйте!», «Алла Михайловна, вы меня помните?» Это студенты разных выпусков, разных ее курсов. Они будто специально ожидали ее выхода. И дождались.

Я вижу, какими влюбленными глазами они смотрят на Аллу, как любуются ею. А она шествует мимо, как умеют только балетные королевы, не склоняя головы и лишь милостиво улыбаясь солистам и своему мимансу.

Из воспоминаний Аллы Сигаловой: 

«Я не знаю, зачем пишу эти строки. У меня нет потребности делиться воспоминаниями о тебе и о себе. Эти прожитые дни, эти шестнадцать лет останутся запертыми в моем сердце, в моем сознании и памяти. Разве возможно рассказать о череде дней, заполненных тревогами, надеждами, разочарованиями, восторгами? Разве можно запротоколировать все эти мгновения счастья, ярости, безысходности, отчаяния, одиночества? У меня нет слез. Я стараюсь вести себя тихо, никого не беспокоить. И почти уже научилась ввинчивать внутрь рвущийся из меня крик».Ɔ.